и в мягких декабрьских сумерках смотреть медленный снегопад, снегопад смотреть нужно с моста, обязательно с деревянного, едем на Гренадерский, а потом к Петропавловке, на горбатый мостик, оттуда на город самый чудесный вид! увидеть одуванчики в мае на полянах Петровского острова, живя в Городе пять или шесть лет, она знала его насквозь, до поленниц и вечно сырых проходных дворов, заболоченных пустырей и песчаных отмелей взморья, не знаю, откуда явилась она, вспоминать она не любила, она явилась на каменные берега, как трава весной меж гранитных плит, работала на какой-то фабрике, вечерняя школа, дневное отделение инженерного вуза, занеси её ветер в Париж, усмехнулся я как-то, и она через год завоюет его, безусловно, холодно отвечала она, раздраженно оскалив зубки, похвал она не терпела, и когда под аплодисменты, недовольная и сердитая, она входила со сцены в кулису и у неё принимали цветы, и, наклонясь к ней, доверительно, бархатным голосом, говорили, что она умница, что она замечательна, просто божественна, её губки дергались в злой и презрительной гримаске, обнажая сердитые зубки, похвал она не терпела и молча ценила моё умение никогда не болтать с нею о её успехах, редкое проявление мужского ума, я же был вечно признателен ей за одно молчаливое позволение провожать её изредка в спортивный зал инженерного института, близ Фонтанки, где недавно насвистывала она студенткой и откуда, со сцены студенческого театра, взошла прямо на сцену прославленного академического, в те давние годы случалось такое, главный режиссер знаменитого театра был отважен, и девочка в отваге ему не уступила, бесстрашно выйдя пред бархатом и позолотою лож, на затоптанный планшет сцены, под слепящий цветной свет софитов и черную ненависть труппы, мне позволялось провожать её вдоль осенней Фонтанки в спортивный зал института, потому что там я увидел её впервые; я не знал, что она актриса, что она известна, талантлива, избалована и капризна, и сюда прибегает раз в месяц погонять с подружками по институтской сборной мячик, я не знал, не сумел разглядеть, как она хороша, я просто увидел ее, зайдя в зал от скуки, поджидая не помню кого, я увидел ее, и после игры, потерянно и несмело, загородил ей, маленькой, взмокшей, злой, вход в раздевалку, не гони меня, сказал я, я смотрел на тебя… всю игру, я уже не могу без тебя, я смертельно и совершенно непредставимо влюбился, я люблю тебя, она с усталой гримасой посмотрела на меня снизу вверх и, вздохнув, дыша все еще тяжело, сказала невесело и недовольно, что же делать теперь, терпи, ей всегда и в любом занятии наплевать было, следят или не следят за ней праздным и опустошенным от неверия взором, но великолепней всего, забывая об окружающем, существовала она в игре: с лицом, искаженным азартом и злостью, высвеченным внезапно злой радостью, мокрым от пота, со спутавшимися и сбившимися в мокрые пряди волосами, в узких черных трусиках, с голыми тугими ногами, в тонкой красной, с пятнами пота, футболке, под которой дрожали и бились ее маленькие груди с торчащими туго сосками, она двигалась стремительно, резко, видя все поле, останавливалась в рывке, замерев в неправдоподобном повороте плеч, будто не замечая тех, кто пытался отобрать у нее мяч, и тугой баскетбольный мяч гулко бился под ее узкой, сильной рукой, уводимой неуловимо вбок, за спину, под колено, другая рука негодующе, напряженно указывала в угол или под щит, и моя девочка яростно, приказывая, кричала, злость, упрямство, бесстрашие, которое так понятно пугает многих, и холодная яростная уверенность в том, что выигрыш будет всему вопреки, крик в гулком зале, резкий и властный крик юных женских голосов, передача, проход, бросок, так, что сетка распластывается вслед за мячом… два очка. Мою девочку одобрительно треплют на бегу по плечам, и она, на бегу оголяя узкую взмокшую спинку и подтягивая сзади трусики, отвечает презрительной злой гримаской, показав на мгновение зубки, похвал она не терпела.
