Марта, а Ален будет гораздо менее удивлён, чем ты полагаешь. Он всегда предсказывал мне, что ты сможешь благотворно на меня повлиять. Простите меня, но мне пора писать письма…– Я иду вместе с вами, – поднимается Каллиопа. И хоть я ничего не говорю ей в ответ, она встаёт следом за мной и просовывает свою пухленькую ручку под мой локоть.– Анни, у меня к вам огромная просьба.До чего же обворожительное лицо! Сквозь её напоминающие пики ресницы блестят иссиня-зелёные глаза, она смотрит на меня умоляюще, а её изогнутые губы приоткрываются, словно она готовится доверить мне какую-то тайну… От Каллиопы можно всего ожидать.– Говорите, Каллиопа, вы знаете, если я только могу…Мы входим в мою комнату. Она берёт меня за руки и смотрит на меня с патетической мимикой итальянской актрисы.– Не правда ли… вы ведь сделаете? Вы такая чистая. Это заставило меня решиться. I am Я есть (англ.).
погибла, если вы будете мне отказать! Но вы примете во мне участие…Она складывает маленький кружевной платочек и вытирает ресницы. Они у неё сухие. Мне становится не по себе.Теперь она успокоилась и неторопливо перебирает бесчисленные причудливые талисманы, которые позвякивают у неё на цепочке (Клодина утверждает, что Каллиопа позванивает ими при ходьбе, как маленькая собачонка – своим бубенчиком), смотрит на ковёр. Мне кажется, она что-то шепчет.– Это молитва, я обращаюсь к луне, – объясняет она. – Окажите мне помощь, Анни. Мне нужно письмо.– Письмо?– Да. Письмо… Epigraphion. Письмецо (искаж. греч.).
Очень хорошее письмо, которое вы продиктуете.– Но кому это письмо?– Другу… другу сердца.– О!Каллиопа трагическим жестом протягивает ко мне руки:– Клятвенно клянусь своими родителями, которых уже нет в живых, это только друг сердца!Я отвечаю на сразу. Мне бы хотелось узнать…– Но, дорогая, зачем для этого понадобилась вам я? Она заламывает руки, но лицо её совершенно спокойно.– Поймите меня! Это друг сердца, которого я люблю, да-да, люблю, клятвенно, Анни! Но… я не слишком хорошо его знаю.– Что?– Да! Он хочет на мне жениться. Он пишет страстные письма, а я answer, отвечаю очень мало, почему… я не умею очень хорошо писать.– Что вы мне тут рассказываете?– Чистую правду, клятвенно клянусь! Я говорю… два, three, четыре, five языков, достаточно, чтобы путешествовать. Но я не пишу. Особенно французский, он такой сложный… если я не нахожу нужного слова… Мой друг считает меня… образованной, необыкновенной, разносторонней женщиной, мне бы так хотелось казаться такой, как он меня считает! Без этого… как это говорите вы во Франции? Дело в табаке…Она мучается, краснеет, комкает свой платочек, пускает в ход всё своё обаяние. Я холодно размышляю.– Скажите, Каллиопа, кто оказывал вам эту услугу до меня? Ведь я же не первая…Она гневно пожимает плечами.– Один молоденький мальчик из моей страны, который очень хорошо писал. Он был… влюблён в меня. Я списывала его письма… но ставила другой род, вы понимаете…Это откровенное коварство должно было бы возмутить меня, а меня разбирает неудержимый смех. Это сильнее меня. Я не могу принимать Каллиопу всерьёз– даже в роли грешницы. Она обезоружила меня. Я раскрываю бювар.– Присаживайтесь, Каллиопа, попробуем. Хотя… вам не понять, как непривычно для меня писать любовное письмо… Ну что же вам надо сказать?– Всё! – благодарно восклицает она с присущей ей страстностью. – Что я люблю его!.. Что он так далеко… Что жизнь моя утратила аромат… что я чахну… Одним словом, всё, что обычно говорят в таких случаях.…Что я люблю его… что он так далеко… Я уже писала об этом, но напрасно. Сидя за столом рядом с Каллиопой, глядя на её унизанные кольцами руки, я диктую, словно во сне.– «Мой бесконечно дорогой друг».– Это слишком холодно, – прерывает меня Каллиопа. – Я напишу: «Моя душа, плывущая по волнам!»– Как хотите… «Моя душа, плывущая по волнам»… Я так не могу, Каллиопа. Дайте мне ручку, затем вы перепишете и исправите, как вам захочется.И я пишу как в лихорадке:
Моя душа, плывущая по волнам, Вы покинули меня, и я напоминаю дом, оставшийся без хозяина, где ещё горит позабытая кем-то свеча. Она пока горит, и прохожие думают, что в доме ещё кто-то живёт, но не пройдёт и часа, как пламя начнёт меркнуть, а затем и совсем погаснет., если только другая рука не вернёт ему блеск и силу…
– Нет, нет! Так не надо! – вмешивается Каллиопа, склонившись над моим плечом. – Нехорошо: «другая рука»… Напишите «та же рука».Но я не в силах больше писать. Положив голову на стол, я внезапно разражаюсь рыданиями, досадуя на себя, что не сумела сдержать слёз… Игра плохо закончилась. Славная маленькая Каллиопа понимает – правда, не совсем правильно – причину моих слёз, она обвивает мою шею руками, обдаёт своими духами, согревает своим сочувствием, сетует на себя, огорчённо восклицает:– Дорогая! Psichi mou! Душа моя (греч.).
