А там холодно да темно, и ни жизни, ни смерти, ни душеньки. Взмолился тогда Микитка к святым угодникам и Богородице пречистой и за крестик нательный рукой цап – а нету крестика. Снял кто-то, когда Микитка заснувши был.
Фимка! Как есть она! Сироту погубить решилась!
И только понял – поплыла дорога под ногами, исчезая. Полетел Микитка с высей поднебесных в самый русалочий омут, только и успел, что в последний раз перекреститься. Зазвенело вокруг, точно не в воду – в колокол медный рухнул, хлынуло в рот, в нос, дыхание перебивая, и забился Микитка, норовя выплыть, – да тщетно, тянет ко дну, одежа тяжелая, тело чужое, руки и ноги не шевелятся.
Утоп.
Только и не утоп. Дышать не дышит, сердце в грудях не колотится, и холод такой, что прям хоть второй раз помирай. А под ногами дно, и ил ковром персидским, и раковины розовые узорами по нему, и рыбок серебро живое, и солнышка вдосталь, правда, не греет нисколечки, зато радугой разноцветною разливается.
Иначе все, чем сверху, только вот баба та же. Нет, не баба – девка, вроде Шурки соседской, к которой уже трое сватались, такая красавица. И эта не хуже, а то и получше. Вон личико-то круглое, чистое, брови соболиные, точно угольками вычерченные, губы маками цветут, глаза бирюзой отливают.
Про бирюзу Микитка слышал от того же еврея, что Егорку грамоте обучать нанят, и вот сразу понял, какая она есть.
А волос, волос у девки водяной – чисто из лучей солнечных сплетен, и длинен, и тяжел, и удержу нет, до того потрогать охота. Может, разрешит? Ведь не злая же, улыбается, глядит ласково, гребешок к груди прижавши.
– Кто ты, мальчик? – Голос качнул воду, рассыпался золотыми искорками, а те в раковинки упали, прорастут потом жемчужинами.
– Микитка я, – ответил Микитка, шапку стягивая, поклонился степенно и рукой по илу мазанул, видел, как дядька так барина приветствует. Хорошо вышло, рассмеялась девица.
– Как ты сюда попал? Неужели утонул? Но нет... утопленники ко мне не доходят, утопленников ваши забирают... – помянула и нахмурилась, вроде только бровки сошлись над переносицей, а Микитку такой страх обуял – словами и не передать. – С крестом пришел?
– Н-нет. Фимка украла!
– Повезло тебе. Я тех, кто с крестом в царство мое является, не люблю. Многие беды от них...
– Какие? – Микитка осмелел и уже не одним глазком, а обоими на девку пялился. И срамна она – нагишом сидит, только сеткою из волос да зеленой травы водяной прикрытая – и хороша, и томление вызывает, и стыдно, и глаз отвесть никак невозможно.
– Всякие. Что, нравлюсь?
– Нравишься.
– Мал ты еще на женщин смотреть. – Поднялась, гребень отложила, подошла к Микитке и, в глаза заглянув, сказала: – Крещен, но без креста... не утонул, но пришел... редкий дар тебе даден.
Ледяные пальцы ее коснулись подбородка, обожгли до самого Микиткиного нутра, но ни словечка он не вымолвил, закоченел весь под строгим русалочьим взглядом.
– Смотри не прогадай, на пустяки не изведи, зла не твори, добра не забывай. Всего в тебе поровну, что белого, что черного... кривым ли вырастешь, прямым ли... отпускать ли тебя? Иль тут оставить?
– Отпусти, хозяюшка.
– Это верно, хозяйка я Кирмень-озеру, как решу, так и будет. Значит, хочешь наверх, на волю? К тем, кто тебя сюда отправил? Не боишься?
– Не боюсь, – понял вдруг Микитка, что и вправду не боится, потому как силу в себе ощутил такую, которой и названия-то нету. Не страшна ему теперь ни Фимка, ни петух ее лядащий, ни Забава рыжая, ни вообще кто из людей. Слабы они, а Микитка силен.
Вот только водяница посильнее будет, оттого как не людского она племени, а того, о котором ныне только в сказках и услышишь.
Поняла, подслушала мысли, покачала головой и, руку убрав, вздохнула:
– Рано ты силушку-то почуял, как бы не испортила она тебя. Останься тут, разве плохо?
Хорошо. Как в палатах царевны-лебеди, как в горе стеклянной, где змей трехглавый сокровище да чудо-девицу стережет, как нигде на земле хорошо, но Микитке красота эта в тягость. Наверх его тянет, манит, зовет.
– Да, неуютно человеку во владениях моих. Что ж, не знаю, как должно быть бы, но силком тебя держать не стану. Запомни волю мою добрую, а лучше службу сослужи.