IV
Осень стоит над Фонтанкой; осень. Сентябрьская книжка уважаемого ленинградского журнала раскрыта передо мной. Того самого журнала, высокие темные окна редакции которого укрыты в тени темных лип на старинной, с покривившимися камнями набережной Мойки. В книжке есть повесть, написанная молодым человеком, повесть о мальчике, росшем на берегу окраинной городской речки, и в повести есть глава, посвященная условностям прозы. Проза условна насквозь, говорит молодой человек, и как известный художник написал снег бордовым, чтобы снег под огненной полосою заката на холсте стал для глаза весенним серым, точно так и в писании прозы смысл и цвет должны быть неуловимо сдвинуты, исключительно для того, чтобы читателю виделось то, что художник хотел написать, но это заботы уже ремесла, чистой техники, которая у мастеров заключена в интуиции, но не подменяется ею… понятно мне здесь не все. Но я помню, как в синем папиросном дыму, ночами над моей, ненавидимой мною, рукописью я приходил в отчаяние. Ускользали не только слова, ускользала истина, и я с горечью убеждался, что заполнение чистого поля словами есть занятие бессмысленное и тщетное. Единственно утешает меня бесцельность моих записок по следам романа и жизни, моя девочка не захотела стать героиней романа, и мне снова не удается словом приворожить ее, и меня это остро печалит, форма пластически вылепливается как бы сама, говорит в главе повести молодой человек, по неведомым нам законам, сущность формы в ее избирательности, она избирает, что читателю принести, как приносит вода в половодье, и что утаить, умолчать, сентябрьская книжка журнала уже затрепалась, повесть про маленького мальчика, которому не дают читать книги, написана точно и весело, соседи мои по палате сыто ржут, читая ее, но от мнимой веселости легких страниц мне ночами, больничными, хочется плакать; да, оплакать себя и упрямого мальчика, которому очень хотелось читать про матросов, очевидно, с годами я делаюсь сентиментален; я когда-то вернул эту рукопись молодому насмешливому человеку, я был умный, воспитанный старший редактор в отделе прозы уважаемого журнала, объяснив ему твердо и несколько свысока, что повесть не выстроена, не отделана, все излишества в ней от неловкости, от кокетливости и потому неприличны, литературе, молодой человек, нужно долго, упорно учиться, молодой человек смотрел на меня, забавляясь, и вы знаете, что он сказал, забирая насмешливо повесть, которую он напечатал теперь, не изменив в ней ни слова, и мне хочется плакать над ней, он сказал мне: не огорчайся… моя маленькая и прелестная злюка с удивительными и свежими серо-зелеными глазами не захотела стать героиней моей взволнованной рукописи и уйдет очень скоро со страниц моих беглых записок, мне нужно писать о другом, мне нужно писать про октябрь того несчастливого года, и темный ноябрь, и ночной телефонный звонок… моя девочка вольно ушла из романа и уйдет, отвлеченно, пленительно, нежно зевнув, из воспоминаний, исчезнет, и о ней я больше не напишу ни слова. Мне нужно писать о другом. Мне хотелось бы почитать о ней, мне так хочется верить, что она станет героиней удивительного романа, презрительной, гордой, и я наконец прочитаю о ней, и пойму, разберусь в том, чего я не понял и в чем не разобрался той смятенной зимой и весной, и сумею, быть может, полюбить ее окончательно и легко, как не любим мы никогда существующих рядом с нами и стремительно уходящих вдаль женщин, но как любим лишь бестелесных, размытых дымкой страниц и оттого еще более прекрасных героинь любимых и грустных книг. Книг я больше не сочиняю Мне нужно писать о другом; мальчик, герой легкой повести из сентябрьской книжки журнала, и Мальчик, который погиб, не сумев совладать с любовью, молодой человек, автор повести, ожидают меня… господи! как, написать мне про нее?!
