А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Или когда сказал, что я полька-неряха, не убираю за собой. Он тогда называл меня – грязная полька, и я знаю, что я… да, я это заслужила. Или когда он меня водил в красивые рестораны, а я оставлялась… – Она вопросительно взглянула на меня.
– Оставляла, – сказал я. Отныне, не пережимая, я буду время от времени воспроизводить прелестные неточности, которые Софи допускала в английском. Она, бесспорно, вполне владела языком, что – во всяком случае, в моем представлении – лишь подтверждалось, когда она спотыкалась о пни наших мерзких неправильных глаголов, запутавшись в чащобе синтаксиса. – Что оставляла? – спросил я.
– Оставляла себе la carte, то есть меню. Я так часто оставляла себе меню, клала в сумочку, как есть сувенир. Он говорил, что меню стоит деньги, что я ворую. Знаете, он был прав.
– Ей-богу, взять меню не кажется мне таким уж великим воровством, – сказал я. – Послушайте, опять-таки я понимаю, что это не мое дело, но…
Она явно решила не дать мне возможности помочь ей восстановить чувство собственного достоинства и, прервав меня, сказала:
– Нет, я знаю, это было нехорошо. Он правильно говорил: я столько много делаю нехорошего. Я это заслужила, что он бросил меня. Но я никогда ему не изменяла. Никогда! Ох, я просто умру теперь без него! Что мне делать? Что мне делать?
На секунду я испугался, что она сейчас поддастся новой вспышке горя, но она лишь хрипло, судорожно всхлипнула, словно поставила последнюю точку, и отвернулась от меня
– Вы добрый, – сказала она. – А теперь я пойду к себе.
Она медленно пошла по лестнице наверх, а я неотрывно смотрел на ее фигуру, обтянутую шелковым летним платьицем. Хотя у нее было красивое тело и все округлости, изгибы и линии располагались симметрично, как надо, что-то в ней было не так, а ведь на взгляд – никаких изъянов, все ладно пригнано. И я понял: вот где зарыта собака. Необычное проглядывало в ее коже. Она отличалась болезненной дряблостью (особенно это было заметно с внутренней стороны рук) – как у людей, переживших сильное истощение и еще не вернувших себе прежний облик. Кроме того, я чувствовал, что под здоровым загаром таится бледность не вполне оправившегося после страшной болезни человека. Но все это отнюдь не уменьшало поразительного налета сексуальности, которую, по крайней мере в тот момент, она источала, небрежно и одновременно нарочито двигая бедрами и своим поистине роскошным задом. Несмотря на пережитый голод, зад ее походил на фантастическую, безупречной формы грушу, премированную на выставке; он так зазывно колыхался и, обозреваемый под таким углом, настолько взволновал меня, что я мысленно пообещал сиротским домам пресвитерианской церкви в Виргинии четверть моих будущих писательских доходов, если мне дано будет на краткий миг – хватило бы и тридцати секунд – подержать в моих молитвенно раскрытых ладонях его обнаженную плоть. «Язвина, старина, – размышлял я, глядя, как Софи поднимается по лестнице, – а ты, видно, человек-то порочный, если можешь вот так впиться взглядом в чью-то спину.» Тут Софи, дойдя до верху лестницы, обернулась и посмотрела вниз с невероятно грустной улыбкой.
– Надеюсь, я не надоела вам моими проблемами, – сказала она. – Извините меня. – И, уже направляясь к себе в комнату, добавила: – Спокойной ночи.
После чего я сел в единственное в моей комнате удобное кресло и весь вечер читал Аристофана, наблюдая сквозь приоткрытую дверь за той частью холла, которая была мне видна. Примерно в середине вечера я увидел, как Софи направилась в комнату Натана, держа в руках альбомы с пластинками, которые он велел ей вернуть. Когда она возвращалась, я увидел, что она снова плачет. И как только она может без конца плакать? Откуда берется столько слез? Потом она снова и снова ставила пластинку с финалом Первой симфонии Брамса, которую Натан так великодушно позволил ей оставить себе. Теперь, по всей вероятности, это была единственная ее пластинка. Весь вечер музыка Брамса струилась сквозь тонкий потолок, – величественный и трагический французский рожок в сочетании с отвечавшей ему пронзительным птичьим зовом флейтой наполнял меня такой грустью и ностальгией, каких я никогда дотоле не испытывал. Я думал о том времени, когда создавалась эта музыка. Помимо всего прочего она говорила о мирной, процветающей Европе, озаренной мягким янтарным светом прозрачных сумерек: о девочках в передничках, с косичками, катавшихся в запряженных собаками колясочках; о пикниках на полянах Венского леса и крепком баварском пиве; о дамах из Гренобля, прогуливавшихся под зонтиками по краю сверкающих ледников высоко в Альпах; о путешествиях на воздушном шаре, о веселье, о вихрях вальса, о мозельском вине, о самом Иоганнесе Брамсе, бородатом, с черной сигарой, сочинявшем эти свои титанические аккорды под облетевшими осенними буками Хофгартена. Это была неизъяснимо сладостная Европа – Европа, какой Софи, безудержно погружавшаяся надо мною в свое горе, не могла знать.