Какая я плохая! Я не подумала, что вы сейчас одна! Дайте мне письмо, хватит. Я больше не хочу. Впрочем, этого достаточно. Начало есть, и дальше можно менять, я поставлю palazzo Дворец (итал.).
вместо «дома», а во французских романах найду остальное.– Простите меня, дружочек. Надвигающаяся гроза страшно расстроила мои нервы.– Нервы! Если бы всё дело было в нервах, – глядя в потолок, говорит наставительно Каллиопа. Её спокойный и циничный жест так странно договаривает остальное, что я невольно улыбаюсь. Она смеётся.– Ведь это так? Addio, Прощайте (итал.).
many thanks, Пребольшое спасибо (разговорн. англ.).
и простите меня. Я беру с собой начало письма. Не расставайтесь с мужеством.Она уходит, снова возвращается, просовывает в дверь свою головку лукавой богини:– И я даже спишу его два раза! Потому что у меня есть ещё один друг.
«Воды Арьежа, содержащие в себе соли и серу, особенно рекомендуются при хронических кожных заболеваниях…»Клодина читает вслух маленькую брошюрку с очень заманчивой яркой обложкой, которую администрация водолечебницы преподносит всем посетителям. В последний раз мы слушаем жалкий оркестр, который всё время с мрачным упорством, без всяких нюансов играет фортиссимо. В антракте между исполнением «Драгунов» Виллара и «Маршем» Арманда Полиньяка Клодина, не спросив нашего согласия, знакомит нас с целебными свойствами серных источников и тут же вставляет свои комментарии. Дикция у неё прекрасная, она словно читает лекцию, сохраняя полную невозмутимость.Её белая кошечка на поводке спит на плетёном соломенном стуле. «Приходится платить за стул два су, как для человека, – объявила Клодина, – на железном стуле она не может спать, у неё зябнет зад».– Сейчас мы с вами сыграем в интересную игру! – восклицает она вдохновенно.– Я бы поостерёгся играть, – мягко говорит её муж и с нежностью смотрит на неё. Он курит душистые египетские сигареты, говорит очень редко, безучастен ко всему, вся его жизнь словно сосредоточилась в той, которую он называет «своим милым ребёнком».– Чудесная игра! По вашим лицам я стану отгадывать, кто из вас какие болезни здесь лечит, и если я ошибусь, то отдам вам свой фант.– Дайте мне этот фант сразу, – кричит Марта. – Я отлично себя чувствую.– Я тоже, – ворчит Можи, у него багровое лицо, и он надвинул на нос панаму.– Я тоже, – тихо вторит Рено.– И я тоже! – вздыхает бледный, измождённый Леон.Клодина, прехорошенькая в своей белой шляпке с мягкими полями, завязанной под подбородком белой тюлевой лентой, грозит нам всем своим тоненьким пальцем.– Не возражать! Сейчас они все станут меня уверять, что приехали сюда ради собственного удовольствия… как я!Она снова берёт в руки свою книжку и начинает ставить диагнозы с таким видом, будто преподносит цветы.– Марта, у вас «угри на лице и экзема»! А у вас, Рено… сейчас посмотрим… вот, «фурункулёз». Согласны, звучит очень красиво. Можно подумать, что это название цветка. А Анни, я догадываюсь, периодически страдает «рожистым воспалением», Леон – «золотушной анемией» и…– …благодарю, а к нему вы весьма снисходительны, – прерывает её Рено, заметив, что Леон криво улыбается.– …а у Можи, у Можи… чёрт побери, я больше ничего не нахожу… Ах, нет, вот, пожалуйста! У Можи «рецидивирующий пузырчатый лишай детородных органов».Взрыв хохота! Марта хохочет во всё горло и вызывающе смотрит прямо в лицо разъярённому Можи, который сдвигает на затылок свою панаму и собирается отчитать дерзкую насмешницу. Рено не слишком убедительно пытается восстановить тишину, так как группа отдыхающих, расположившаяся позади нас, с шумом, опрокидывая стулья, возмущённо удаляется.– Не обращайте внимания, – бросает Клодина. – Они ушли, – она снова берётся за свой проспект, – потому что просто завидуют, ведь они страдают какими-то пустячными заболеваниями вроде «хронического метрита», или жалкого «катара уха», или же самых заурядных белей, которые и гроша ломаного не стоят.– А вы сами, маленькая злючка, – взрывается Можи, – какого дьявола, вы-то сюда явились лишь для того, чтоб изводить честных людей?– Тс-с-с! – Она наклоняется к нему с таинственным и важным видом. – Только никому ни слова об этом. Я приехала сюда ради Фаншетты, она страдает тем же заболеванием, что и вы.
