– Ох, милый, ты, наверное, утомился с дороги и проголодался. Если хочешь, сходи на кухню, пироги еще остались. Все, дорогой, иди, иди, отдыхай… только к ужину, чур, не опаздывать.
На кухне при пирогах обреталась Любаша, впрочем, она всегда предпочитала держаться поближе к пищеблоку, но при всем этом умудрялась выглядеть так, будто вот-вот умрет от истощения. Любаша мечтала стать манекенщицей, ненавидела слово «кобыла», свое имя и сестер, а также розовый цвет.
– Приперся-таки, – пробурчала она вместо приветствия. – Чай будешь? С пирогами?
– Буду.
– Чего старая карга хотела? – Бухнув чайник на плиту, Любаша достала из холодильника салат и холодные котлеты. – Высматривала тебя с самого утра.
– Пожаловаться.
– Господи, сколько она может жаловаться? Вот всю жизнь только и слышу, как тетю Берту что-то не устраивает…
Еда была вкусной уже потому, что хотелось есть.
– Тут это… – Любаша смутилась, что случалось с ней весьма и весьма редко. – Ольгу забирают.
– Сюда? – Котлета холодным комком застряла в горле.
– Ну конечно, сюда, куда же еще. Я им говорила, что идея дурацкая, но ты же знаешь…
– И кто же это придумал? – Не то чтобы приезд Ольги был такой уж неожиданностью – в доме периодически заговаривали об этом, – просто Игорю совершенно не хотелось с ней встречаться. – Васька, да? Ну конечно Васькина, он же у нас христианин, мать его… милосердный и добрый.
– Ой, Гарик, да ладно тебе, перетерпишь как-нибудь.
Любаша достала кружки, не глядя, сыпанула растворимого кофе и плеснула кипятку. Игорь благоразумно не стал напоминать, что предпочитает чай. Когда Любаша на взводе, ей лучше не перечить, а предполагаемый приезд Ольги взволновал сестру едва ли не больше, чем самого Игоря.
Впрочем, с чего ему волноваться? Да он в любой момент может собраться и свалить в город. Мать, конечно, расстроится, и тетка будет недовольна, да и Дед тоже…
– Но только не говори, что ты сбежишь.
– Любаш…
– И не ной. Ты встретишься с Ольгой и выяснишь все раз и навсегда. Я вообще не понимаю, как можно столько лет жить в подвешенном состоянии?
– Люб…
– Что «Люб»? Вот еще скажи, что я не права!
– Права, права, – поспешил успокоить ее Игорь. – Ты у нас всегда права. Только чего тогда нервничаешь?
– Кто? Я? – ненатурально удивилась Любаша. – Я вовсе не нервничаю… просто… личные неприятности. Лучше вон пирожок возьми.
От пирожка Игорь не отказался; если в этой жизни и осталось что-либо хорошее, то это – Любашины пирожки.
Левушка
Участковый уполномоченный милиции Лев Сергеевич Грозный страдал от безделья. В отведенном ему кабинете было пыльно, грязно и тоскливо. Выцветшие обои, зеркало – кому оно тут нужно, спрашивается, – длинные хвосты «противомушиной» липкой ленты, темный стол с потрескавшейся полировкой и серые папки с матерчатыми завязками, на которых нагло развалился толстый серый кот по кличке Лорд Байрон.
До конца «приемного» дня – каждый вторник с девяти тридцати до семнадцати ноль-ноль, с часу до двух перерыв на обед – оставалось еще четыре часа.
Скукотища.
Разве ж об этом он мечтал когда-то?
Мечтал Левушка о подвигах, громких преступлениях и славе великого сыщика, а вместо этого сидел да в окно пялился, в глубине душе завидуя Лорду Байрону, у которого не было ни начальства, ни приемных часов, ни должностных обязанностей, зато имелось право на миску с молоком и наглость, чтобы получить все остальное.
Нет, сегодня определенно не работалось, ну никак, в голове каша, в теле лень… Левушка даже совсем было решился уйти домой – конечно, нельзя, но ведь если сильно хочется, то можно, – но, заметив в окно бабу Соню, мысленно поставил на отдыхе жирный крест. Сейчас снова начнет про самогон, про соседских коз, которые палисадник потоптали, про то, что Васька-тракторист жену поколачивает, а Виктория-разведенка мужиков обольщает и потому точно ведьма.
– Лев Сергеич, Лев Сергеич… – баба Соня остановилась на пороге, переводя дыхание. Была она полна, круглолица и на вид совершенно здорова, хотя частенько любила сетовать на плохое самочувствие, сердце, почки, печень ну и далее по списку. При этом держала двух коров, пяток свиней, домашней птицы без счета и мужа-алкоголика, правда, тихого.