V
Женственность чувственная и загадочная, волнующая виделась мне в легших по ветру, захлестнувших лицо волосах, и в аккуратной, волосок к волоску, прическе с нежным прямым пробором, в золоте, красном, рубиновом блеске на ухоженных тонких пальцах, изнемогая и погибая от невозможности постичь и приостановить, удержать нечто тонкое и тягучее, я наделял неизбывной чувственностью чисто внешние, грубые и легко уловимые черты, элегантную прелесть узкого женского пальто тончайшей и черной кожи, и волнуемую ветром длинную пляжную юбку, и вызывающее покачивание высокого каблука, так юные мальчики бесконечно влюбляются в тайну губной помады, высокого нежного подъема изящной туфельки, тайну блестящих чулок, и проглянувшей вдруг кружевной строчки белья… мне, к удовольствию моему, перестали нравиться женщины, приведенные мною на страницы романа, я любил затуманить мой текст и прилгнуть. Моя девочка была маленькой и привлекательной злюкой с удивительными, зеленоватыми, серо-зелеными глазами. Её глаза, влажно блестевшие, то сжато сумрачные, то распахнутые и большие, не имели устойчивой, постоянной окраски, кружки вокруг точных, очень внимательных зрачков были слиты из разноцветных блестящих зернышек, ярких желтых, темных зеленых, голубых, серых, синих, и от игры этой нежной мозаики глаза ее в разных ее настроениях светились неожиданно новым цветом; сердитые бледно-серые; злые бесцветные; свирепые темные; взбешенные желтые; дерзкие с зеленью и желтизной, наглые зелено-рыжие; удивленные, огромные светло-зеленые; серые твердые и упрямые; серые задумчивые; серые нежные; веселые темно-серые; очень веселые темно-зеленые; серые с голубым, когда, позабыв обо всем, она искренне радовалась; серо-синие, яркие, когда она начинала, дурачась, выдумывать и мечтать, вот прекрасная пьеса, говорила она, мечтательно и счастливо вздохнув, и глаза ее, серые и задумчивые перед тем, начинали сиять синевой, она небрежно роняла пьесу, называвшуюся Прогулочная Лодка, истрепанную нечистую рукопись, затертый шестой экземпляр, ах, какая прекрасная пьеса, красивая, тонкая, насквозь театральная, жаль, в ближайшее время ее ставить не станут, к таким пьесам нужно привыкнуть, впрочем, и ни к чему, сейчас ее только испортят, а поставят ее… лет через десять, мне будет тогда — тридцать два? героине в пьесе двадцать один, потом тридцать шесть… мне будет тридцать два года, я буду заслуженной, ошеломительно молодой, и сыграю eel на лучшей столичной сцене, и после премьеры выйду замуж, выйду в третий, последний раз, по безумной любви, на всю жизнь, за кого, вопрошал я лениво, за автора этой пьесы, не задумываясь, отвечала она, он мальчишка, он младше меня, не спорь! это видно из текста, ты бездарен и не представляешь, какая жуткая исповедь — талантливый текст, ты ведь глуп, благодарствую, говорил я с поклоном, а он — молод, он страшно юн и невероятно талантлив, и умеет любить как никто, я уже влюблена в него, я терпеливо и верно буду ждать его десять лет, говорила она, дурачась, нестерпимо сияя синью и мягкой зеленью восторженных глаз, он будет тогда знаменитый писатель, увидит меня на премьере и влюбится — навсегда, серьезно с ней разговаривать было уже невозможно, ну, а как поживает твой автор бессмертной Прогулочной Лодки, спрашивал я через несколько дней, ждешь ли ты терпеливо и верно, фу, глупость какая, презрительно отвечала она, ты действительно, милый мой, неумен, я пытался прочесть эту пьесу, но, начав, скоро бросил, отчаянно заскучав, должен признаться, что я не умел и сейчас не умею читать пьесы, один вид драматического текста с ремарками наводит на меня тоску, имени автора пьесы я, к сожалению, не запомнил, сильный приступ мучительного, неодолимого желания овладевал ею вдруг, она молча тянулась ко мне, поднимая и быстро, смущенно пряча мягкие темно-серые, темно-зеленые, провинившиеся глаза, репетиция, утренняя пустая сцена, выставка