– Все, что скажешь! – пообещал Микитка, обрадовавшись.
– Не торопись словами-то кидаться, – укорила водяница, снова на лавочку жемчужную усаживаясь. – За каждое данное после ответ держать придется. Ну да я о многом не попрошу. Найди человека одного, Яковом Брюсом кличут. Вот так выглядит.
Повела рукой, и сгустилась вода, слиплась серебряным зеркалом, а в нем – отражение. И снова дивно – вроде как Микитка и каждую черточку видит, но вроде и неважны они, иное запоминается. Белое вот, самая малость, одуванчиково-желтое, травяно-зеленое, и темно-синее, грозовое...
– Правильно смотришь, – похвалила водяница, зеркало свое убирая. – Тебе теперь только так людей видеть, зато не ошибешься.
И понятно все: синее – значит, смелый человек, холодный разумом и крепкий волей, белизна – это от чистоты помыслов, желтое – значит, гневлив и вспыльчив. Много цветов, много оттенков, и каждый что-то да означает.
– Найдешь и спросишь: крепок ли уговор? И готов ли он вернуть то, что в долг взял?
– И тебе принести?
– Нет. Если готов, пусть сам и приходит, скажи, что не обижу. Ну а заупрямится – передай, что во многих знаниях многие же беды.
– А как я его найду? И если не быстро? Быстро меня из дому не отпустят.
– Найдешь, – пообещала она. – Когда-нибудь да найдешь. Я время иначе слышу, чем вы, люди... он тоже. Все, Никита, ступай теперь.
Наклонилась, поцеловала в лоб и в грудь пихнула. Полетел Микитка, и все быстрее и быстрее, и чудится – не летит он, падает, вверх, к небу, в безоглядную синеву, в которой и утонет.
Захлебнется, задохнется, жаром опален будет.
Солнышко печет... солнышко душит... глаза жжет. Нет, темь вокруг, сырость и воняет жиром прогорклым. Жарко, жарко, жарко... на грудь давит. Урчит под боком. И зеленые глаза из темноты на Микитку пялятся. Закричал бы со страху, да сообразил – Черныш. Забрался, улегся на груди, греет. И спихнуть бы, да сил нет.
– Да не сочиняю я, вот те крест, – Гришка размашисто перекрестился. – Убивали там! Человека!
Народу перед магазином собралось прилично. Клавка, выбравшись из прохладной цементной коробки, лениво обмахивалась накладной и делала вид, что ей ну совершенно неинтересно, Кузьма пьяненько икал, придерживая рукой почти полную бутылку портвейна, Федор с Макаром слушали внимательно и только переглядывались, а Варька с Мелонихой охали да ахали.
Впервые Гришка ощутил собственную значимость, он уже успокоился, унял дрожь в руках, и даже жалость по поводу потерянного бинокля прошла. Теперь он говорил медленно, степенно, делая между словами большие паузы и выпучивши глаза для пущей важности.
– Я от смотрю и думаю, чего они там делают? Сразу-то как? Сразу-то и не сообразил. А потом как по башке обухом... убийство!
– О-о-ох, – выдохнули одновременно Варька с Мелонихой.
– Он ее от так за горло держит и душит, душит. А потом, на травку положивши, и поволок. За волосы.
Этого Гришка уже не видел, но вышло правдиво и душевно, даже Клавка обмахиваться перестала, так и застыла с открытым ртом.
– А она-то в чем мать родила!
– Врешь, – хмыкнул Федор, и Макар кивнул, поддакивая.
– А от и не вру! Голая! Видать, с хахалем застукал и порешил. – Гришка выдвинул версию и сразу в нее поверил. – Сейчас в саду зароет, елок насадит и с концами. Хрен кто докажет...
– Так ты, выходит, это... свидетель? – Клавка прихлопнула комара, пристроившегося было на мягком предплечье. – Ой, Гришка, смотри, как бы и тебя следом не отправили.
– Заткнись, – велел Федор. – А ты, Гриша, вспомнишь, на какой из дач видел-то?
– Конечно.
– Тогда пошли.
– Куда?
– Туда. А то мало ли, вдруг и вправду порешили кого. Клавка, позвони Семенычу, пускай приедет. Ну а мы с мужиками пока поглянем.
Макар поднял с земли мешок, в котором что-то громко звякнуло, покопавшись, вытащил небольшой топорик, сунул его за пояс, застегнул рубашку и, окинув Гришку взглядом, уточнил:
– Ты точно ничего не придумал?
Вместо ответа Гришка перекрестился. Поверили.