– Лев Сергеич… – Баба Соня сложила руки на мощной груди и, всхлипнув, пожаловалась. – Тама… это… мертвяк.
– Мертвяк? – Левушке показалось, что он ослышался.
– Как есть мертвяк… черный весь ужо, страшный, а волосья длиннющие.
– У кого?
– У мертвяка. По всему выходит, что баба это, хотя по размеру как дите малое, лежит, свернувшися калачиком…
И тут до Левушки дошло. На всякий случай он скоренько прокрутил разговор в голове и даже переспросил:
– Значит, вы, Софья Аркадьевна, обнаружили тело?
– Ага. Только не я, а Федька мой… приходит и говорит, пошли, Сонька, я тебе чегой-то покажу, ну я, дура, и пошла…
– Куда?
– Та на болотце наше, до него, ежели от дома напрямки, то совсем близехонько, я ж туда постоянно хожу, ну и Федьку отправила…
Громкий въедливый голос бабы Сони заполнил комнатушку, Левушка понял, что еще немного, и у него разболится голова. Хотя какая, к чертям, голова, когда труп обнаружили? И решительно поднявшись – баба Соня как раз перешла к описанию бедственного положения сарая, который непременно следовало законопатить мхом, который Федька должен был нарвать на болоте, – приказал:
– Ведите.
– Куда?
– К телу. Показывайте.
– А я ему говорю, Федька, ну куда ж тебя бесы в самое болото затащили, когда мох по краям растет? А он мне – сумку на дереве увидел, любопытно стало, чегой там вовнутри, а я вам скажу, что все беды от любопытства. – Баба Соня пыталась смотреть одновременно и на Левушку, и на супруга, который уже успел опохмелиться и потому отнесся к находке с философским безразличием, и на сам труп.
– Ох и страх-то какой… теперь ночью не засну… а и сердце разболелося…
Федька только хмыкнул. А Левушка, присев у страшной находки, рассматривал первый в своей жизни криминальный труп. Волосы и вправду длинные, темные, то ли от времени и воды болотной, то ли по природе таковыми были, кожа коричнево-желтая, вроде пергаментной бумаги, в которую нынче модно подарки заворачивать, а зубы почти черные.
– Ишь, скалится… – баба Соня перекрестилась и на всякий случай придвинулась поближе к супругу. – Ведьма, из городских, из этих, что на кладбище дом построили. От них все беды… а я как чуяла, ворону снила нынче, а после обеда куры подрались и собака в сторону леса выла…
– Цыц, баба. Не мешай человеку работать.
Диво, но Софья Аркадьевна послушно замолчала, а Федор, взбодренный такой нежданной победой, важно обратился к Левушке:
– Сумку ейную я так и не достал, тама вон висит, да, в той стороне, тока чуток правее, у кривой березки. Подойти близко не подойдешь, окно тама, затянет, но если аккуратненько веткой какой подцепить… Сонька, ты иди, иди, нечего тебе на страсти всякия смотреть.
Баба Соня нахмурилась: с одной стороны, ей не терпелось поделиться новостью с подругами, с другой – до жути хотелось поучаствовать в дальнейших событиях. Левушка решил чуть-чуть подтолкнуть ее в нужном направлении.
– Да, Софья Аркадьевна, у меня к вам огромнейшая просьба будет, позвоните вот по этому телефону, пусть приедут. Скажите, что убийство у нас.
– Убийство?! – ахнула баба Соня. – Это ж как убийство? Это что ж, не сама она утопла?
– От дура! Не видишь, что ли, руки веревкою связаны. – Федор сплюнул под ноги. – Иди давай, делай, что товарищ милиционер говорит.
– Убийство… Матерь Божья, заступница небесная… это что ж творится-то… что творится…
Ждать пришлось довольно долго, и Левушка успел изрядно промерзнуть – хоть и начало мая уже, но здесь, в низине, в темном ельнике весны пока не ощущалось. Клочковатый, пропитавшийся талыми водами мох крепко держал холод, а новые ботинки – модные и в меру дорогие – были не той обувью, в которой можно было ходить по мокрому лесу. Федору-то хорошо, он в кирзачах и ватнике, стоит себе, опершись на чахлую березину, и смолит папиросы одна за одной.
И не противно ему?
Самому Левушке тоже не было противно, ну разве что самую малость.
– Молодая совсем, – буркнул Федор.
– Молодая. Знаешь ее?