в анфиладе дворца, снежный парк исчезали, домой и только домой, нежно, требовательно, в румянце, нетерпеливо покусывая смущенные, гордые и счастливые губы, укрывая лицо в прохладно щекочущий мех, чтобы не видел никто ее глаз и улыбки, ради бога, скорее!.. непредставимым мучением для нее в такой вечер был вечерний спектакль, который нельзя было кинуть, который нужно было доиграть до конца, она целовала меня, изнывая, целовала меня в кулисе и, затуманенно улыбаясь, шла на сцену, в слепящий клубящийся свет, ее голос, звонкий, наполненный, сильный, становился прельстительно нежным, он ластился, звучал мягко, чарующе, задевая скрытый в душной темноте зал волнующе ласковой мукой, особенно хороша в свои гордые и счастливые, смущенные вечера была она, выходя на сцену Элизой, Таней, я и в ту пору не любил театр, пыльный бархат и грязный, затоптанный планшет, свет, устроенный из разноцветных пятен и застилающий сцену ярким туманом, в котором из темноты ближней ложи не разглядеть достоверно легких черт гримированного лица красивейшей из женщин, я прикрывал рукою глаза и погружался в прельстительный, играющий голос, я и шелковые чулки нашла, ведь жалко такую ножку?.. ах, мы с сестрой жили в каком-то чаду, катания по Невскому в бархате, в соболях, рестораны, французский театр, маскарады, я вас предупрежда-ала, что сильная страсть может вспыхнуть во мне в любую минуту, я такая нервная, а вы сводили меня с ума, целовали мои руки, незадолго до занавеса и поклонов я поднимался и выходил из ложи, шел по красным ковровым дорожкам пустых коридоров, по холодному, скользкому паркету фойе, отражаясь в бесчисленных зеркалах и слыша, как звучит за высокими и украшенными позолотой дверями зала ее голос, ах, не-ет, Мишель, мы еще не решили, в переулке, лежащем в снегу и огнях фонарей, я садился в такси, подгонял машину к служебному входу и закуривал, и вот, наконец, над порожком в снегу ударяла на тяжелой пружине остекленная, с медными прутьями дверь, и выбегала она, в наброшенной наспех шубке, с сияющими глазами, на Фонтанку, пожалуйста, против Летнего сада, поблескивая в полутьме машины глазами, она целовала, кусала, смеясь, мои губы, летели ограды, мосты, ночной снег на деревьях, темной громадой Михайловский замок, фонари, победительная и смущенная проснувшейся необъяснимо, мучительной и счастливой женственностью, звон оброненных на площадке ключей, ночь за шторами, темный громадный Замок и чернеющий в снегу сад, свет торшера, шубку скинуть и шейный платок развязать, смеясь темно-серыми, темно-зелеными смутившимися глазами, и помедлить, и что-нибудь выпить, со льдом, поболтать, измучилась и устала, ну зачем я пошла в актрисы? ну, иди же, любовница она была злая, нетерпеливая, властная, и молящая, жалобная, неизъяснимо нежная, благодарная, и вновь злюка, безжалостная, победительная и сладко бесстыдная, с темными от наслаждения глазами, ласкалась, молила, кусалась, наслаждаясь жестоко своим великолепным, худеньким гибким телом, своей неутолимостью, ласковостью и мольбой, ярость, требовательность, закушенные злые губы, наслаждающий победительный стон, и хриплый, умоляющий, с остановившимися безумными глазами, крик!.. едва ли не плача… и бессильная, нежная вялость со слабой улыбкой, благодарностью в темных, полуприкрытых глазах, утомленная женственность, длинные, вытянувшиеся утомленные ножки, утомленные маленькие опавшие груди, бессильные руки, уставший влажный живот, и шрамик над мокрым пахом, след давней внематочной беременности, вздохнув глубоко, она резко, недовольно переворачивалась на животик и подтаскивала, раскрывая, тяжелую книгу в темном кожаном переплете, вертя зажигалку и покатывая в зубках длинную сигарету, отстань, говорила она лениво сквозь зубы, надоел, с наслаждением затягиваясь сигаретой и опуская глаза на страницы желтоватого старинного глянца с шелковой красной лентой-закладкой… я ее ненавидел.
