Болетта слышит, как тихо поскрипывает колёсико разлапистой секундной стрелки и привычно звякают монеты в ящичке под ходиками.
Она быстро смотрит на свои часы. Они показывают то же время. — Пойду посмотрю, чем она там занимается. — Сходи, дорогая. А я пока согрею стаканы. — Болетта остановилась и пристально посмотрела на мать: — Ты не дотронешься до бутылки, пока мы с Верой не вернёмся, да?! — Старуха улыбнулась в ответ. — Я жду не дождусь возвращения короля Хокона. Когда, ты думаешь, он приедет? — Болетта наклонилась к другому уху матери: — Ты не посмеешь пить одна! Без нас с Верой. — Старуха поцеловала дочь в щёку и зябко поёжилась: — Пожалуй, я даже протоплю немного. От войны стены прямо ледяные.
Болетта вздохнула, накинула на плечи шаль, торопливо пересекла квартиру и пошла вверх по крутым ступенькам.
(голубь)
Дверь на чердак открыта. Тишина. Болетта не слышит ни голосов с улицы, ни музыки из города, ни дуновения ветра, вечно раскачивающего стены дома так что при каждом порыве по нему пробегает дрожь. — Вера? — окликает она. Никакого ответа. Она идёт по коридору, мимо чуланов, она поплотнее запахивает шаль. Сквозняк гуляет, но тоже бесшумно. С балок высоко под крышей сеется светлая пыль. — Вера?! — зовёт она опять.
Чего она не отвечает? Сбежала на Майорстюен, что ли. Смешно. Болетта хохочет. Чтобы Вера сбежала! Небось опять замечталась. Сегодня мечтать даже положено. И можно всё забыть, а помнить завтра лишь то, что хочется. И делать в такой день разрешено всё что заблагорассудится. Болетта вздрагивает. Перед ней валяется опрокинутая детская коляска с дровами.
Она останавливается. — Вера?! — Даже голуби не курлыкают. Многослойное безмолвие. Дверь в нашу сушилку ещё ходит на петлях. И вот тогда Болетта всё же слышит звук — ровное утробное гудение, похожее на шмеля, который летит к нам, но не появляется. Этот звук будет преследовать её до смерти. Она отпихивает коляску, пробегает последние метры и останавливается в дверях, ловя дыхание. Так она находит свою дочь. Вера сидит на корточках рядом с бельевой корзиной. На коленях у неё выстиранное платье, она гладит его рукой, раз за разом, и тихо гудит, как если бы в груди у неё что-то замкнуло на этом гугнивом звуке. Болетта медленно подходит к Вере. Та не поднимает глаз. И не отводит их от своей руки, которая разглаживает тонкую материю, всё быстрее, быстрее, быстрее. — Вера, что с тобой?
Вера лишь отворачивается и тискает синее платье. Болетта опускается на колени перед дочкой и решительно кладёт руку ей на грудь, чтоб прекратить всё это. В ней поднимается раздражение, так и хочется встряхнуть крикунью, да неловко злиться и ругаться в такой день. Лучше смехом. — Пра нашла за Гамсуном бутылку «Малаги». Но не может её попробовать, пока не получит своего платья. Идём? — Вера медленно поворачивает к матери лицо и расплывается в улыбке. Лицо, губы опухшие, заплывшая левая щека висит. На виске ниже волос ссадина. Но хуже всего глаза. Большие, чистые, смотрящие в никуда.
Болетта чуть не вскрикивает. — Доченька, милая, что с тобой? — Вера гундосит. Она наклоняет голову набок и гудит. — Ты упала? Свалилась с лестницы? Вера, любушка, скажи что-нибудь! — Вера зажмуривается и улыбается. — Только не забудь выпустить голубя, — говорит она.
Тогда Болетта понимает, что ненадёванное ещё платье влажное и липкое. Она тянет руку к себе. Пальцы перепачканы кровью. — Голубя? Какого голубя?
Но Вера, наша мама, не отвечает. Она затворяется в молчании и остаётся нема ещё восемь месяцев и тринадцать дней. «Только не забудь выпустить голубя» были её последними словами. Болетта задирает голову, с руки капает кровь. Солнце давно ушло из окна в крыше. Тень лежит поперёк чердака, как столб чёрной пыли. Но на верёвке прямо над ними недвижно сидит серая птица.