Байрет
Дождь, бесконечный дождь… Словно само небо обрушилось на нас, затопило нас потоками дождя, а небо здесь – сплошной уголь. Стоит мне только облокотится о подоконник, как на руках и локтях остаются чёрные полосы. Та же чёрная неуловимая пыль незаметно садится на моё белое саржевое платье, а если я нечаянно провожу ладонью по щеке, то чувствую, как под ней скрипит клейкий и мокрый уголь. Брызги дождя засохли на воланах моей юбки, словно маленькие серые звёздочки. Леон с видом сентиментального жандарма долго и тщательно чистит и мои платья, и платья Марты. Это, заявила она, напоминает ей родные места, Сент-Этьен.На западе небо пожелтело. Может быть, дождь прекратится и я смогу увидеть Байрет не только сквозь эту тонкую и гладкую сетку дождя или сквозь туман своих горьких слёз.Потому что с тех пор, как мы сюда приехали, из моих глаз непрестанно льются потоки слёз, подобно тому как с неба льются потоки дождя. Мне даже немного стыдно писать о том, чем вызван этот приступ отчаяния, ведь причина совсем пустяковая.Мы сошли, как нам и следовало, с поезда Нюрнберг–Карлсбад в Шнабельвайде, но поезд отошёл слишком быстро и бестолково – такое редко бывает в Германии – и умчал в Австрию мой несессер с туалетными принадлежностями и чемодан, и вот, после пятнадцати часов, проведённых в поезде, вся пропитанная угольной пылью, пахнущая серой и йодоформом, я осталась без губки, без лишнего носового платка, без гребешка, без… без всего того, без чего я не могу обойтись, и так пала духом, что, пока Леон и Можи отправились наводить справки, я горько расплакалась прямо на перроне вокзала, я плакала крупными слезами, и они, падая, свёртывались в шарики пыли.– Ах уж эта мне Анни, – философски-спокойно прошептала Клодина, – настоящая мокрая курица.Вот почему у меня был такой жалкий и нелепый вид, когда мы прибыли в Священный город. Марта могла из снобизма сколько угодно восторгаться во всеуслышание почтовыми открытками, чашами Грааля из красного стекла, безвкусными картинами, деревянными статуэтками, расписными тарелками, пивными кружками – всё это с изображением божественного Вагнера, – я ни на что не обращала внимания, я едва улыбнулась даже тогда, когда Клодина, растрёпанная, в соломенной шляпе набекрень, потрясла перед самым моим носом длинной дымящейся сосиской, которую она купила где-то неподалёку, возле вокзала.– Посмотрите, что я купила, – крикнула она, – их продаёт какой-то тип, похожий на почтальона. Да, Рено, настоящий почтальон! У него сосиски варятся в кожаной почтовой сумке, и он вылавливает их вилами, будто это змеи. И незачем вам надувать губки, Марта, это восхитительно. Я отправлю такие сосиски Мели и напишу ей, что здесь их называют Wagner-wurst. Вагнеровская колбаса (нем.).
И она удалилась своей танцующей походкой, увлекая за собой своего ласкового мужа, повела его в выкрашенную в лиловый цвет conditorei, Кафе-кондитерская (нем.).