VI
Ненавидел, когда она с видимым удовольствием кривлялась на репетиции посреди неряшливой утренней сцены, ненавидел, когда она мелочно, зло торговалась с портнихой, чтобы после беспечно велеть мне заплатить, и они с портнихой расставались, воркуя, целуясь, как нежные сестры, ненавидел, когда она деловито, с возбужденными серо-синими глазами рассматривала и изучала белье, доставленное из Гамбурга, Гавра, и, выпроводив приятельницу торговку, подолгу, не замечая меня, красовалась, покачивала стройными бедрами, рассматривая на себе то одни, то другие трусики…
VII
Господи! какой она была маленькой! маленькой, беззащитной и уязвимой; какой она была одинокой, как непросто ей было существовать, огрызаясь сердито во враждебном ей, больно кусающем мире, охраняя острыми зубками свою крохотную независимость, как тревожно нервничала она, тосковала, и на лбу ее ложилась угрюмая морщинка; как ходила, ходила она в беспокойстве по комнате, не умея унять тревогу, как, отодвинув штору, глядела в залитое осенним дождем стекло, в дождливый туман, облетевшие парки, и, вздохнув тяжело, опускала штору, как перебирала невнимательно книги, раскрывала бесцельно, роняла с раздраженным, усталым вздохом, измученная беспокойством, полно, жизнь еще не вся, напевала она, стараясь себя успокоить, напевала высоким и детским голоском, полно, жизнь еще не вся, вдалеке надежда светит, луч дрожит, во тьме скользя, трудно, мастер, жить на свете… господи!
1 2 3 4 5 6 7 8 9
IV
Осень стоит над Фонтанкой; осень. Сентябрьская книжка уважаемого ленинградского журнала раскрыта передо мной. Того самого журнала, высокие темные окна редакции которого укрыты в тени темных лип на старинной, с покривившимися камнями набережной Мойки. В книжке есть повесть, написанная молодым человеком, повесть о мальчике, росшем на берегу окраинной городской речки, и в повести есть глава, посвященная условностям прозы. Проза условна насквозь, говорит молодой человек, и как известный художник написал снег бордовым, чтобы снег под огненной полосою заката на холсте стал для глаза весенним серым, точно так и в писании прозы смысл и цвет должны быть неуловимо сдвинуты, исключительно для того, чтобы читателю виделось то, что художник хотел написать, но это заботы уже ремесла, чистой техники, которая у мастеров заключена в интуиции, но не подменяется ею… понятно мне здесь не все. Но я помню, как в синем папиросном дыму, ночами над моей, ненавидимой мною, рукописью я приходил в отчаяние. Ускользали не только слова, ускользала истина, и я с горечью убеждался, что заполнение чистого поля словами есть занятие бессмысленное и тщетное. Единственно утешает меня бесцельность моих записок по следам романа и жизни, моя девочка не захотела стать героиней романа, и мне снова не удается словом приворожить ее, и меня это остро печалит, форма пластически вылепливается как бы сама, говорит в главе повести молодой человек, по неведомым нам законам, сущность формы в ее избирательности, она избирает, что читателю принести, как приносит вода в половодье, и что утаить, умолчать, сентябрьская книжка журнала уже затрепалась, повесть про маленького мальчика, которому не дают читать книги, написана точно и весело, соседи мои по палате сыто ржут, читая ее, но от мнимой веселости легких страниц мне ночами, больничными, хочется плакать; да, оплакать себя и упрямого мальчика, которому очень хотелось читать про матросов, очевидно, с годами я делаюсь сентиментален; я когда-то вернул эту рукопись молодому насмешливому человеку, я был умный, воспитанный старший редактор в отделе прозы уважаемого журнала, объяснив ему твердо и несколько свысока, что