Я уже лег в постель, а музыка все звучала. И всякий раз, когда заезженная пластинка доходила до конца, я слышал, пока она переворачивалась, безутешный плач Софи и вертелся, и крутился в постели, снова и снова поражаясь, как человеческое существо может вместить в себя столько муки. Казалось бы, не мог Натан вызвать такое надрывное, такое душераздирающее горе. Но вот ведь вызвал, и это ставило передо мной определенную проблему. Чувствуя, как я уже сказал, что меня засасывает эта болезнь, эта слабость, именуемая любовью, не глупо ли было с моей стороны надеяться, что я сумею завоевать привязанность той, которая так крепко прикована к памяти о своем возлюбленном, а тем более рассчитывать, что мне удастся залезть к ней в постель? Собственно, в самой этой мысли было что-то непристойное – все равно как осаждать недавно перенесшую утрату вдову. Натан, несомненно, вышел из игры, но не слишком ли я был самонадеян, считая, что смогу заполнить вакуум? Во-первых, вспомнил я, у меня совсем мало денег. Даже если я сумею пробиться сквозь барьер, воздвигнутый горем Софи, могу ли я рассчитывать, что мне удастся завоевать эту изголодавшуюся женщину, падкую до шикарных ресторанов и дорогих пластинок?
Наконец музыка прекратилась – прекратились и всхлипывания, беспокойный скрип пружин довел до моего сведения, что Софи отправилась спать. Я же долго лежал без сна, прислушиваясь к тихим ночным звукам Бруклина: вдали взвыла собака, промчалась машина, рассмеялись женщина и мужчина на краю парка. Я думал о Виргинии, об отчем доме. И постепенно заснул, но спал я неспокойно, отчаянно ворочаясь, а в какой-то момент проснулся в незнакомой темноте и обнаружил, что глупо сражаюсь не то со складкой, не то с рубцом, не то с загнувшимся краем смятой наволочки. Потом я снова заснул и проснулся уже перед самым рассветом, среди ночной тишины – сердце у меня отчаянно колотилось, весь в холодном поту, глядя в потолок, отделявший меня от спящей Софи, я вдруг понял – так ясно, как бывает только во сне, – что она обречена.
Третье
– Стинго! Эй, Стинго! – Поздним утром – было это на другой день, в солнечное июньское воскресенье – я услышал их голоса за дверью, пробудившие меня ото сна. Сначала голос Натана, потом Софи: – Стинго, проснитесь. Проснитесь, Стинго! – Дверь была хоть и не заперта, но на цепочке, и с того места на подушке, где лежала моя голова, мне видно было улыбающееся лицо Натана, смотревшего в широкую щель.
– Вставай, подымайся! – произнес голос. – Вылезай на палубу, мальчик! Вперед – и на врага! Мы едем на Кони-Айленд!
Из-за спины Натана я услышал, как Софи тоненьким голосом отчетливо повторила вслед за ним:
– Вставай, подымайся! Вперед – и на врага!
За командой последовало серебристое хихиканье, а Натан принялся трясти дверь, так что зазвенела цепочка.
– Да ну же, Голодранец, на палубу! Нельзя валяться весь день и дрыхать, точно старый пес на Юге. – В голосе его появились синтетические слащавые интонации обитателя самого глубинного Диксиленда – акцент, поразивший точностью подражания даже мое полусонное, но восприимчивое ухо. – Пошевеливай свои ленивые косточки, сладкий мой! – протянул он, будто пережевывая, как это делают южане, слова. – Натягивай купальный costume. Попросим старика Помпея вытащить старую развалюху-коляску, запряжем ее четвериком и отправимся на берег мо-о-ря, на пикник!
Я – мягко выражаясь – был в не слишком большом восторге от всего этого. Оскорбления, которые Натан изрыгал накануне вечером, и то, как он вел себя с Софи, снились мне всю ночь в разных вариантах, и сейчас видеть наяву это лицо обитателя большого города середины нашего века, слышать эту пошлятину, бытовавшую до Гражданской войны, было просто выше моих сил. Я соскочил с кровати и ринулся к двери.