К дачам шли вчетвером. Гришка больше глядел под ноги да по сторонам – не мелькнет где дедов бинокль, следом, не отставая, но поторапливая, шел Федор, за ним – Макар, ну а в самом конце еле-еле брел Кузьма, невесть с чего увязавшийся. Этот то и дело останавливался, прикладываясь к бутылке, и аппетитно булькал, вызывая у Гришки досаду, – надо было попросить у Клавки на укрепление нервов, небось после такой истории дала б.
Берег озера обогнули по протоптанной тропинке, привычно отмахиваясь от черных облачков гнуса. Солнце, перекатившееся уже через половину неба, зависло на другой, на дачной стороне, и в ярком предвечернем свете домики казались еще более чуждыми.
– Которая? – сухо поинтересовался Федор, с ненавистью глядя на аккуратные заборы, кирпичные стены причудливых строений, блестящую черепицу и круглые бляхи спутниковых тарелок на крышах.
– Дальше. Во-о-он та. – Гришка указал на приметный серый дом с башенкой.
– Точно?
– А то.
– Пошли.
По мере приближения Гришкина уверенность таяла, сменяясь подспудным страхом. Нет, он не боялся ошибиться, он точно запомнил и башенку, сложенную будто бы из неотесанных глыб, между которыми виднелись белые цементные швы, и флюгер в виде петуха, и покатое крыльцо, и клумбы с цветами по обе его стороны. Не сомневался он и в увиденном: пускай и приврал слегка в рассказе, но ведь видел же. Убийство видел. И убийцу тоже. А значит, права Клавка – свидетель он, Гришка Кушаков. Опасный свидетель...
Федор кулаком постучал по воротам и, не дожидаясь ответа, толкнул калитку.
– Есть тут кто?
Во дворе было тихо. И красиво. Травка зеленая, ни тебе огурцов, ни помидоров, жениными колготами сложенными к колышкам подвязанных, ни укропа с петрушкою, ни подкопанных курами георгин.
– Эй, хозяева!
На крик Федора где-то в доме всполошилась собака, судя по голосу – мелкая шавка, навроде Клавкиной. И тут же басовито, грозно ответила другая. От ведь незадача-то, а ну как порвут?
Макар вытащил из-за пояса топор, перехватил удобнее и решительно направился к дому. Не успел дойти всего пару шагов, как дверь открылась, и на крыльцо выкатился белый клубок шерсти, который с громким визгом кинулся под ноги, норовя ухватить кирзовый сапог. Получил пинка и отлетел в розы.
– Эй, ты чего животное обижаешь? – Следом за собакой на улицу вышел и хозяин: низенький, лысоватый мужик с объемным животом, нависающим над короткими желтыми штанами. – Тебе чего?
– Он? – спросил Макар. Гришка кивнул. Он самый, убийца, душитель и маньяк.
– Слушайте, это, между прочим, частные владения. Понимаете? Я сейчас охрану позову. Светка! Светка! Позвони на пост, а то беспредел прямо.
– Где труп? – поинтересовался Федор, а Макар молча приподнял топор.
– Какой труп?
– Ж-женщина... светлые волосы, вот досюдова. Душил. Во дворе. Тут вот, – Гришка ткнул пальцем перед клумбой.
– Я душил? – Мужик нахмурился, а потом вдруг расхохотался. – Я... я душил... я душил!
Он ржал, прихлопывая ладонями по голым бокам и толстым ляжкам, поскуливая и смахивая слезы, а отсмеявшись, заорал:
– Светка! Сюда иди! Г-господи, я душил... придумают же...
– Чего тебе? – На пороге возникла высокая блондинистая особа в коротком халатике, который, впрочем, мало что скрывал.
– Светка, они говорят, что я тебя душил!
– Когда? – Она зевнула, прикрыв накрашенный ротик ладонью.
– С-сегодня. – Гришка почувствовал, как краснеет. Господи, ну он же видел! Он своими глазами видел!
– Сексом мы занимались! – рявкнул мужик на оторопевшего Федора.
– На улице? – ошалело спросил тот. – А за горло и...
– Моя баба, за что хочу, за то и хватаю. Дурдом! Нет, Светик, они за нами еще и подсматривают! Пошли вон, пока охрана не приехала... душил... я ее душил... Нарочно не придумаешь.
Выйдя за ворота, Федор молча отвесил Гришке подзатыльник, Макар бросил небрежное:
– Трепло.
А Кузьма, на которого недавняя сцена не произвела ровным счетом никакого впечатления, попросил:
– Дай десятку до субботы? Ей-богу, отдам.