– Неа, из этих, видать, из городских, вона каблучищи какие.
Левушка поспешил согласиться, кляня себя за невнимательность – это ему следовало обратить внимание на обувь девушки, вернее на то, что от этой обуви осталось. Босоножки, наверное когда-то белые, дорогие, теперь выглядели жутковато. Длинные – или правильно говорить высокие? Левушка не очень хорошо разбирался в женской обуви – шпильки угрожающе торчали из бело-розового мха, а из открытого мыска выглядывали побуревшие пальчики.
А на ногтях у нее красный лак…
Левушка ощутил, как к горлу подкатывает комок тошноты.
– Ты б пошел, воздухом подышал, что ли? – предложил Федор, прикуривая очередную сигарету. От вонючего дыма разом прояснилось в голове. – Что, раньше таких не видал?
– Нет.
– А я видал. Эта еще ничего, нормальная… тут раньше болота были, а в пятидесятых осушать стали, вот тогда, я тебе скажу, повидал такого, что до сих пор снится. Мелиорация, техника, вперед, к светлому будущему… а когда твой экскаватор из канавы вместе с грязью подымает труп, или два, или три… и у соседа твоего то же самое, и у его соседа. Мертвое болото, слышал? Хотя навряд ли, молодой больно. – Федор выдохнул сизое облако сигаретного дыма и закашлялся, а откашлявшись, продолжил: – Тормознешь машину, стянешь тело в сторону, противно, конечно, но и останавливаться нельзя, дело-то превыше всего. А чтоб не так противно – самогоночки. Без литру на работу не выходили. Ох, я скажу, и время было… целое кладбище вскрыли, там тебе и фашисты, которые до наших мест добрались, и другие, которые вроде и не фашисты, но и не наши уже – враги народа. Местные-то, когда трупы пошли, начали перешептываться, дескать, ничего хорошего из мелиорации не выйдет, потому как земля проклятая. А дед один, бедовый был, ни бога, ни Сталина не боялся, так рассказал, что перед войной самой сюда частенько машины приходили. Станут на опушечке, оцепление, как положено, с собаками и автоматами, выставят… хотя и без оцепления в эти дни на болота никто не совался, все ж понимали, чего это за машины. И я понял, когда первого вытащил… они ж в воде почти и не меняются, так, почернеют, а выражение лица-то остается. Мне все казалось, будто они глядят… выискивают, на ком злость сорвать, кому отомстить… вот не поверишь, я сначала полотенце на лицо накидывал – специально возил с собою, – а уже потом вытаскивал, и так, чтоб мордой вниз, чтоб не увидели. А они все равно видели, даже через полотенце, по ночам приходили, спрашивали, за что их. И чего мне ответить было?
От рассказа Федора стало по-настоящему жутко, Левушка и представить не мог, что в жизни случается такое. Нет, он, конечно, слышал и про репрессии, и про массовые расстрелы врагов народа, и про лагеря, но… все это было таким далеким, облаченным в черно-белые кадры хроники, пережеванные и переваренные многочисленными передачами «об ужасных тридцатых», приправленным «сенсационными» открытиями и оттого совершенно нестрашным.
И тут оказывается, что прямо на этом самом месте, где Левушка стоит и мерзнет, когда-то расстреливали людей. Ну или не на этом самом, может, чуть правее или левее, вон под той березой.
А Федор молчит, и Левушка, не выдержав молчания, задает вопрос.
– И что с ними делали?
– С кем?
– С телами. Ну, которые выкапывали.
– Не знаю. Наше дело маленькое – доложить, а там уже другие занимались. Нам же лекцию прочитали про то, что партия лучше знает, каким путем и куда двигаться. Да ты не бери в голову, Сергеич, твоя-то к тем делам отношения не имеет, свежая больно. Видать, по осени ее тут притопили, ну или под конец лета… осенью другую обувку выбрала бы. Точно, летом… дождей-то много было, топко, ну и решили, что с концами, а теперь подсыхать стало, так она и поднялась.
С тем, что стало подсыхать, Левушка не согласился – какой подсыхать, когда чуть шагни в мох и воды сразу по щиколотку.
Глянув на часы – уже почти полтора часа прошло, – Левушка подумал, что стоять здесь не только вредно для здоровья, но и глупо. А вдруг эти, из района, еще через часа два приедут? Или вообще завтра? У них там вечно проблемы то с бензином, то с людьми, то еще с чем-нибудь жизненно необходимым. Но не бросать же тело, а трогать его Левушка права не имеет, равно как и уходить с места происшествия – баба Соня небось моментом про труп растрепала, стоит уйти, так сюда целая толпа любопытствующих потянется, все что можно позатопчут.