– Убирайтесь отсюда! – заорал я. – Оставьте меня в покое!
Я попытался захлопнуть дверь перед носом Натана, но он крепко держал ногу в щели.
– Убирайтесь! – снова выкрикнул я. – Ну и нахал же вы, черт вас подери. Выньте вашу чертову ногу из двери и оставьте меня в покое, чтоб вас черт разодрал!
– Стинго, Стинго ! – успокоительно произнес голос, перейдя на бруклинский акцент. – Не надо раздражаться, Стинго. Я же не хотел вас обидеть, малыш. Да ну откройте же. Давайте выпьем вместе кофейку, и помиримся, и станем друзьями.
– Не желаю я дружить с вами! – рявкнул я.
И зашелся кашлем. С трудом прочищая дыхательные пути от забившей их мерзости – а я выкуривал ежедневно по тридцать сигарет «Кэмел», – я мысленно подивился тому, что вообще сумел что-то произнести. Я зашелся кашлем, почему-то стесняясь производимых мною лающих звуков, и вдруг осознал – к великому моему огорчению, – что этот мерзкий тип Натан, точно злой гений, снова стоит рядом с Софи и, казалось, снова владеет и командует ситуацией. По крайней мере целую минуту, а то и дольше я корчился и сотрясался от легочных спазм, одновременно страдая оттого, что мне приходится выслушивать Натана, взявшего теперь на себя роль ученого медика:
– У вас, Голодранец, настоящий кашель курильщика. И лицо у вас впалое, испитое, как у человека, пристрастившегося к никотину. Посмотрите на меня, Голодранец, посмотрите мне в глаза.
Я посмотрел на него, слегка сузив зрачки, затуманенные ненавистью и гневом.
– Не смейте называть меня… – начал было я, но новый приступ кашля не дал мне продолжить.
– Испитое лицо – точнее не скажешь, – гнул свое Натан. – А жаль – славный ведь малый. Такое испитое лицо бывает у человека, страдающего от недостатка кислорода. Надо вам бросать курить, Голодранец. От этого бывает рак легких. И сердце портится.
(Возможно, читатель помнит, что в 1947 году действительно гибельное действие курения едва ли признавалось даже медиками, и если кто-то заикался о том, какой это может принести вред здоровью, то люди искушенные встречали подобные заявления скептическими усмешками. Это относили к разряду бабьих сказок такого же рода, как и утверждения, что мастурбация влечет за собой прыщи, гнойники и безумие. Поэтому, хотя тогда слова Натана вдвойне разозлили меня, дополняя, как мне подумалось, глупостью его несомненную злобность, теперь-то я понимаю, каким они были предвидением, насколько были типичны для этого эксцентричного, раздираемого противоречивыми чувствами безумца с острым судейским умом, которого мне предстояло ближе узнать и с которым так часто пришлось сталкиваться. Пятнадцать лет спустя, ведя успешную борьбу с курением, я буду вспоминать предупреждение Натана – почему-то особенно это слово «испитое», которое, точно голос из могилы, долетит до меня.) А в ту минуту за такие слова человека можно было прикончить.
– Не смейте называть меня Голодранцем! – выкрикнул я, обретя голос. – Я состоял в сообществе «Фи-Бета-Каппа», когда кончал университет Дьюка. Я не обязан выслушивать ваши оскорбления. А теперь уберите из двери ногу и оставьте меня в покое! – Я тщетно пытался выпихнуть его ногу из щели. – И не нужны мне ваши дешевые советы насчет сигарет, – прохрипел я, борясь со своей забитой мокротою, воспаленной гортанью.
Тут с Натаном произошла поразительная перемена. Он вдруг стал вежливым, пристойным, готовым даже покаяться.
– Ладно, Стинго, простите, – сказал он. – В самом деле, простите. Я вовсе не хотел обидеть вас. Извините меня, хорошо? Я больше не буду употреблять это слово. Просто мы с Софи хотели по-дружески вас приветствовать в такой чудесный летний день.
Я положительно в себя прийти не мог от происшедшей в нем перемены и счел бы, что он ударился в другую форму бессердечного сарказма, если бы инстинкт не подсказал мне, что он говорит искренне. Собственно, я почувствовал, что, переиграв, он теперь мучительно от этого страдал – так иные люди, не подумав, подразнят ребенка, а потом понимают, что причинили ему настоящее горе. Но меня он не разжалобит.