Болетта трясёт рукой: — Господи, кровищи-то откуда столько! — Вера утыкается в мать, которая бережно берёт дочку на руки и несёт по коридору и вниз по лестнице, страх делает Болетту, невеликого человека, сильной и неукротимой. Одна из них плачет, а может, обе, и Вера никак не хочет выпустить из рук окровавленное платье. Прищепки сыплются из её передника с каждой преодолённой матерью ступенью и тянутся за ними дорожкой. Болетте не до них, потом подберёт, всё равно надо будет забрать с чердака бельевую корзину. И я помню того голубя, что мы однажды ночью нашли в сушилке на чердаке, окаменелого и высохшего, похожего на мумию в перьях, мы с Фредом наткнулись на него, когда Фред приволок гроб и стал тренироваться в умирании, но до того ещё далеко.
(кольцо)
Пра стояла подле белого сервировочного столика и разливала строго поровну вино в три широких фужера, потому что Вера стала уже достаточно взрослой, чтобы пить ««Малагу», и потому что все, пережившие мировую войну, заслужили самое малое по одной «Малаге», а тёмный, расплывчатый цветочный аромат тридцать шестого года напомнил ей гавани Копенгагена, палубы, тросы, паруса, брусчатку, чудесным образом проторив верный путь в её сумеречных воспоминаниях. Старуха постучала по столу и всплакнула от радости. Это была печальная радость. В платье или уж как случилось, но три приличествующих случаю тоста она произнесла как положено: за того, кто сгинул во льдах, за то, чтобы она не забыла его вовек, и наконец, за мир и солнце в день победы. Да, эта радость была печальна. Но и печаль нечасто искрилась радостью. Жизнь состояла не только из бальных фраков и медленных вальсов. В жизни ещё приходится ждать тех, кто не вернётся никогда. И она осушила фужер за эту печальную радость, наполнила его снова точно, как было, и расслышала наконец возню на кухне. Она заткнула горлышко пробкой и тут увидела, что Болетта тащит Веру, которая заснула у неё на руках, точно уморившийся маленький ребёнок. И выглядела наша мать, на беглый взгляд, тоже совсем по-детски. — Вскипяти воду! — крикнула Болетта. — Неси уксус и вату! — Пра подняла стакан и тут же поставила его: — А что стряслось? — Она истекает кровью! И ничего не говорит.
Болетта отнесла дочь в спальню и положила на широкую кровать. Пра споро поставила на плиту самый большой котёл с водой и побежала за ними. Вера лежала с закрытыми глазами и с окровавленным платьем в сведённых руках. Лицо перекосило хуже прежнего. Одну щёку залила синева. Болетта примостилась на краешке кровати, не зная, куда девать неприкаянные руки. — Я нашла её в таком виде, — прошептала она. — Но она ничего не говорит. Ни словечка! — Она совсем ничего не сказала? — Только чтоб я не забыла выпустить голубя. Какого голубя? — Там сидел на верёвке. На сушилке. Что она имела в виду? — Чтобы ты выпустила его на волю. Голубя.
Пра устроилась с другой стороны кровати. Она бережно погладила Веру по лбу и выяснила, что он сухой и горячий. Потом положила два пальца на узкую, бледную цыплячью шейку и с трудом прощупала пульс, ровный и вялый. Изо рта Веры доносился прежний звук, глухая, тёмная песня, заставлявшая дрожать губы. Болетта не вытерпела. Заткнула уши. — Она вот так бормочет всё время, как я её нашла. — Она не бормочет. Она курлычет. Спаси, Господи. — Пра попробовала забрать у Веры платье, но не смогла. Пальцы побелели, три ногтя сломались. — Позвоним доктору? — шепнула Болетта. — Докторам сегодня не до нас. У неё месячные? — Столько крови не бывает! — Пра быстро взглянула на дочь: — Бывает! Чего-чего, а крови у нас хоть залейся.
Они услышали, что на кухне закипела вода, и пока Болетта ходила за котлом, Пра достала уксус, камфару, тряпки, йод и бинт. Женщины осторожно приподняли Веру, развязали на спине фартук и боязливо положили её на место, стянули туфли и чулки, расстегнули кофту, но когда попробовали вынуть из рук платье, не смогли. Им пришлось силой расцеплять палец за пальцем, и всё равно они не справились. Кончилось тем, что Пра принесла ножницы и разрезала одежду: от края юбки, через кровавое платье, до горловины и вдоль обеих рук Изредка Вера открывала глаза, то ли силясь понять, где она находится, то ли любопытствуя, что они с ней делают. Она очухивалась на миг и тут же с прежним клёкотом проваливалась в свой голубой помрак. Они откинули обрезки одежд и увидели, что бельё тоже в крови. Убрали и его, Вeрa больше не сопротивлялась. Болетта зарыдала в голос над дочерью, как она лежала теперь, голая в огромной кровати, почти прозрачная в матовом свете люстры над ними, только тянула к чему-то руки, сжимая пальцы в кулаки, точно продолжая цепляться за синее платье, в котором ей так и не привелось пофасонить.