чтобы съесть там свою сосиску вместе со взбитыми сливками.Благодаря усилиям подгоняемого Мартой Леона и полиглотизму Можи, говорящего на стольких немецких диалектах, сколько имеется родовых колен в Израиле, и сумевшего совершенно непонятной для меня фразой расшевелить вежливо улыбающихся и апатичных чиновников, я получила обратно свои чемоданы, получила как раз тогда, когда Клодина, видя, в каком жалком положении я оказалась, прислала мне одну из своих рубашек из очень тонкого батиста, такую короткую, что я даже покраснела, и панталончики из японского шёлка, усеянные жёлтыми полумесяцами, с запиской: «Примите это от меня, Анни, может, они пригодятся вам хотя бы для того, чтоб утереть ваши слёзы. Видите, во мне есть что-то от святого Мартина! Да ещё кто знает, отдал бы святой Мартин свои панталоны?»
Я лениво жду, когда прекратится дождь и мы отправимся обедать. Клочки голубого неба то вдруг появляются в просветах между косматыми чёрными тучами, то исчезают. Моё окно выходит на Опернштрассе, где под деревянным тротуаром плещется зловонная вода. На лестнице пахнет капустой. Моя кровать до странности напоминает гроб. Днём её накрывают какой-то удивительной крышкой, обитой пёстрой тканью с разводами. Пододеяльник пристёгивается к одеялу на пуговицах, матрас состоит из трёх частей, как шезлонги во времена Людовика XIV… Нет, определённо нет, я не испытываю никакого священного трепета. Я завидую Марте, которая, стоило ей оказаться на вокзале, тотчас же прониклась полагающимся в подобном случае восторгом и испытывает, если выражаться пышным слогом её мужа, «благоговение всех народов мира, пришедших поклониться сверхчеловеку»… Я слышу, как за дощатой стеной эта неофитка расправляется с чемоданами и расплёскивает горячую воду, которую приносят здесь в маленьких кувшинах. Леон что-то негромко говорит. Молчание Марты не предвещает ничего хорошего. И я даже не слишком удивлена, когда до меня доносится пронзительный резкий голос Марты, отнюдь не в стиле Марии-Антуанетты:– Чёрт! Что за отвратительная дыра!Единственное, что радует меня, что позволяет спокойно стоять у моего окна возле безвкусного, красного дерева, столика на одной ножке, – это сознание, что я нахожусь далеко, вне досягаемости… Сколько времени прошло с тех пор, как уехал Ален? Месяц, год? Не знаю. Я пытаюсь вызвать в своём воображении его полузабытый образ, иногда я начинаю прислушиваться, мне чудится шум его шагов… Жду ли я его возвращения или опасаюсь его? Порой я резко оборачиваюсь с чувством, что он стоит здесь, за моей спиной, что он сейчас опустит свою сильную руку на моё плечо и оно тут же согнётся под её тяжестью… Это длится лишь короткое мгновение, но я вижу в этом предостережение, я не сомневаюсь: вернись он сейчас, он бы снова стал моим повелителем, и моя шея покорно склонилась бы под этим ярмом, которое я носила ещё недавно, подобно тому как я ношу обручальное кольцо, которое Ален надел мне в день нашей свадьбы, хотя оно мне слишком узко и впивается в палец.
Для людей, путешествующих ради собственного удовольствия, у нас троих слишком мрачные лица. Себя я прекрасно знаю: новизна места, тусклый свет мигающих газовых рожков, порывы холодного ветра, проникающие под плохо пригнанный тент, не могут настроить меня на весёлый лад, но ведь и у Марты и её мужа такой же подавленный и растерянный вид. Марта лишь смотрит на цыплёнка и грушевый компот и ест один хлеб. Леон что-то заносит в свою записную книжку. Что именно? Хотелось бы знать. Здесь нет ничего примечательного. Этот байретский ресторан, который славится угловой террасой, затянутой полосатой парусиной, как мне кажется, страшно похож на арьежский – правда, там не было грушевого компота. Только здесь, пожалуй, больше англичанок за столиками, а на столиках стоят маленькие бутылочки с сельтерской водой. Как много здесь англичанок! И мне ещё станут говорить об их чопорной сдержанности! Леон полагает, что они пришли сюда после «Парсифаля». Лица их раскраснелись, шляпы съехали набок, чудесные густые волосы небрежно стянуты в узел верёвочкой, они кричат и плачут, обмениваясь впечатлениями, размахивают руками и едят, едят без конца. А мне не хочется есть, не хочется плакать, я зябко прячу руки в широкие рукава платья и смотрю на этих англичанок с брезгливым любопытством пьяницы: «Неужели и я буду выглядеть так в воскресенье?» По правде говоря, мне бы этого очень хотелось.Марта молчит и дерзко разглядывает посетителей ресторана. Она, должно быть, считает, что здесь слишком мало интересных шляп. Леон продолжает что-то писать. Сколько записей! На него смотрят. Я тоже смотрю на него. В нём сразу можно узнать француза. Со своими портным-англичанином, сапожником-шведом, шляпником-американцем этот красивый человек является типичным французом во всей его бесцветной изысканности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
погибла, если вы будете мне отказать! Но вы примете во мне участие…Она складывает маленький кружевной платочек и вытирает ресницы. Они у неё сухие. Мне становится не по себе.Теперь она успокоилась и неторопливо перебирает бесчисленные причудливые талисманы, которые позвякивают у неё на цепочке (Клодина утверждает, что Каллиопа позванивает ими при ходьбе, как маленькая собачонка – своим бубенчиком), смотрит на ковёр. Мне кажется, она что-то шепчет.– Это молитва, я обращаюсь к луне, – объясняет она. – Окажите мне помощь, Анни. Мне нужно письмо.– Письмо?– Да. Письмо… Epigraphion. Письмецо (искаж. греч.).