– Сгиньте, – решительно и твердо заявил я. – Я хочу быть один.
– Я очень сожалею , старина, право, сожалею. Это же я просто так, в шутку – насчет Голодранца. Я вовсе не хотел вас обидеть.
– Нет, правда, Натан не хотел вас обидеть, – пропела Софи. Она вышла из-за спины Натана, и теперь я видел ее всю. И что-то в ней заставило снова сжаться мое сердце. Накануне она была олицетворением горя, а сейчас разрумянилась от радости и счастья, что Натан чудом вернулся. Глубина ее счастья поистине чувствовалась во всем, она вся искрилась и трепетала – счастье было в блеске ее глаз, в движении губ, в возбуждении, словно румянами окрасившем ее щеки. В сочетании с призывом, читавшимся на ее сияющем лице, это не могло не подействовать на меня, хотя я толком еще и не проснулся, – нет, я просто не мог этому противостоять. – Ну, пожалуйста, Стинго, – уговаривала она меня. – Натан не хотел обижать вас, оскорблять ваши чувства. Мы просто хотели подружиться с вами, вытащить вас на прогулку в такой прекрасный летний день. Пожалуйста. Пожалуйста , поедемте с нами!
Натан успокоился – я почувствовал, что он убрал ногу из щели, – и я тоже успокоился, хотя сердце у меня и екнуло, когда он вдруг обхватил Софи за талию и принялся тереться о ее щеку. С ленивой неспешностью теленка, размечтавшегося над лизунцом, он провел своим внушительным носом по ее лицу – и она весело, заливчато рассмеялась, словно завершая рождественский гимн, а когда он коснулся мочки ее уха розоватым кончиком языка, она замурлыкала точно кошка – такого я еще ни разу не видел и не слышал. Зрелище было ошарашивающее. Ведь всего несколько часов тому назад он готов был перерезать ей горло.
Софи добилась своего. Я не мог противиться ее просьбе и нехотя буркнул:
– Ну ладно, о’кей. – Я уже начал было снимать цепочку, чтобы впустить их, но потом передумал. – Давайте заднего пару, – сказал я Натану. – Извиняйтесь.
– Я же извинился , – ответил он. Голос звучал вежливо. – Я же сказал , что не буду больше называть вас Голодранцем.
– Не только это, – возразил я. – Насчет линчевания и прочей мерзости. Насчет Юга. Это оскорбительно . А если б я сказал вам, что человек по фамилии Ландау – это всенепременно толстый, горбоносый, жалкий ростовщик, который только и думает, как бы обштопать доверчивых христиан. Да вы б до потолка подпрыгнули. Такого рода шутки марают обе стороны. Так что вы обязаны мне еще одним извинением. – Я понимал, что выражаюсь несколько помпезно, но не желал отступать.
– О’кей, я прошу извинить меня и за это, – дружелюбно сказал он. – Знаю, я перегнул палку. Забудем об этом, о’кей? Я прошу у вас прощения, честно. И мы вполне серьезно предлагаем вам поехать с нами сегодня на небольшую прогулку. Послушайте, почему бы нам не поставить на этом точку? Ведь еще рано. Почему бы вам спокойно не одеться и не подняться потом к Софи. Мы все выпьем пивка или кофе, или еще чего-нибудь. Потом поедем на Кони-Айленд. Пообедаем в отличном рыбном ресторане, который я там знаю, а потом отправимся на пляж. У меня есть приятель – он по воскресным дням работает спасателем. Он разрешит нам полежать в той части пляжа, где нет народу и никто не будет швырять песок нам в глаза. Так что поехали.
Я сказал, все еще надувшись:
– Я подумаю.
– Да будьте же компанейским парнем, поехали!
– Хорошо, – сказал я. – Я поеду. – И нехотя добавил: – Спасибо.
Намыливая щеки и бреясь, я с удивлением раздумывал о странном повороте событий. Какая хитроумная причина, недоумевал я, могла вызвать столь доброжелательный жест? Не могла Софи подтолкнуть Натана к такому дружескому шагу, чтобы побудить его как-то загладить свое мерзкое поведение накануне? Или, может быть, он просто хочет этим чего-то добиться? К тому времени я уже достаточно узнал о Нью-Йорке и мог допустить мысль, что Натан своего рода сутенер, думающий лишь о весьма заурядной и общеизвестной вещи: где бы выудить деньги. (Это побудило меня проверить состояние четырех с небольшим сотен долларов, которые я спрятал в глубине шкафчика для лекарств, в коробочке из-под бинтов фирмы «Джонсон энд Джонсон».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13