Потом они нежным мылом с пемзой, щёткой и губкой оттёрли Веру, промокнули самым мягким полотенцем, перестелили постель, наложили на щёку масляный компресс, пристроили на груди смоченную уксусом тряпку и сделали из бинта прокладку, для верности трёхслойную. Напоили тёплым чайком и нарядили в китайскую ночную рубашку Пра. Вера больше не клекотала. Она тихо спала, и даже руки наконец разжались и спокойно лежали на шёлке.
Тогда Пра принесла «Малагу» и два стакана. — Отпразднуем победу дома, — сказала она. — Тоже хорошо. — Они молча выпили у Вериного ложа. Они слышали праздничные крики со всех сторон, народ гулял от Майорстюен до Йёссенлёккен, от Тёртберга до стадиона «Бишлет», в парке Санктхансхауген и на горе Блосен. Время от времени пускались ракеты и бились окна. Но Вера оставалась в сонном забытьи.
Пра разлила по второй. Болетта залпом опрокинула стакан. — Как я могла отпустить её одну на чердак? — промямлила она. — Что ты имеешь в виду? — Я должна была пойти с ней. — Пра подалась вперёд, и седые космы упали ей на глаза. Она медленным движением откинула волосы назад. — Но больше там никого не было? С ней? — Болетта покачала головой: — С ней? Ты о чём? — Ты прекрасно понимаешь, о чём я. — Болетта чуть не сорвалась на крик, но сдержалась и тихо ответила: — Она была одна. — Но ведь кто-то мог побывать там до тебя. — Болетта зыркнула на мать и неожиданно заявила: — Завтра мы идём к парикмахерше. Все втроём! — Пра фыркнула: — За всех не решай! Вам хочется — вы идите. Я не пойду. — Болетта вздохнула: — У тебя волосы очень отросли. Конечно, если тебе нравится выглядеть как бродяжка, дело твоё. — Старуха начала сердиться: — Я не собираюсь по случаю мира бриться, как пугало! — Уж не говоря о том, что у тебя волосы лезут, как у кошки в линьке! — Вера сама меня причешет. К возвращению короля.
В окно щёлкнуло, у женщин снова перехватило сердце. Они были трусихи и паникёрши. Кто-то с улицы кидал камни в их окно. Пра поставила стакан на тумбочку, подошла к окну и чуть приоткрыла его. Дворовые мальчишки. С цветами в петлицах и норвежскими флажками в руках. Ну прямо победители, победители и кавалеры. Вызывают Веру погулять. Но Пра уже подняла руку: тише, Вере нездоровится. К тому же вы целитесь не в то окно. Или вы меня приглашаете?
Мальчишки внизу захохотали и побежали под другие окна, к другим девчонкам. Кое-где между домов на той стороне улицы запалили костры и жгли на них светомаскировку, народ тащил затемняющие шторы отовсюду и кидал в огонь, чёрный дым вздымался к прохладным небесам, и столбы его торчали, как колья, а запах, смрад, сладковатая вонь мешались с тяжёлым ароматом распускавшейся сирени. Асфальт сиял в вечернем солнце, как будто весь город был оттиснут в податливой меди. Вдоль по Киркевейен маршировал отряд юношей в спортивной форме и с ружьями на плече, они распевали песни. Откуда взялись все эти люди? Пра была удивлена. И подумала ещё: война молчалива. А мир громогласен.
Она захлопнула окно и вернулась к кровати. — У меня это вторая мировая война. Дай Бог, последняя, — вздохнулa Пра и трижды постучала по деревянной балясине кровати. Болетта смочила тряпку у Веры на груди и осторожно подняла ночнушку посмотреть, не много ли крови натекло, но бинты были сухие и белые. — Что-то я не пойму, как она так умудрилась удариться, — прошептала Пра. — Упала, наверно, — быстро ответила Болетта. — Да, видно, ты права. Она так упала. — Болетта наклонилась пониже и просипела сдавленным голосом: — Ты думаешь, там был кто-то ещё? — Пра долго втягивала в себя аромат из бутылки и глядела вдаль: — Да нет, кто там мог быть. Ты же говоришь, она лежала одна.