Очень хорошее письмо, которое вы продиктуете.– Но кому это письмо?– Другу… другу сердца.– О!Каллиопа трагическим жестом протягивает ко мне руки:– Клятвенно клянусь своими родителями, которых уже нет в живых, это только друг сердца!Я отвечаю на сразу. Мне бы хотелось узнать…– Но, дорогая, зачем для этого понадобилась вам я? Она заламывает руки, но лицо её совершенно спокойно.– Поймите меня! Это друг сердца, которого я люблю, да-да, люблю, клятвенно, Анни! Но… я не слишком хорошо его знаю.– Что?– Да! Он хочет на мне жениться. Он пишет страстные письма, а я answer, отвечаю очень мало, почему… я не умею очень хорошо писать.– Что вы мне тут рассказываете?– Чистую правду, клятвенно клянусь! Я говорю… два, three, четыре, five языков, достаточно, чтобы путешествовать. Но я не пишу. Особенно французский, он такой сложный… если я не нахожу нужного слова… Мой друг считает меня… образованной, необыкновенной, разносторонней женщиной, мне бы так хотелось казаться такой, как он меня считает! Без этого… как это говорите вы во Франции? Дело в табаке…Она мучается, краснеет, комкает свой платочек, пускает в ход всё своё обаяние. Я холодно размышляю.– Скажите, Каллиопа, кто оказывал вам эту услугу до меня? Ведь я же не первая…Она гневно пожимает плечами.– Один молоденький мальчик из моей страны, который очень хорошо писал. Он был… влюблён в меня. Я списывала его письма… но ставила другой род, вы понимаете…Это откровенное коварство должно было бы возмутить меня, а меня разбирает неудержимый смех. Это сильнее меня. Я не могу принимать Каллиопу всерьёз– даже в роли грешницы. Она обезоружила меня. Я раскрываю бювар.– Присаживайтесь, Каллиопа, попробуем. Хотя… вам не понять, как непривычно для меня писать любовное письмо… Ну что же вам надо сказать?– Всё! – благодарно восклицает она с присущей ей страстностью. – Что я люблю его!.. Что он так далеко… Что жизнь моя утратила аромат… что я чахну… Одним словом, всё, что обычно говорят в таких случаях.…Что я люблю его… что он так далеко… Я уже писала об этом, но напрасно. Сидя за столом рядом с Каллиопой, глядя на её унизанные кольцами руки, я диктую, словно во сне.– «Мой бесконечно дорогой друг».– Это слишком холодно, – прерывает меня Каллиопа. – Я напишу: «Моя душа, плывущая по волнам!»– Как хотите… «Моя душа, плывущая по волнам»… Я так не могу, Каллиопа. Дайте мне ручку, затем вы перепишете и исправите, как вам захочется.И я пишу как в лихорадке:
Моя душа, плывущая по волнам, Вы покинули меня, и я напоминаю дом, оставшийся без хозяина, где ещё горит позабытая кем-то свеча. Она пока горит, и прохожие думают, что в доме ещё кто-то живёт, но не пройдёт и часа, как пламя начнёт меркнуть, а затем и совсем погаснет., если только другая рука не вернёт ему блеск и силу…
– Нет, нет! Так не надо! – вмешивается Каллиопа, склонившись над моим плечом. – Нехорошо: «другая рука»… Напишите «та же рука».Но я не в силах больше писать. Положив голову на стол, я внезапно разражаюсь рыданиями, досадуя на себя, что не сумела сдержать слёз… Игра плохо закончилась. Славная маленькая Каллиопа понимает – правда, не совсем правильно – причину моих слёз, она обвивает мою шею руками, обдаёт своими духами, согревает своим сочувствием, сетует на себя, огорчённо восклицает:– Дорогая! Psichi mou! Душа моя (греч.).