Закат Гришка встречал все в тех же кустах малинника, сидя на покрывале, сунув под зад подушечку и поставив на табурет бутылку самогону. Был он пьян и обижен на весь свет, особенно на Федора с Макаром, которые не стали молчать о Гришкином конфузе, а представили все так, как будто он, Гришка, и вовсе дурень, который только и может, что сказки сочинять. А он же взаправду видел... видел и все тут. И Машка тоже не права, ну за что из дому погнала? За что скандал устроила соседям на потеху?
– А она мне и говорит... иди, говорит, видеть тебя, говорит, не желаю. Дура!
Кусты зашелестели, соглашаясь с Гришкой. Он же, дотянувшись до бутылки, хлебнул их горла, занюхал смородиновым листом, достал из кармана пачку «Примы» и, с каким-то внутренним торжеством отметив, что сигарет осталось только две, а значится, до утра не хватит, закурил.
– А я ей: Маша, всяко ж быть могло! Вдруг и вправду маньяк какой? Я ж о тебе беспокоюсь...
Теперь он и вправду верил, что именно о ней, о скандальной, непонимающей, не способной оценить размаха его, Гришкиного, поступка женщине, и беспокоился. И теперь не прятался от праведного гнева, а просто удалился, дабы поразмыслить над случившимся в покое и благости.
Впрочем, для благости не хватало закуски. Сальца бы, тмином да перчиком посыпанного, с розовой прослоечкой мясца, с серо-зеленым, прилипшим к шкурке лавровым листом, с соленым огурчиком да вчерашней, разогретою с маслом картошкой. И посидели бы с Кузьмой, и накатили бы по маленькой, и обсудили бы случившееся, и, может статься, посмеялись бы.
– И что за люди? Я ж как лучше хотел...
С озера ощутимо тянуло сыростью, по-над водой подымалась белая дымка, которая постепенно густела, скатывалась в пуховые клубы, растекалась по берегу, заливая окрестности молочной мглой. Жутью повеяло и холодом.
Гришка, в очередной раз приложившись к бутылке, кое-как закрутился в покрывало. Идти домой он не собирался, еще чего не хватало! Сама прибежит. И умолять будет, чтоб вернулся, а он еще поглядит, соглашаться али нет... нет, потом, конечно, согласится, все ж таки с Машкой жить сподручнее: и сготовит, и приберет, и баба неплохая, а что вспыльчивая, ну так это семейное, теща-то покойная тож не ангельских характеров была.
Темнело. Заорали, заплакали козодои, нагоняя страху, а откуда-то издалека, с берега, донеслось:
– Ой, цветет калина в поле у ручья...
Голос был незнаком, видать, дачницы гуляют. Гришка прислушался.
– Парня молодого полюбила я... парня полюбила...
И хорошо выводит-то, будто взаправдашняя артистка.
– Не могу открыться...
А может, ну его? Дома Машка ужин сготовила, малых спать положила, ждет небось замиряться. Она ж хоть и вспыльчивая, но отходчивая. А у Гришки спину крутит, ему со спиной никак невозможно в мокрых кустах сидеть.
– ...слов я не найду.
Ишь разоралась. Гришка поднялся, скатал покрывало, укрыв его куском брезента, придавил сверху камнем, недопитую бутылку сунул в карман куртки и выплюнул окурок на траву.
– Он живет, не знает...
Окрестности затянуло туманом, густым, плотным, таким, что дальше, чем на три шага, ничего и не видать.
– Твою ж... – привычно ругнулся Гришка, прикидывая, в какую сторону идти. А мгла колыхалась, то отползая, то накатывая седой волной, придавливая листы малины, касаясь липкими пальцами кожи, будоража, пробуждая глубинный страх.
– ...ничего о том, что одна дивчина думает о нем...
Гришка пошел наугад. Вот диво-то, он ведь точно знал, где Погарье, и не раз хаживал, и по тьме ночной, и в пургу случалось, а тут вдруг заблудился.
Кусты малины цеплялись за одежду, точно уговаривая погодить, посидеть, дождаться ночи, когда туман схлынет, исчезнет в водах озера Мичеган, но Гришка отмахивался, матерясь вполголоса, и упрямо шел вперед. А вышел снова к яблоне, споткнувшись о собственный табурет, едва не упал.
– Расцветали яблони и груши... – завела девица новую песню.
– Эй! – осмелился Гришка. – Ау!
Молчание. Тишина. Легкий шелест ветвей и будто вздох чей-то, до того печальный, что прям сердце сдавило.
– Ау!
– Ау, – отозвалось из тумана. – Ау-ау-ау...
И смех, звонкий, издевательский.
– Ты кто?
– А ты? – переспросила женщина.
– Я? Я Гришка. Гришка Кушаков, из Погарья. А ты откуда?
– Отсюда.
Внезапная догадка озарила Гришку, разом развеяв страхи.
– Дачница? Заблудилась, что ли?