повесть не выстроена, не отделана, все излишества в ней от неловкости, от кокетливости и потому неприличны, литературе, молодой человек, нужно долго, упорно учиться, молодой человек смотрел на меня, забавляясь, и вы знаете, что он сказал, забирая насмешливо повесть, которую он напечатал теперь, не изменив в ней ни слова, и мне хочется плакать над ней, он сказал мне: не огорчайся… моя маленькая и прелестная злюка с удивительными и свежими серо-зелеными глазами не захотела стать героиней моей взволнованной рукописи и уйдет очень скоро со страниц моих беглых записок, мне нужно писать о другом, мне нужно писать про октябрь того несчастливого года, и темный ноябрь, и ночной телефонный звонок… моя девочка вольно ушла из романа и уйдет, отвлеченно, пленительно, нежно зевнув, из воспоминаний, исчезнет, и о ней я больше не напишу ни слова. Мне нужно писать о другом. Мне хотелось бы почитать о ней, мне так хочется верить, что она станет героиней удивительного романа, презрительной, гордой, и я наконец прочитаю о ней, и пойму, разберусь в том, чего я не понял и в чем не разобрался той смятенной зимой и весной, и сумею, быть может, полюбить ее окончательно и легко, как не любим мы никогда существующих рядом с нами и стремительно уходящих вдаль женщин, но как любим лишь бестелесных, размытых дымкой страниц и оттого еще более прекрасных героинь любимых и грустных книг. Книг я больше не сочиняю Мне нужно писать о другом; мальчик, герой легкой повести из сентябрьской книжки журнала, и Мальчик, который погиб, не сумев совладать с любовью, молодой человек, автор повести, ожидают меня… господи! как, написать мне про нее?!
V
Женственность чувственная и загадочная, волнующая виделась мне в легших по ветру, захлестнувших лицо волосах, и в аккуратной, волосок к волоску, прическе с нежным прямым пробором, в золоте, красном, рубиновом блеске на ухоженных тонких пальцах, изнемогая и погибая от невозможности постичь и приостановить, удержать нечто тонкое и тягучее, я наделял неизбывной чувственностью чисто внешние, грубые и легко уловимые черты, элегантную прелесть узкого женского пальто тончайшей и черной кожи, и волнуемую ветром длинную пляжную юбку, и вызывающее покачивание высокого каблука, так юные мальчики бесконечно влюбляются в тайну губной помады, высокого нежного подъема изящной туфельки, тайну блестящих чулок, и проглянувшей вдруг кружевной строчки белья… мне, к удовольствию моему, перестали нравиться женщины, приведенные мною на страницы романа, я любил затуманить мой текст и прилгнуть. Моя девочка была маленькой и привлекательной злюкой с удивительными, зеленоватыми, серо-зелеными глазами. Её глаза, влажно блестевшие, то сжато сумрачные, то распахнутые и большие, не имели устойчивой, постоянной окраски, кружки вокруг точных, очень внимательных зрачков были слиты из разноцветных блестящих зернышек, ярких желтых, темных зеленых, голубых, серых, синих, и от игры этой нежной мозаики глаза ее в разных ее настроениях светились неожиданно новым цветом; сердитые бледно-серые; злые бесцветные; свирепые темные; взбешенные желтые; дерзкие с зеленью и желтизной, наглые зелено-рыжие; удивленные, огромные светло-зеленые; серые твердые и упрямые; серые задумчивые; серые нежные; веселые темно-серые; очень веселые темно-зеленые; серые с голубым, когда, позабыв обо всем, она искренне радовалась; серо-синие, яркие, когда она начинала, дурачась, выдумывать и мечтать, вот прекрасная пьеса, говорила она, мечтательно и счастливо вздохнув, и глаза ее, серые и задумчивые перед тем, начинали сиять синевой, она небрежно роняла пьесу, называвшуюся Прогулочная Лодка, истрепанную