Какая я плохая! Я не подумала, что вы сейчас одна! Дайте мне письмо, хватит. Я больше не хочу. Впрочем, этого достаточно. Начало есть, и дальше можно менять, я поставлю palazzo Дворец (итал.).
вместо «дома», а во французских романах найду остальное.– Простите меня, дружочек. Надвигающаяся гроза страшно расстроила мои нервы.– Нервы! Если бы всё дело было в нервах, – глядя в потолок, говорит наставительно Каллиопа. Её спокойный и циничный жест так странно договаривает остальное, что я невольно улыбаюсь. Она смеётся.– Ведь это так? Addio, Прощайте (итал.).
many thanks, Пребольшое спасибо (разговорн. англ.).
и простите меня. Я беру с собой начало письма. Не расставайтесь с мужеством.Она уходит, снова возвращается, просовывает в дверь свою головку лукавой богини:– И я даже спишу его два раза! Потому что у меня есть ещё один друг.
«Воды Арьежа, содержащие в себе соли и серу, особенно рекомендуются при хронических кожных заболеваниях…»Клодина читает вслух маленькую брошюрку с очень заманчивой яркой обложкой, которую администрация водолечебницы преподносит всем посетителям. В последний раз мы слушаем жалкий оркестр, который всё время с мрачным упорством, без всяких нюансов играет фортиссимо. В антракте между исполнением «Драгунов» Виллара и «Маршем» Арманда Полиньяка Клодина, не спросив нашего согласия, знакомит нас с целебными свойствами серных источников и тут же вставляет свои комментарии. Дикция у неё прекрасная, она словно читает лекцию, сохраняя полную невозмутимость.Её белая кошечка на поводке спит на плетёном соломенном стуле. «Приходится платить за стул два су, как для человека, – объявила Клодина, – на железном стуле она не может спать, у неё зябнет зад».– Сейчас мы с вами сыграем в интересную игру! – восклицает она вдохновенно.– Я бы поостерёгся играть, – мягко говорит её муж и с нежностью смотрит на неё. Он курит душистые египетские сигареты, говорит очень редко, безучастен ко всему, вся его жизнь словно сосредоточилась в той, которую он называет «своим милым ребёнком».– Чудесная игра! По вашим лицам я стану отгадывать, кто из вас какие болезни здесь лечит, и если я ошибусь, то отдам вам свой фант.– Дайте мне этот фант сразу, – кричит Марта. – Я отлично себя чувствую.– Я тоже, – ворчит Можи, у него багровое лицо, и он надвинул на нос панаму.– Я тоже, – тихо вторит Рено.– И я тоже! – вздыхает бледный, измождённый Леон.Клодина, прехорошенькая в своей белой шляпке с мягкими полями, завязанной под подбородком белой тюлевой лентой, грозит нам всем своим тоненьким пальцем.– Не возражать! Сейчас они все станут меня уверять, что приехали сюда ради собственного удовольствия… как я!Она снова берёт в руки свою книжку и начинает ставить диагнозы с таким видом, будто преподносит цветы.– Марта, у вас «угри на лице и экзема»! А у вас, Рено… сейчас посмотрим… вот, «фурункулёз». Согласны, звучит очень красиво. Можно подумать, что это название цветка. А Анни, я догадываюсь, периодически страдает «рожистым воспалением», Леон – «золотушной анемией» и…– …благодарю, а к нему вы весьма снисходительны, – прерывает её Рено, заметив, что Леон криво улыбается.– …а у Можи, у Можи… чёрт побери, я больше ничего не нахожу… Ах, нет, вот, пожалуйста! У Можи «рецидивирующий пузырчатый лишай детородных органов».Взрыв хохота! Марта хохочет во всё горло и вызывающе смотрит прямо в лицо разъярённому Можи, который сдвигает на затылок свою панаму и собирается отчитать дерзкую насмешницу. Рено не слишком убедительно пытается восстановить тишину, так как группа отдыхающих, расположившаяся позади нас, с шумом, опрокидывая стулья, возмущённо удаляется.– Не обращайте внимания, – бросает Клодина. – Они ушли, – она снова берётся за свой проспект, – потому что просто завидуют, ведь они страдают какими-то пустячными заболеваниями вроде «хронического метрита», или жалкого «катара уха», или же самых заурядных белей, которые и гроша ломаного не стоят.– А вы сами, маленькая злючка, – взрывается Можи, – какого дьявола, вы-то сюда явились лишь для того, чтоб изводить честных людей?– Тс-с-с! – Она наклоняется к нему с таинственным и важным видом. – Только никому ни слова об этом. Я приехала сюда ради Фаншетты, она страдает тем же заболеванием, что и вы.