– Заблудилась... заблудилась.
И будто снова кто-то вздохнул, прямо-таки за спиною.
1 2 3 4 5
Фимка! Как есть она! Сироту погубить решилась!
И только понял – поплыла дорога под ногами, исчезая. Полетел Микитка с высей поднебесных в самый русалочий омут, только и успел, что в последний раз перекреститься. Зазвенело вокруг, точно не в воду – в колокол медный рухнул, хлынуло в рот, в нос, дыхание перебивая, и забился Микитка, норовя выплыть, – да тщетно, тянет ко дну, одежа тяжелая, тело чужое, руки и ноги не шевелятся.
Утоп.
Только и не утоп. Дышать не дышит, сердце в грудях не колотится, и холод такой, что прям хоть второй раз помирай. А под ногами дно, и ил ковром персидским, и раковины розовые узорами по нему, и рыбок серебро живое, и солнышка вдосталь, правда, не греет нисколечки, зато радугой разноцветною разливается.
Иначе все, чем сверху, только вот баба та же. Нет, не баба – девка, вроде Шурки соседской, к которой уже трое сватались, такая красавица. И эта не хуже, а то и получше. Вон личико-то круглое, чистое, брови соболиные, точно угольками вычерченные, губы маками цветут, глаза бирюзой отливают.
Про бирюзу Микитка слышал от того же еврея, что Егорку грамоте обучать нанят, и вот сразу понял, какая она есть.
А волос, волос у девки водяной – чисто из лучей солнечных сплетен, и длинен, и тяжел, и удержу нет, до того потрогать охота. Может, разрешит? Ведь не злая же, улыбается, глядит ласково, гребешок к груди прижавши.
– Кто ты, мальчик? – Голос качнул воду, рассыпался золотыми искорками, а те в раковинки упали, прорастут потом жемчужинами.
– Микитка я, – ответил Микитка, шапку стягивая, поклонился степенно и рукой по илу мазанул, видел, как дядька так барина приветствует. Хорошо вышло, рассмеялась девица.
– Как ты сюда попал? Неужели утонул? Но нет... утопленники ко мне не доходят, утопленников ваши забирают... – помянула и нахмурилась, вроде только бровки сошлись над переносицей, а Микитку такой страх обуял – словами и не передать. – С крестом пришел?
– Н-нет. Фимка украла!
– Повезло тебе. Я тех, кто с крестом в царство мое является, не люблю. Многие беды от них...
– Какие? – Микитка осмелел и уже не одним глазком, а обоими на девку пялился. И срамна она – нагишом сидит, только сеткою из волос да зеленой травы водяной прикрытая – и хороша, и томление вызывает, и стыдно, и глаз отвесть никак невозможно.
– Всякие. Что, нравлюсь?
– Нравишься.
– Мал ты еще на женщин смотреть. – Поднялась, гребень отложила, подошла к Микитке и, в глаза заглянув, сказала: – Крещен, но без креста... не утонул, но пришел... редкий дар тебе даден.
Ледяные пальцы ее коснулись подбородка, обожгли до самого Микиткиного нутра, но ни словечка он не вымолвил, закоченел весь под строгим русалочьим взглядом.
– Смотри не прогадай, на пустяки не изведи, зла не твори, добра не забывай. Всего в тебе поровну, что белого, что черного... кривым ли вырастешь, прямым ли... отпускать ли тебя? Иль тут оставить?
– Отпусти, хозяюшка.
– Это верно, хозяйка я Кирмень-озеру, как решу, так и будет. Значит, хочешь наверх, на волю? К тем, кто тебя сюда отправил? Не боишься?
– Не боюсь, – понял вдруг Микитка, что и вправду не боится, потому как силу в себе ощутил такую, которой и названия-то нету. Не страшна ему теперь ни Фимка, ни петух ее лядащий, ни Забава рыжая, ни вообще кто из людей. Слабы они, а Микитка силен.
Вот только водяница посильнее будет, оттого как не людского она племени, а того, о котором ныне только в сказках и услышишь.
Поняла, подслушала мысли, покачала головой и, руку убрав, вздохнула:
– Рано ты силушку-то почуял, как бы не испортила она тебя. Останься тут, разве плохо?
Хорошо. Как в палатах царевны-лебеди, как в горе стеклянной, где змей трехглавый сокровище да чудо-девицу стережет, как нигде на земле хорошо, но Микитке красота эта в тягость. Наверх его тянет, манит, зовет.
– Да, неуютно человеку во владениях моих. Что ж, не знаю, как должно быть бы, но силком тебя держать не стану. Запомни волю мою добрую, а лучше службу сослужи.
– Все, что скажешь! – пообещал Микитка, обрадовавшись.