Так и разговаривали, тихо и встревоженно, по двадцатому разу перемалывая одно и то же, наша бабушка Болетта и прабабушка Пра, потягивая каждая свою «Малагу», и я убедил себя верить, что им никогда не удалось выветрить дух этого тёмного, сладкого креплёного вина, так что много лет спустя, когда я мучился кошмарами или притворялся больным и получал позволение поваляться в этой кровати, я всегда делал глубокий-преглубокий вдох, и у меня тут же шла кругом голова, воспоминание о «Малаге» проникало мне в кровь, и мне снились хмельные сны, я обожал эти фантазии, являвшиеся мне в мала-говых сновидениях. Но пока что в кровати в шёлку и уксусе лежала Вера, наша мать, а за окном гремел мир. Иногда я ловлю себя на мысли: а что было бы, расскажи она обо всём, что случилось на чердаке, об изнасиловании? Тогда наша история оказалась бы другой. Или вообще не стала бы нашей историей, а потекла по другим рельсам, о которых нам не суждено было бы узнать. Наша история началась с молчания Веры, как все истории должны начинаться с молчания.
Болетта смочила ей губы водой. — Вера, девочка, — прошептала она, — тебя кто-то обидел? — Но Вера не отвечает, она отворачивается, и Болетта переглядывается с Пра. — Я главное не пойму, почему столько крови. Она никогда так не течёт. Тельце-то какое маленькое! — Пра сгорбилась, обхватив двумя руками стакан. — Когда я узнала, что Вильхельм отправляется в Гренландию, я истекала кровью двое суток. — Болетта вздохнула: — Мам, я знаю. — Но старуха вдруг улыбнулась, будто ей напомнили то, о чём она на миг забыла. — Но он пришёл ко мне в ночь накануне отъезда и остановил кровь. Он был чудотворец, Болетта.
Вера неспешно повернулась во сне. Они сняли компресс со щеки и увидели, что отёк почти спал. Лицо выправилось. Пра бережно расчесала ей волосы деревянным гребнем. — Ты права, — сказала Болетта. — Она просто не выдержала. Слишком много всего случилось. Вот она и сорвалась. — И малышка Рахиль, — прошептала Пра. — Вера так тоскует без неё. — Может, она ещё вернётся, — быстро откликнулась Болетта. — Не вернётся. Не верь в это. И не говори так. Хватит нам кого-то ждать.
А я так и не рассказал про Рахиль, потому что её история началась гораздо раньше и уже успела закончиться: мамина любимая подружка, чернявая Рахиль, давно мертва, скинута в общую могилу в Равенсбрюке, и никто никогда не найдёт и не опознает её, она обезличена, умерщвлена мастеровитыми палачами, лощёными корректными убийцами, которые каждое утро, отправляясь в свою душегубскую контору, чмокают в щёчку супругу и детишек. Малышка Рахиль из угловой квартиры со стороны улицы Юнаса Рейнса, пятнадцати лет от роду, угроза Третьему рейху. Её забрали с родителями в октябре 1942-го, но, будучи милосердными людьми широких взглядов, конвоиры позволили ей под дождём сбегать на ту сторону двора к матери. — Не бойся, Вера, я скоро вернусь, — сказала Рахиль. — Я вернусь, Вера. — Две девчонки, две закадычные подружки посреди войны, одна — наша мама, вторая — её товарка, которую увозят. Что они понимают? Что знает она? Капля дождя ползёт по носу Рахили, Вера смахивает её, и обе хохочут, на секунду кажется, что это самые простые проводы. На Рахили коричневое пальто на вырост, бывшее мамино, а на руках серые варежки, которые она не успела снять. Она ведь торопится. Её ждут родители и полицаи. Ей далеко ехать. На судне «Дунай». Они обнимаются, и Вера думает, твердя, как заклинание, про себя, что Рахиль скоро вернётся, она сама так сказала, не бойся. — Береги себя, — шепчет Рахиль. — И передай привет Болетте и Пра. — Они пошли поискать картошки, — улыбается Вера, и снова обе хохочут. Но вдруг Рахиль размыкает объятия, снимает с правой руки варежку, скручивает со среднего пальца кольцо и протягивает его Вере. — На, поноси, пока я не вернусь. — Можно? — Но Рахиль уже передумала, столь же порывисто: — Нет! Оно твоё! — Я не хочу! — рывком отстраняется Вера. — Давай бери! — Нет! — говорит Вера твёрдо и почти сердито. — Я не хочу его брать! — Рахиль хватает её руку и надевает кольцо на палец. — Но ты же можешь похранить его, пока меня нет! — Она целует Веру в щёку и убегает, ей некогда, дорога дальняя, ещё опоздает. А Вера остаётся стоять на кухне, ей хочется, чтоб лучше Рахиль не отдавала ей своего кольца. Она слышит быстрые шаги вниз по лестнице, коричневые детские ботинки стучат по ступеням, Рахиль не вернётся. Я помню слова матери, она повторяла их часто: Я всё ещё слышу, как эти шаги уходят из моей жизни. Я взял эти слова себе. И иногда играю с мыслью, что Рахиль стоит на полях нашей истории или обретается в глубине тогдашнего Вериного обета молчания и следит за нами оттуда с грустью и смирением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Она быстро смотрит на свои часы. Они показывают то же время. — Пойду посмотрю, чем она там занимается. — Сходи, дорогая. А я пока согрею стаканы. — Болетта остановилась и пристально посмотрела на мать: — Ты не дотронешься до бутылки, пока мы с Верой не вернёмся, да?! — Старуха улыбнулась в ответ. — Я жду не дождусь возвращения короля Хокона. Когда, ты думаешь, он приедет? — Болетта наклонилась к другому уху матери: — Ты не посмеешь пить одна! Без нас с Верой. — Старуха поцеловала дочь в щёку и зябко поёжилась: — Пожалуй, я даже протоплю немного. От войны стены прямо ледяные.