Байрет
Дождь, бесконечный дождь… Словно само небо обрушилось на нас, затопило нас потоками дождя, а небо здесь – сплошной уголь. Стоит мне только облокотится о подоконник, как на руках и локтях остаются чёрные полосы. Та же чёрная неуловимая пыль незаметно садится на моё белое саржевое платье, а если я нечаянно провожу ладонью по щеке, то чувствую, как под ней скрипит клейкий и мокрый уголь. Брызги дождя засохли на воланах моей юбки, словно маленькие серые звёздочки. Леон с видом сентиментального жандарма долго и тщательно чистит и мои платья, и платья Марты. Это, заявила она, напоминает ей родные места, Сент-Этьен.На западе небо пожелтело. Может быть, дождь прекратится и я смогу увидеть Байрет не только сквозь эту тонкую и гладкую сетку дождя или сквозь туман своих горьких слёз.Потому что с тех пор, как мы сюда приехали, из моих глаз непрестанно льются потоки слёз, подобно тому как с неба льются потоки дождя. Мне даже немного стыдно писать о том, чем вызван этот приступ отчаяния, ведь причина совсем пустяковая.Мы сошли, как нам и следовало, с поезда Нюрнберг–Карлсбад в Шнабельвайде, но поезд отошёл слишком быстро и бестолково – такое редко бывает в Германии – и умчал в Австрию мой несессер с туалетными принадлежностями и чемодан, и вот, после пятнадцати часов, проведённых в поезде, вся пропитанная угольной пылью, пахнущая серой и йодоформом, я осталась без губки, без лишнего носового платка, без гребешка, без… без всего того, без чего я не могу обойтись, и так пала духом, что, пока Леон и Можи отправились наводить справки, я горько расплакалась прямо на перроне вокзала, я плакала крупными слезами, и они, падая, свёртывались в шарики пыли.– Ах уж эта мне Анни, – философски-спокойно прошептала Клодина, – настоящая мокрая курица.Вот почему у меня был такой жалкий и нелепый вид, когда мы прибыли в Священный город. Марта могла из снобизма сколько угодно восторгаться во всеуслышание почтовыми открытками, чашами Грааля из красного стекла, безвкусными картинами, деревянными статуэтками, расписными тарелками, пивными кружками – всё это с изображением божественного Вагнера, – я ни на что не обращала внимания, я едва улыбнулась даже тогда, когда Клодина, растрёпанная, в соломенной шляпе набекрень, потрясла перед самым моим носом длинной дымящейся сосиской, которую она купила где-то неподалёку, возле вокзала.– Посмотрите, что я купила, – крикнула она, – их продаёт какой-то тип, похожий на почтальона. Да, Рено, настоящий почтальон! У него сосиски варятся в кожаной почтовой сумке, и он вылавливает их вилами, будто это змеи. И незачем вам надувать губки, Марта, это восхитительно. Я отправлю такие сосиски Мели и напишу ей, что здесь их называют Wagner-wurst. Вагнеровская колбаса (нем.).
И она удалилась своей танцующей походкой, увлекая за собой своего ласкового мужа, повела его в выкрашенную в лиловый цвет conditorei, Кафе-кондитерская (нем.).
чтобы съесть там свою сосиску вместе со взбитыми сливками.Благодаря усилиям подгоняемого Мартой Леона и полиглотизму Можи, говорящего на стольких немецких диалектах, сколько имеется родовых колен в Израиле, и сумевшего совершенно непонятной для меня фразой расшевелить вежливо улыбающихся и апатичных чиновников, я получила обратно свои чемоданы, получила как раз тогда, когда Клодина, видя, в каком жалком положении я оказалась, прислала мне одну из своих рубашек из очень тонкого батиста, такую короткую, что я даже покраснела, и панталончики из японского шёлка, усеянные жёлтыми полумесяцами, с запиской: «Примите это от меня, Анни, может, они пригодятся вам хотя бы для того, чтоб утереть ваши слёзы. Видите, во мне есть что-то от святого Мартина! Да ещё кто знает, отдал бы святой Мартин свои панталоны?»