– Не торопись словами-то кидаться, – укорила водяница, снова на лавочку жемчужную усаживаясь. – За каждое данное после ответ держать придется. Ну да я о многом не попрошу. Найди человека одного, Яковом Брюсом кличут. Вот так выглядит.
Повела рукой, и сгустилась вода, слиплась серебряным зеркалом, а в нем – отражение. И снова дивно – вроде как Микитка и каждую черточку видит, но вроде и неважны они, иное запоминается. Белое вот, самая малость, одуванчиково-желтое, травяно-зеленое, и темно-синее, грозовое...
– Правильно смотришь, – похвалила водяница, зеркало свое убирая. – Тебе теперь только так людей видеть, зато не ошибешься.
И понятно все: синее – значит, смелый человек, холодный разумом и крепкий волей, белизна – это от чистоты помыслов, желтое – значит, гневлив и вспыльчив. Много цветов, много оттенков, и каждый что-то да означает.
– Найдешь и спросишь: крепок ли уговор? И готов ли он вернуть то, что в долг взял?
– И тебе принести?
– Нет. Если готов, пусть сам и приходит, скажи, что не обижу. Ну а заупрямится – передай, что во многих знаниях многие же беды.
– А как я его найду? И если не быстро? Быстро меня из дому не отпустят.
– Найдешь, – пообещала она. – Когда-нибудь да найдешь. Я время иначе слышу, чем вы, люди... он тоже. Все, Никита, ступай теперь.
Наклонилась, поцеловала в лоб и в грудь пихнула. Полетел Микитка, и все быстрее и быстрее, и чудится – не летит он, падает, вверх, к небу, в безоглядную синеву, в которой и утонет.
Захлебнется, задохнется, жаром опален будет.
Солнышко печет... солнышко душит... глаза жжет. Нет, темь вокруг, сырость и воняет жиром прогорклым. Жарко, жарко, жарко... на грудь давит. Урчит под боком. И зеленые глаза из темноты на Микитку пялятся. Закричал бы со страху, да сообразил – Черныш. Забрался, улегся на груди, греет. И спихнуть бы, да сил нет.
– Да не сочиняю я, вот те крест, – Гришка размашисто перекрестился. – Убивали там! Человека!
Народу перед магазином собралось прилично. Клавка, выбравшись из прохладной цементной коробки, лениво обмахивалась накладной и делала вид, что ей ну совершенно неинтересно, Кузьма пьяненько икал, придерживая рукой почти полную бутылку портвейна, Федор с Макаром слушали внимательно и только переглядывались, а Варька с Мелонихой охали да ахали.
Впервые Гришка ощутил собственную значимость, он уже успокоился, унял дрожь в руках, и даже жалость по поводу потерянного бинокля прошла. Теперь он говорил медленно, степенно, делая между словами большие паузы и выпучивши глаза для пущей важности.
– Я от смотрю и думаю, чего они там делают? Сразу-то как? Сразу-то и не сообразил. А потом как по башке обухом... убийство!
– О-о-ох, – выдохнули одновременно Варька с Мелонихой.
– Он ее от так за горло держит и душит, душит. А потом, на травку положивши, и поволок. За волосы.
Этого Гришка уже не видел, но вышло правдиво и душевно, даже Клавка обмахиваться перестала, так и застыла с открытым ртом.
– А она-то в чем мать родила!
– Врешь, – хмыкнул Федор, и Макар кивнул, поддакивая.
– А от и не вру! Голая! Видать, с хахалем застукал и порешил. – Гришка выдвинул версию и сразу в нее поверил. – Сейчас в саду зароет, елок насадит и с концами. Хрен кто докажет...
– Так ты, выходит, это... свидетель? – Клавка прихлопнула комара, пристроившегося было на мягком предплечье. – Ой, Гришка, смотри, как бы и тебя следом не отправили.
– Заткнись, – велел Федор. – А ты, Гриша, вспомнишь, на какой из дач видел-то?
– Конечно.
– Тогда пошли.
– Куда?
– Туда. А то мало ли, вдруг и вправду порешили кого. Клавка, позвони Семенычу, пускай приедет. Ну а мы с мужиками пока поглянем.
Макар поднял с земли мешок, в котором что-то громко звякнуло, покопавшись, вытащил небольшой топорик, сунул его за пояс, застегнул рубашку и, окинув Гришку взглядом, уточнил:
– Ты точно ничего не придумал?
Вместо ответа Гришка перекрестился. Поверили.