Болетта вздохнула, накинула на плечи шаль, торопливо пересекла квартиру и пошла вверх по крутым ступенькам.
(голубь)
Дверь на чердак открыта. Тишина. Болетта не слышит ни голосов с улицы, ни музыки из города, ни дуновения ветра, вечно раскачивающего стены дома так что при каждом порыве по нему пробегает дрожь. — Вера? — окликает она. Никакого ответа. Она идёт по коридору, мимо чуланов, она поплотнее запахивает шаль. Сквозняк гуляет, но тоже бесшумно. С балок высоко под крышей сеется светлая пыль. — Вера?! — зовёт она опять.
Чего она не отвечает? Сбежала на Майорстюен, что ли. Смешно. Болетта хохочет. Чтобы Вера сбежала! Небось опять замечталась. Сегодня мечтать даже положено. И можно всё забыть, а помнить завтра лишь то, что хочется. И делать в такой день разрешено всё что заблагорассудится. Болетта вздрагивает. Перед ней валяется опрокинутая детская коляска с дровами.
Она останавливается. — Вера?! — Даже голуби не курлыкают. Многослойное безмолвие. Дверь в нашу сушилку ещё ходит на петлях. И вот тогда Болетта всё же слышит звук — ровное утробное гудение, похожее на шмеля, который летит к нам, но не появляется. Этот звук будет преследовать её до смерти. Она отпихивает коляску, пробегает последние метры и останавливается в дверях, ловя дыхание. Так она находит свою дочь. Вера сидит на корточках рядом с бельевой корзиной. На коленях у неё выстиранное платье, она гладит его рукой, раз за разом, и тихо гудит, как если бы в груди у неё что-то замкнуло на этом гугнивом звуке. Болетта медленно подходит к Вере. Та не поднимает глаз. И не отводит их от своей руки, которая разглаживает тонкую материю, всё быстрее, быстрее, быстрее. — Вера, что с тобой?
Вера лишь отворачивается и тискает синее платье. Болетта опускается на колени перед дочкой и решительно кладёт руку ей на грудь, чтоб прекратить всё это. В ней поднимается раздражение, так и хочется встряхнуть крикунью, да неловко злиться и ругаться в такой день. Лучше смехом. — Пра нашла за Гамсуном бутылку «Малаги». Но не может её попробовать, пока не получит своего платья. Идём? — Вера медленно поворачивает к матери лицо и расплывается в улыбке. Лицо, губы опухшие, заплывшая левая щека висит. На виске ниже волос ссадина. Но хуже всего глаза. Большие, чистые, смотрящие в никуда.
Болетта чуть не вскрикивает. — Доченька, милая, что с тобой? — Вера гундосит. Она наклоняет голову набок и гудит. — Ты упала? Свалилась с лестницы? Вера, любушка, скажи что-нибудь! — Вера зажмуривается и улыбается. — Только не забудь выпустить голубя, — говорит она.
Тогда Болетта понимает, что ненадёванное ещё платье влажное и липкое. Она тянет руку к себе. Пальцы перепачканы кровью. — Голубя? Какого голубя?
Но Вера, наша мама, не отвечает. Она затворяется в молчании и остаётся нема ещё восемь месяцев и тринадцать дней. «Только не забудь выпустить голубя» были её последними словами. Болетта задирает голову, с руки капает кровь. Солнце давно ушло из окна в крыше. Тень лежит поперёк чердака, как столб чёрной пыли. Но на верёвке прямо над ними недвижно сидит серая птица.
Болетта трясёт рукой: — Господи, кровищи-то откуда столько! — Вера утыкается в мать, которая бережно берёт дочку на руки и несёт по коридору и вниз по лестнице, страх делает Болетту, невеликого человека, сильной и неукротимой. Одна из них плачет, а может, обе, и Вера никак не хочет выпустить из рук окровавленное платье. Прищепки сыплются из её передника с каждой преодолённой матерью ступенью и тянутся за ними дорожкой. Болетте не до них, потом подберёт, всё равно надо будет забрать с чердака бельевую корзину. И я помню того голубя, что мы однажды ночью нашли в сушилке на чердаке, окаменелого и высохшего, похожего на мумию в перьях, мы с Фредом наткнулись на него, когда Фред приволок гроб и стал тренироваться в умирании, но до того ещё далеко.