Но холодно же…
Год 1880-й
Он лежал на кровати, вытянувшись, раскинув руки, задрав голову, бледное горло с легкой синевой свежесбритой щетины, острый кадык и непристойно длинные для мужчины ресницы. И кровь, много крови, слишком много, настоящее багряное море…
Море безумия.
Вдова тут же, бледна, но держит себя в руках, в обморок падать не собирается, хотя при таком-то зрелище… даже врачу не по себе, и сам Амелин борется с дурнотой.
– За что она его? – Голос у вдовы тихий, взгляд растерянный, а кружевной платок в руках дрожит. Вывести бы из комнаты… – Анастаси безумна, но… безвредна.
Безвредна. Амелин вздохнул и, вытащив платок – самый обыкновенный, хлопковый, – вытер пот со лба. Ну хоть убей, не понимал он подобного отношения… коли безумец, так держать надобно отдельно, желательно, чтоб взаперти, под присмотром, а то «безвредна»… вона здорового мужика зарезала, весь живот распорола да и сердце вырезала.
Глянув на темный комок плоти, лежащий рядом с кроватью, Амелин судорожно сглотнул, ну не укладывалось подобное в его голове.
– Она… она сестра мне, – вдова точно оправдывалась, имя у нее доброе – Елизавета, и сама собой пригожа, не старая, в самом цвете, и такая беда… Жалко бабу.
– Она добрая была, рисовала… хотела, как на картине… чтоб Мадонной. Отец из Пруссии картины привез… отец умер. И маменька тоже… не смогла одна жить, в одночасье сгорела… теперь и Дмитрий.
Все ж таки вдова не выдержала, разрыдалась, и Амелину пришлось долго и неуклюже утешать.
– Мы с детства вместе были… как отражения… а потом она заболела и стала такой. Но доброй, понимаете?
У доброй безумицы вишнево-черные глаза, бледная кожа, темные волосы… вид мирный, даже умиротворенный, вот только платье в крови, и руки, и на подбородке красное пятнышко.
– Я хотела, чтоб как она быть, – женщина улыбалась, и эта легкая, светлая, лишенная тени разума улыбка совершенно не вязалась с вырезанным сердцем.
– Она – это… – вдова снова всхлипнула. – Пойдемте, я лучше покажу…
В гостиной сумрачно, за окнами сиреневым светом догорает день… а еще назад ехать, и с сумасшедшей этой решать чего-то… и с телом. Порой Амелин начинал тихо ненавидеть свою работу, что доставляла больше неудобств, нежели выгоды.
– Вот они, – вдова дрожащею рукой зажигала свечи. – Мадонна Скорбящая и Мадонна Гневливая.
Амелин принял из хрупкой руки Елизаветы тяжелый канделябр, поднес поближе к картинам и едва не выронил от неожиданности: печально и строго с холста на него взирала давешняя безумица, протягивая людям то ли объятое огнем, то ли исходящее кровью сердце.
– Анастаси всегда была немного странной, – вдовица подошла к портрету, на который глядела со странным выражением почтения и ненависти. – Но чтобы убить… Скажите, как мне быть? Ее ведь не осудят, правда? Она не ведала, что творит… хотела быть похожей… отражение… вечная борьба зеркал за право быть собой…
Амелин тихо вздохнул, отступая, не то чтобы он боялся Елизаветы, но… сумасшествие заразно, а эти странные речи…
– Вы ведь увезете ее? Умоляю… у меня дети, я боюсь одна оставаться! Я заплачу, сколько скажете, столько заплачу, только заберите! Подыщите клинику, врача… я не знаю, лишь бы не видеть!
Закрыв лицо руками, вдова зарыдала, Амелин же тихонько вышел из комнаты. На дворе уже ночь, и уезжать пора. Клинику он подыщет… но все ж таки до чего беспечны люди, вот он в жизни не стал бы держать в доме ненормальную.
Александра
К завтраку Ольгушка не вышла, чему я, честно говоря, обрадовалась, все-таки решение откреститься от разговора отдавало трусостью и эгоизмом.
Ну да, я – закоренелая эгоистка, меня с детства в этом упрекали. А после обеда появился Папик, и стало не до Ольгушкиных проблем – свои появились.
– Ты чудесно выглядишь, – соврал Папик, но целовать не стал. – Это тебе.
Букет был красивым и дорогим, в рамках установленных правил, и я, в рамках тех же правил, восхитилась и поблагодарила за внимание.
1 2 3 4 5