Я лениво жду, когда прекратится дождь и мы отправимся обедать. Клочки голубого неба то вдруг появляются в просветах между косматыми чёрными тучами, то исчезают. Моё окно выходит на Опернштрассе, где под деревянным тротуаром плещется зловонная вода. На лестнице пахнет капустой. Моя кровать до странности напоминает гроб. Днём её накрывают какой-то удивительной крышкой, обитой пёстрой тканью с разводами. Пододеяльник пристёгивается к одеялу на пуговицах, матрас состоит из трёх частей, как шезлонги во времена Людовика XIV… Нет, определённо нет, я не испытываю никакого священного трепета. Я завидую Марте, которая, стоило ей оказаться на вокзале, тотчас же прониклась полагающимся в подобном случае восторгом и испытывает, если выражаться пышным слогом её мужа, «благоговение всех народов мира, пришедших поклониться сверхчеловеку»… Я слышу, как за дощатой стеной эта неофитка расправляется с чемоданами и расплёскивает горячую воду, которую приносят здесь в маленьких кувшинах. Леон что-то негромко говорит. Молчание Марты не предвещает ничего хорошего. И я даже не слишком удивлена, когда до меня доносится пронзительный резкий голос Марты, отнюдь не в стиле Марии-Антуанетты:– Чёрт! Что за отвратительная дыра!Единственное, что радует меня, что позволяет спокойно стоять у моего окна возле безвкусного, красного дерева, столика на одной ножке, – это сознание, что я нахожусь далеко, вне досягаемости… Сколько времени прошло с тех пор, как уехал Ален? Месяц, год? Не знаю. Я пытаюсь вызвать в своём воображении его полузабытый образ, иногда я начинаю прислушиваться, мне чудится шум его шагов… Жду ли я его возвращения или опасаюсь его? Порой я резко оборачиваюсь с чувством, что он стоит здесь, за моей спиной, что он сейчас опустит свою сильную руку на моё плечо и оно тут же согнётся под её тяжестью… Это длится лишь короткое мгновение, но я вижу в этом предостережение, я не сомневаюсь: вернись он сейчас, он бы снова стал моим повелителем, и моя шея покорно склонилась бы под этим ярмом, которое я носила ещё недавно, подобно тому как я ношу обручальное кольцо, которое Ален надел мне в день нашей свадьбы, хотя оно мне слишком узко и впивается в палец.
Для людей, путешествующих ради собственного удовольствия, у нас троих слишком мрачные лица. Себя я прекрасно знаю: новизна места, тусклый свет мигающих газовых рожков, порывы холодного ветра, проникающие под плохо пригнанный тент, не могут настроить меня на весёлый лад, но ведь и у Марты и её мужа такой же подавленный и растерянный вид. Марта лишь смотрит на цыплёнка и грушевый компот и ест один хлеб. Леон что-то заносит в свою записную книжку. Что именно? Хотелось бы знать. Здесь нет ничего примечательного. Этот байретский ресторан, который славится угловой террасой, затянутой полосатой парусиной, как мне кажется, страшно похож на арьежский – правда, там не было грушевого компота. Только здесь, пожалуй, больше англичанок за столиками, а на столиках стоят маленькие бутылочки с сельтерской водой. Как много здесь англичанок! И мне ещё станут говорить об их чопорной сдержанности! Леон полагает, что они пришли сюда после «Парсифаля». Лица их раскраснелись, шляпы съехали набок, чудесные густые волосы небрежно стянуты в узел верёвочкой, они кричат и плачут, обмениваясь впечатлениями, размахивают руками и едят, едят без конца. А мне не хочется есть, не хочется плакать, я зябко прячу руки в широкие рукава платья и смотрю на этих англичанок с брезгливым любопытством пьяницы: «Неужели и я буду выглядеть так в воскресенье?» По правде говоря, мне бы этого очень хотелось.Марта молчит и дерзко разглядывает посетителей ресторана. Она, должно быть, считает, что здесь слишком мало интересных шляп. Леон продолжает что-то писать. Сколько записей! На него смотрят. Я тоже смотрю на него. В нём сразу можно узнать француза. Со своими портным-англичанином, сапожником-шведом, шляпником-американцем этот красивый человек является типичным французом во всей его бесцветной изысканности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15