(кольцо)
Пра стояла подле белого сервировочного столика и разливала строго поровну вино в три широких фужера, потому что Вера стала уже достаточно взрослой, чтобы пить ««Малагу», и потому что все, пережившие мировую войну, заслужили самое малое по одной «Малаге», а тёмный, расплывчатый цветочный аромат тридцать шестого года напомнил ей гавани Копенгагена, палубы, тросы, паруса, брусчатку, чудесным образом проторив верный путь в её сумеречных воспоминаниях. Старуха постучала по столу и всплакнула от радости. Это была печальная радость. В платье или уж как случилось, но три приличествующих случаю тоста она произнесла как положено: за того, кто сгинул во льдах, за то, чтобы она не забыла его вовек, и наконец, за мир и солнце в день победы. Да, эта радость была печальна. Но и печаль нечасто искрилась радостью. Жизнь состояла не только из бальных фраков и медленных вальсов. В жизни ещё приходится ждать тех, кто не вернётся никогда. И она осушила фужер за эту печальную радость, наполнила его снова точно, как было, и расслышала наконец возню на кухне. Она заткнула горлышко пробкой и тут увидела, что Болетта тащит Веру, которая заснула у неё на руках, точно уморившийся маленький ребёнок. И выглядела наша мать, на беглый взгляд, тоже совсем по-детски. — Вскипяти воду! — крикнула Болетта. — Неси уксус и вату! — Пра подняла стакан и тут же поставила его: — А что стряслось? — Она истекает кровью! И ничего не говорит.
Болетта отнесла дочь в спальню и положила на широкую кровать. Пра споро поставила на плиту самый большой котёл с водой и побежала за ними. Вера лежала с закрытыми глазами и с окровавленным платьем в сведённых руках. Лицо перекосило хуже прежнего. Одну щёку залила синева. Болетта примостилась на краешке кровати, не зная, куда девать неприкаянные руки. — Я нашла её в таком виде, — прошептала она. — Но она ничего не говорит. Ни словечка! — Она совсем ничего не сказала? — Только чтоб я не забыла выпустить голубя. Какого голубя? — Там сидел на верёвке. На сушилке. Что она имела в виду? — Чтобы ты выпустила его на волю. Голубя.
Пра устроилась с другой стороны кровати. Она бережно погладила Веру по лбу и выяснила, что он сухой и горячий. Потом положила два пальца на узкую, бледную цыплячью шейку и с трудом прощупала пульс, ровный и вялый. Изо рта Веры доносился прежний звук, глухая, тёмная песня, заставлявшая дрожать губы. Болетта не вытерпела. Заткнула уши. — Она вот так бормочет всё время, как я её нашла. — Она не бормочет. Она курлычет. Спаси, Господи. — Пра попробовала забрать у Веры платье, но не смогла. Пальцы побелели, три ногтя сломались. — Позвоним доктору? — шепнула Болетта. — Докторам сегодня не до нас. У неё месячные? — Столько крови не бывает! — Пра быстро взглянула на дочь: — Бывает! Чего-чего, а крови у нас хоть залейся.
Они услышали, что на кухне закипела вода, и пока Болетта ходила за котлом, Пра достала уксус, камфару, тряпки, йод и бинт. Женщины осторожно приподняли Веру, развязали на спине фартук и боязливо положили её на место, стянули туфли и чулки, расстегнули кофту, но когда попробовали вынуть из рук платье, не смогли. Им пришлось силой расцеплять палец за пальцем, и всё равно они не справились. Кончилось тем, что Пра принесла ножницы и разрезала одежду: от края юбки, через кровавое платье, до горловины и вдоль обеих рук Изредка Вера открывала глаза, то ли силясь понять, где она находится, то ли любопытствуя, что они с ней делают. Она очухивалась на миг и тут же с прежним клёкотом проваливалась в свой голубой помрак. Они откинули обрезки одежд и увидели, что бельё тоже в крови. Убрали и его, Вeрa больше не сопротивлялась. Болетта зарыдала в голос над дочерью, как она лежала теперь, голая в огромной кровати, почти прозрачная в матовом свете люстры над ними, только тянула к чему-то руки, сжимая пальцы в кулаки, точно продолжая цепляться за синее платье, в котором ей так и не привелось пофасонить.