К дачам шли вчетвером. Гришка больше глядел под ноги да по сторонам – не мелькнет где дедов бинокль, следом, не отставая, но поторапливая, шел Федор, за ним – Макар, ну а в самом конце еле-еле брел Кузьма, невесть с чего увязавшийся. Этот то и дело останавливался, прикладываясь к бутылке, и аппетитно булькал, вызывая у Гришки досаду, – надо было попросить у Клавки на укрепление нервов, небось после такой истории дала б.
Берег озера обогнули по протоптанной тропинке, привычно отмахиваясь от черных облачков гнуса. Солнце, перекатившееся уже через половину неба, зависло на другой, на дачной стороне, и в ярком предвечернем свете домики казались еще более чуждыми.
– Которая? – сухо поинтересовался Федор, с ненавистью глядя на аккуратные заборы, кирпичные стены причудливых строений, блестящую черепицу и круглые бляхи спутниковых тарелок на крышах.
– Дальше. Во-о-он та. – Гришка указал на приметный серый дом с башенкой.
– Точно?
– А то.
– Пошли.
По мере приближения Гришкина уверенность таяла, сменяясь подспудным страхом. Нет, он не боялся ошибиться, он точно запомнил и башенку, сложенную будто бы из неотесанных глыб, между которыми виднелись белые цементные швы, и флюгер в виде петуха, и покатое крыльцо, и клумбы с цветами по обе его стороны. Не сомневался он и в увиденном: пускай и приврал слегка в рассказе, но ведь видел же. Убийство видел. И убийцу тоже. А значит, права Клавка – свидетель он, Гришка Кушаков. Опасный свидетель...
Федор кулаком постучал по воротам и, не дожидаясь ответа, толкнул калитку.
– Есть тут кто?
Во дворе было тихо. И красиво. Травка зеленая, ни тебе огурцов, ни помидоров, жениными колготами сложенными к колышкам подвязанных, ни укропа с петрушкою, ни подкопанных курами георгин.
– Эй, хозяева!
На крик Федора где-то в доме всполошилась собака, судя по голосу – мелкая шавка, навроде Клавкиной. И тут же басовито, грозно ответила другая. От ведь незадача-то, а ну как порвут?
Макар вытащил из-за пояса топор, перехватил удобнее и решительно направился к дому. Не успел дойти всего пару шагов, как дверь открылась, и на крыльцо выкатился белый клубок шерсти, который с громким визгом кинулся под ноги, норовя ухватить кирзовый сапог. Получил пинка и отлетел в розы.
– Эй, ты чего животное обижаешь? – Следом за собакой на улицу вышел и хозяин: низенький, лысоватый мужик с объемным животом, нависающим над короткими желтыми штанами. – Тебе чего?
– Он? – спросил Макар. Гришка кивнул. Он самый, убийца, душитель и маньяк.
– Слушайте, это, между прочим, частные владения. Понимаете? Я сейчас охрану позову. Светка! Светка! Позвони на пост, а то беспредел прямо.
– Где труп? – поинтересовался Федор, а Макар молча приподнял топор.
– Какой труп?
– Ж-женщина... светлые волосы, вот досюдова. Душил. Во дворе. Тут вот, – Гришка ткнул пальцем перед клумбой.
– Я душил? – Мужик нахмурился, а потом вдруг расхохотался. – Я... я душил... я душил!
Он ржал, прихлопывая ладонями по голым бокам и толстым ляжкам, поскуливая и смахивая слезы, а отсмеявшись, заорал:
– Светка! Сюда иди! Г-господи, я душил... придумают же...
– Чего тебе? – На пороге возникла высокая блондинистая особа в коротком халатике, который, впрочем, мало что скрывал.
– Светка, они говорят, что я тебя душил!
– Когда? – Она зевнула, прикрыв накрашенный ротик ладонью.
– С-сегодня. – Гришка почувствовал, как краснеет. Господи, ну он же видел! Он своими глазами видел!
– Сексом мы занимались! – рявкнул мужик на оторопевшего Федора.
– На улице? – ошалело спросил тот. – А за горло и...
– Моя баба, за что хочу, за то и хватаю. Дурдом! Нет, Светик, они за нами еще и подсматривают! Пошли вон, пока охрана не приехала... душил... я ее душил... Нарочно не придумаешь.
Выйдя за ворота, Федор молча отвесил Гришке подзатыльник, Макар бросил небрежное:
– Трепло.
А Кузьма, на которого недавняя сцена не произвела ровным счетом никакого впечатления, попросил:
– Дай десятку до субботы? Ей-богу, отдам.
Закат Гришка встречал все в тех же кустах малинника, сидя на покрывале, сунув под зад подушечку и поставив на табурет бутылку самогону. Был он пьян и обижен на весь свет, особенно на Федора с Макаром, которые не стали молчать о Гришкином конфузе, а представили все так, как будто он, Гришка, и вовсе дурень, который только и может, что сказки сочинять. А он же взаправду видел... видел и все тут. И Машка тоже не права, ну за что из дому погнала? За что скандал устроила соседям на потеху?