нечистую рукопись, затертый шестой экземпляр, ах, какая прекрасная пьеса, красивая, тонкая, насквозь театральная, жаль, в ближайшее время ее ставить не станут, к таким пьесам нужно привыкнуть, впрочем, и ни к чему, сейчас ее только испортят, а поставят ее… лет через десять, мне будет тогда — тридцать два? героине в пьесе двадцать один, потом тридцать шесть… мне будет тридцать два года, я буду заслуженной, ошеломительно молодой, и сыграю eel на лучшей столичной сцене, и после премьеры выйду замуж, выйду в третий, последний раз, по безумной любви, на всю жизнь, за кого, вопрошал я лениво, за автора этой пьесы, не задумываясь, отвечала она, он мальчишка, он младше меня, не спорь! это видно из текста, ты бездарен и не представляешь, какая жуткая исповедь — талантливый текст, ты ведь глуп, благодарствую, говорил я с поклоном, а он — молод, он страшно юн и невероятно талантлив, и умеет любить как никто, я уже влюблена в него, я терпеливо и верно буду ждать его десять лет, говорила она, дурачась, нестерпимо сияя синью и мягкой зеленью восторженных глаз, он будет тогда знаменитый писатель, увидит меня на премьере и влюбится — навсегда, серьезно с ней разговаривать было уже невозможно, ну, а как поживает твой автор бессмертной Прогулочной Лодки, спрашивал я через несколько дней, ждешь ли ты терпеливо и верно, фу, глупость какая, презрительно отвечала она, ты действительно, милый мой, неумен, я пытался прочесть эту пьесу, но, начав, скоро бросил, отчаянно заскучав, должен признаться, что я не умел и сейчас не умею читать пьесы, один вид драматического текста с ремарками наводит на меня тоску, имени автора пьесы я, к сожалению, не запомнил, сильный приступ мучительного, неодолимого желания овладевал ею вдруг, она молча тянулась ко мне, поднимая и быстро, смущенно пряча мягкие темно-серые, темно-зеленые, провинившиеся глаза, репетиция, утренняя пустая сцена, выставка в анфиладе дворца, снежный парк исчезали, домой и только домой, нежно, требовательно, в румянце, нетерпеливо покусывая смущенные, гордые и счастливые губы, укрывая лицо в прохладно щекочущий мех, чтобы не видел никто ее глаз и улыбки, ради бога, скорее!.. непредставимым мучением для нее в такой вечер был вечерний спектакль, который нельзя было кинуть, который нужно было доиграть до конца, она целовала меня, изнывая, целовала меня в кулисе и, затуманенно улыбаясь, шла на сцену, в слепящий клубящийся свет, ее голос, звонкий, наполненный, сильный, становился прельстительно нежным, он ластился, звучал мягко, чарующе, задевая скрытый в душной темноте зал волнующе ласковой мукой, особенно хороша в свои гордые и счастливые, смущенные вечера была она, выходя на сцену Элизой, Таней, я и в ту пору не любил театр, пыльный бархат и грязный, затоптанный планшет, свет, устроенный из разноцветных пятен и застилающий сцену ярким туманом, в котором из темноты ближней ложи не разглядеть достоверно легких черт гримированного лица красивейшей из женщин, я прикрывал рукою глаза и погружался в прельстительный, играющий голос, я и шелковые чулки нашла, ведь жалко такую ножку?.. ах, мы с сестрой жили в каком-то чаду, катания по Невскому в бархате, в соболях, рестораны, французский театр, маскарады, я вас предупрежда-ала, что сильная страсть может вспыхнуть во мне в любую минуту, я такая нервная, а вы сводили меня с ума, целовали мои руки, незадолго до занавеса и поклонов я поднимался и выходил из ложи, шел по красным ковровым дорожкам пустых коридоров, по холодному, скользкому паркету фойе, отражаясь в бесчисленных зеркалах и слыша, как звучит за высокими и украшенными позолотой дверями зала ее