Потом они нежным мылом с пемзой, щёткой и губкой оттёрли Веру, промокнули самым мягким полотенцем, перестелили постель, наложили на щёку масляный компресс, пристроили на груди смоченную уксусом тряпку и сделали из бинта прокладку, для верности трёхслойную. Напоили тёплым чайком и нарядили в китайскую ночную рубашку Пра. Вера больше не клекотала. Она тихо спала, и даже руки наконец разжались и спокойно лежали на шёлке.
Тогда Пра принесла «Малагу» и два стакана. — Отпразднуем победу дома, — сказала она. — Тоже хорошо. — Они молча выпили у Вериного ложа. Они слышали праздничные крики со всех сторон, народ гулял от Майорстюен до Йёссенлёккен, от Тёртберга до стадиона «Бишлет», в парке Санктхансхауген и на горе Блосен. Время от времени пускались ракеты и бились окна. Но Вера оставалась в сонном забытьи.
Пра разлила по второй. Болетта залпом опрокинула стакан. — Как я могла отпустить её одну на чердак? — промямлила она. — Что ты имеешь в виду? — Я должна была пойти с ней. — Пра подалась вперёд, и седые космы упали ей на глаза. Она медленным движением откинула волосы назад. — Но больше там никого не было? С ней? — Болетта покачала головой: — С ней? Ты о чём? — Ты прекрасно понимаешь, о чём я. — Болетта чуть не сорвалась на крик, но сдержалась и тихо ответила: — Она была одна. — Но ведь кто-то мог побывать там до тебя. — Болетта зыркнула на мать и неожиданно заявила: — Завтра мы идём к парикмахерше. Все втроём! — Пра фыркнула: — За всех не решай! Вам хочется — вы идите. Я не пойду. — Болетта вздохнула: — У тебя волосы очень отросли. Конечно, если тебе нравится выглядеть как бродяжка, дело твоё. — Старуха начала сердиться: — Я не собираюсь по случаю мира бриться, как пугало! — Уж не говоря о том, что у тебя волосы лезут, как у кошки в линьке! — Вера сама меня причешет. К возвращению короля.
В окно щёлкнуло, у женщин снова перехватило сердце. Они были трусихи и паникёрши. Кто-то с улицы кидал камни в их окно. Пра поставила стакан на тумбочку, подошла к окну и чуть приоткрыла его. Дворовые мальчишки. С цветами в петлицах и норвежскими флажками в руках. Ну прямо победители, победители и кавалеры. Вызывают Веру погулять. Но Пра уже подняла руку: тише, Вере нездоровится. К тому же вы целитесь не в то окно. Или вы меня приглашаете?
Мальчишки внизу захохотали и побежали под другие окна, к другим девчонкам. Кое-где между домов на той стороне улицы запалили костры и жгли на них светомаскировку, народ тащил затемняющие шторы отовсюду и кидал в огонь, чёрный дым вздымался к прохладным небесам, и столбы его торчали, как колья, а запах, смрад, сладковатая вонь мешались с тяжёлым ароматом распускавшейся сирени. Асфальт сиял в вечернем солнце, как будто весь город был оттиснут в податливой меди. Вдоль по Киркевейен маршировал отряд юношей в спортивной форме и с ружьями на плече, они распевали песни. Откуда взялись все эти люди? Пра была удивлена. И подумала ещё: война молчалива. А мир громогласен.
Она захлопнула окно и вернулась к кровати. — У меня это вторая мировая война. Дай Бог, последняя, — вздохнулa Пра и трижды постучала по деревянной балясине кровати. Болетта смочила тряпку у Веры на груди и осторожно подняла ночнушку посмотреть, не много ли крови натекло, но бинты были сухие и белые. — Что-то я не пойму, как она так умудрилась удариться, — прошептала Пра. — Упала, наверно, — быстро ответила Болетта. — Да, видно, ты права. Она так упала. — Болетта наклонилась пониже и просипела сдавленным голосом: — Ты думаешь, там был кто-то ещё? — Пра долго втягивала в себя аромат из бутылки и глядела вдаль: — Да нет, кто там мог быть. Ты же говоришь, она лежала одна.
Так и разговаривали, тихо и встревоженно, по двадцатому разу перемалывая одно и то же, наша бабушка Болетта и прабабушка Пра, потягивая каждая свою «Малагу», и я убедил себя верить, что им никогда не удалось выветрить дух этого тёмного, сладкого креплёного вина, так что много лет спустя, когда я мучился кошмарами или притворялся больным и получал позволение поваляться в этой кровати, я всегда делал глубокий-преглубокий вдох, и у меня тут же шла кругом голова, воспоминание о «Малаге» проникало мне в кровь, и мне снились хмельные сны, я обожал эти фантазии, являвшиеся мне в мала-говых сновидениях. Но пока что в кровати в шёлку и уксусе лежала Вера, наша мать, а за окном гремел мир. Иногда я ловлю себя на мысли: а что было бы, расскажи она обо всём, что случилось на чердаке, об изнасиловании? Тогда наша история оказалась бы другой. Или вообще не стала бы нашей историей, а потекла по другим рельсам, о которых нам не суждено было бы узнать. Наша история началась с молчания Веры, как все истории должны начинаться с молчания.