– А она мне и говорит... иди, говорит, видеть тебя, говорит, не желаю. Дура!
Кусты зашелестели, соглашаясь с Гришкой. Он же, дотянувшись до бутылки, хлебнул их горла, занюхал смородиновым листом, достал из кармана пачку «Примы» и, с каким-то внутренним торжеством отметив, что сигарет осталось только две, а значится, до утра не хватит, закурил.
– А я ей: Маша, всяко ж быть могло! Вдруг и вправду маньяк какой? Я ж о тебе беспокоюсь...
Теперь он и вправду верил, что именно о ней, о скандальной, непонимающей, не способной оценить размаха его, Гришкиного, поступка женщине, и беспокоился. И теперь не прятался от праведного гнева, а просто удалился, дабы поразмыслить над случившимся в покое и благости.
Впрочем, для благости не хватало закуски. Сальца бы, тмином да перчиком посыпанного, с розовой прослоечкой мясца, с серо-зеленым, прилипшим к шкурке лавровым листом, с соленым огурчиком да вчерашней, разогретою с маслом картошкой. И посидели бы с Кузьмой, и накатили бы по маленькой, и обсудили бы случившееся, и, может статься, посмеялись бы.
– И что за люди? Я ж как лучше хотел...
С озера ощутимо тянуло сыростью, по-над водой подымалась белая дымка, которая постепенно густела, скатывалась в пуховые клубы, растекалась по берегу, заливая окрестности молочной мглой. Жутью повеяло и холодом.
Гришка, в очередной раз приложившись к бутылке, кое-как закрутился в покрывало. Идти домой он не собирался, еще чего не хватало! Сама прибежит. И умолять будет, чтоб вернулся, а он еще поглядит, соглашаться али нет... нет, потом, конечно, согласится, все ж таки с Машкой жить сподручнее: и сготовит, и приберет, и баба неплохая, а что вспыльчивая, ну так это семейное, теща-то покойная тож не ангельских характеров была.
Темнело. Заорали, заплакали козодои, нагоняя страху, а откуда-то издалека, с берега, донеслось:
– Ой, цветет калина в поле у ручья...
Голос был незнаком, видать, дачницы гуляют. Гришка прислушался.
– Парня молодого полюбила я... парня полюбила...
И хорошо выводит-то, будто взаправдашняя артистка.
– Не могу открыться...
А может, ну его? Дома Машка ужин сготовила, малых спать положила, ждет небось замиряться. Она ж хоть и вспыльчивая, но отходчивая. А у Гришки спину крутит, ему со спиной никак невозможно в мокрых кустах сидеть.
– ...слов я не найду.
Ишь разоралась. Гришка поднялся, скатал покрывало, укрыв его куском брезента, придавил сверху камнем, недопитую бутылку сунул в карман куртки и выплюнул окурок на траву.
– Он живет, не знает...
Окрестности затянуло туманом, густым, плотным, таким, что дальше, чем на три шага, ничего и не видать.
– Твою ж... – привычно ругнулся Гришка, прикидывая, в какую сторону идти. А мгла колыхалась, то отползая, то накатывая седой волной, придавливая листы малины, касаясь липкими пальцами кожи, будоража, пробуждая глубинный страх.
– ...ничего о том, что одна дивчина думает о нем...
Гришка пошел наугад. Вот диво-то, он ведь точно знал, где Погарье, и не раз хаживал, и по тьме ночной, и в пургу случалось, а тут вдруг заблудился.
Кусты малины цеплялись за одежду, точно уговаривая погодить, посидеть, дождаться ночи, когда туман схлынет, исчезнет в водах озера Мичеган, но Гришка отмахивался, матерясь вполголоса, и упрямо шел вперед. А вышел снова к яблоне, споткнувшись о собственный табурет, едва не упал.
– Расцветали яблони и груши... – завела девица новую песню.
– Эй! – осмелился Гришка. – Ау!
Молчание. Тишина. Легкий шелест ветвей и будто вздох чей-то, до того печальный, что прям сердце сдавило.
– Ау!
– Ау, – отозвалось из тумана. – Ау-ау-ау...
И смех, звонкий, издевательский.
– Ты кто?
– А ты? – переспросила женщина.
– Я? Я Гришка. Гришка Кушаков, из Погарья. А ты откуда?
– Отсюда.
Внезапная догадка озарила Гришку, разом развеяв страхи.
– Дачница? Заблудилась, что ли?
– Заблудилась... заблудилась.
И будто снова кто-то вздохнул, прямо-таки за спиною.
1 2 3 4 5