голос, ах, не-ет, Мишель, мы еще не решили, в переулке, лежащем в снегу и огнях фонарей, я садился в такси, подгонял машину к служебному входу и закуривал, и вот, наконец, над порожком в снегу ударяла на тяжелой пружине остекленная, с медными прутьями дверь, и выбегала она, в наброшенной наспех шубке, с сияющими глазами, на Фонтанку, пожалуйста, против Летнего сада, поблескивая в полутьме машины глазами, она целовала, кусала, смеясь, мои губы, летели ограды, мосты, ночной снег на деревьях, темной громадой Михайловский замок, фонари, победительная и смущенная проснувшейся необъяснимо, мучительной и счастливой женственностью, звон оброненных на площадке ключей, ночь за шторами, темный громадный Замок и чернеющий в снегу сад, свет торшера, шубку скинуть и шейный платок развязать, смеясь темно-серыми, темно-зелеными смутившимися глазами, и помедлить, и что-нибудь выпить, со льдом, поболтать, измучилась и устала, ну зачем я пошла в актрисы? ну, иди же, любовница она была злая, нетерпеливая, властная, и молящая, жалобная, неизъяснимо нежная, благодарная, и вновь злюка, безжалостная, победительная и сладко бесстыдная, с темными от наслаждения глазами, ласкалась, молила, кусалась, наслаждаясь жестоко своим великолепным, худеньким гибким телом, своей неутолимостью, ласковостью и мольбой, ярость, требовательность, закушенные злые губы, наслаждающий победительный стон, и хриплый, умоляющий, с остановившимися безумными глазами, крик!.. едва ли не плача… и бессильная, нежная вялость со слабой улыбкой, благодарностью в темных, полуприкрытых глазах, утомленная женственность, длинные, вытянувшиеся утомленные ножки, утомленные маленькие опавшие груди, бессильные руки, уставший влажный живот, и шрамик над мокрым пахом, след давней внематочной беременности, вздохнув глубоко, она резко, недовольно переворачивалась на животик и подтаскивала, раскрывая, тяжелую книгу в темном кожаном переплете, вертя зажигалку и покатывая в зубках длинную сигарету, отстань, говорила она лениво сквозь зубы, надоел, с наслаждением затягиваясь сигаретой и опуская глаза на страницы желтоватого старинного глянца с шелковой красной лентой-закладкой… я ее ненавидел.
VI
Ненавидел, когда она с видимым удовольствием кривлялась на репетиции посреди неряшливой утренней сцены, ненавидел, когда она мелочно, зло торговалась с портнихой, чтобы после беспечно велеть мне заплатить, и они с портнихой расставались, воркуя, целуясь, как нежные сестры, ненавидел, когда она деловито, с возбужденными серо-синими глазами рассматривала и изучала белье, доставленное из Гамбурга, Гавра, и, выпроводив приятельницу торговку, подолгу, не замечая меня, красовалась, покачивала стройными бедрами, рассматривая на себе то одни, то другие трусики…
VII
Господи! какой она была маленькой! маленькой, беззащитной и уязвимой; какой она была одинокой, как непросто ей было существовать, огрызаясь сердито во враждебном ей, больно кусающем мире, охраняя острыми зубками свою крохотную независимость, как тревожно нервничала она, тосковала, и на лбу ее ложилась угрюмая морщинка; как ходила, ходила она в беспокойстве по комнате, не умея унять тревогу, как, отодвинув штору, глядела в залитое осенним дождем стекло, в дождливый туман, облетевшие парки, и, вздохнув тяжело, опускала штору, как перебирала невнимательно книги, раскрывала бесцельно, роняла с раздраженным, усталым вздохом, измученная беспокойством, полно, жизнь еще не вся, напевала она, стараясь себя успокоить, напевала высоким и детским голоском, полно, жизнь еще не вся, вдалеке надежда светит, луч дрожит, во тьме скользя, трудно, мастер, жить на свете… господи!
1 2 3 4 5 6 7 8 9