Болетта смочила ей губы водой. — Вера, девочка, — прошептала она, — тебя кто-то обидел? — Но Вера не отвечает, она отворачивается, и Болетта переглядывается с Пра. — Я главное не пойму, почему столько крови. Она никогда так не течёт. Тельце-то какое маленькое! — Пра сгорбилась, обхватив двумя руками стакан. — Когда я узнала, что Вильхельм отправляется в Гренландию, я истекала кровью двое суток. — Болетта вздохнула: — Мам, я знаю. — Но старуха вдруг улыбнулась, будто ей напомнили то, о чём она на миг забыла. — Но он пришёл ко мне в ночь накануне отъезда и остановил кровь. Он был чудотворец, Болетта.
Вера неспешно повернулась во сне. Они сняли компресс со щеки и увидели, что отёк почти спал. Лицо выправилось. Пра бережно расчесала ей волосы деревянным гребнем. — Ты права, — сказала Болетта. — Она просто не выдержала. Слишком много всего случилось. Вот она и сорвалась. — И малышка Рахиль, — прошептала Пра. — Вера так тоскует без неё. — Может, она ещё вернётся, — быстро откликнулась Болетта. — Не вернётся. Не верь в это. И не говори так. Хватит нам кого-то ждать.
А я так и не рассказал про Рахиль, потому что её история началась гораздо раньше и уже успела закончиться: мамина любимая подружка, чернявая Рахиль, давно мертва, скинута в общую могилу в Равенсбрюке, и никто никогда не найдёт и не опознает её, она обезличена, умерщвлена мастеровитыми палачами, лощёными корректными убийцами, которые каждое утро, отправляясь в свою душегубскую контору, чмокают в щёчку супругу и детишек. Малышка Рахиль из угловой квартиры со стороны улицы Юнаса Рейнса, пятнадцати лет от роду, угроза Третьему рейху. Её забрали с родителями в октябре 1942-го, но, будучи милосердными людьми широких взглядов, конвоиры позволили ей под дождём сбегать на ту сторону двора к матери. — Не бойся, Вера, я скоро вернусь, — сказала Рахиль. — Я вернусь, Вера. — Две девчонки, две закадычные подружки посреди войны, одна — наша мама, вторая — её товарка, которую увозят. Что они понимают? Что знает она? Капля дождя ползёт по носу Рахили, Вера смахивает её, и обе хохочут, на секунду кажется, что это самые простые проводы. На Рахили коричневое пальто на вырост, бывшее мамино, а на руках серые варежки, которые она не успела снять. Она ведь торопится. Её ждут родители и полицаи. Ей далеко ехать. На судне «Дунай». Они обнимаются, и Вера думает, твердя, как заклинание, про себя, что Рахиль скоро вернётся, она сама так сказала, не бойся. — Береги себя, — шепчет Рахиль. — И передай привет Болетте и Пра. — Они пошли поискать картошки, — улыбается Вера, и снова обе хохочут. Но вдруг Рахиль размыкает объятия, снимает с правой руки варежку, скручивает со среднего пальца кольцо и протягивает его Вере. — На, поноси, пока я не вернусь. — Можно? — Но Рахиль уже передумала, столь же порывисто: — Нет! Оно твоё! — Я не хочу! — рывком отстраняется Вера. — Давай бери! — Нет! — говорит Вера твёрдо и почти сердито. — Я не хочу его брать! — Рахиль хватает её руку и надевает кольцо на палец. — Но ты же можешь похранить его, пока меня нет! — Она целует Веру в щёку и убегает, ей некогда, дорога дальняя, ещё опоздает. А Вера остаётся стоять на кухне, ей хочется, чтоб лучше Рахиль не отдавала ей своего кольца. Она слышит быстрые шаги вниз по лестнице, коричневые детские ботинки стучат по ступеням, Рахиль не вернётся. Я помню слова матери, она повторяла их часто: Я всё ещё слышу, как эти шаги уходят из моей жизни. Я взял эти слова себе. И иногда играю с мыслью, что Рахиль стоит на полях нашей истории или обретается в глубине тогдашнего Вериного обета молчания и следит за нами оттуда с грустью и смирением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13