А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 


Однажды папа подарил Пупель картонную коробочку. В этой коробочке в маленьких баночках, которые открывались с очень большим трудом, лежали гуашевые краски. Раньше Пупель никогда не видела краски в баночках. У нее были цветные карандаши. Такая большая плоская коробка, а в ней они от белого до черного: были там и голубые и оранжевые и ярко-розовые и ярко-ярко-зеленые. Пупель рисовала ими. У карандашей был один недостаток. Они быстро ломались или затупливались. Точить их Пупель не умела. Поэтому в рабочем состоянии всегда были черный, коричневый и всякие неинтересные цвета, а хорошие вечно были сломаны. А тут коробочка и кисточка. Сколько потом у нее было этих гуашевых коробочек! Но эта, самая первая, запомнилась. Красок в ней было мало, но зато ощущение – передать трудно! Накрутишь на кисточку краску, плюхнешь ее на лист, и она еще мокрая блестит, маслянится и вся звенит. Когда краска высыхала, она уже не казалась такой заманчивой. Она как-то тускнела, светлела. Поэтому надо было рисовать очень ярко, чтобы при высыхании краски не умирали. Для Пупель рисование красками было счастьем и совершенно другим, особенным занятием. Так она провела много лет – прекрасных и безоблачных.
Внезапно прозвенел последний звонок в школе. Было утро с соловьями под хвостом памятника Юрию Долгорукому и…
– Для того чтобы поступить в художественный институт, необходим определенный набор знаний. Как ты будешь выглядеть перед приемной комиссией? Представляю себе, приходит девчонка с кипой чудовищных по яркости, беспомощных рисунков, – так говорил Пупель великий педагог-репетитор Платон Платоныч Севашко. – И вообще, пора проститься с детством, как тебя зовут по-настоящему?
– По-моему, честно говоря, я не помню, – отвечала Пупель неуверенно. – Меня никто никогда по-другому не называл, я точно сказать не могу, надо у мамы спросить.
– Добре, – кивнул Севашко. – Пупель так Пупель, это в принципе значения не играет. Рисовать надо научиться, и научиться очень быстро. Иначе о поступлении речи не может быть. Все это очень мило и трогательно, все эти твои испанки на спичечных ногах, эти лошадки или собачки, разобрать трудно, – всю эту чушь поросячью дома положи, наплюй и забудь. Будем рисовать мотоциклетный мотор. Мотор от моего мотоцикла, трофейного, из Потсдама привезенного, эх, чудесные были времена.
И понеслось, поехало. После мотоцикла пошли черепа, потом икорше Гудона, далее натурщицы и натурщики, сидящие, стоящие на двух ногах и с упором на одну ногу, лежащие в ракурсах на матрасе. К Севашко Пупель ходила три раза в неделю. Мастерская была большая, учеников еще больше. Народец разный-преразный: девочки после школы, как сама Пупель, мальчики после училища, мужики после училища по прошествии двадцати лет, мужики, никогда не посещавшие училище, но умеющие прекрасно рисовать, дядьки, не умеющие рисовать, но уже занимающиеся художественной деятельностью. Платон Платоныч относился к своим ученикам одинаково, несмотря на возраст.
Он принципиально был со всеми на ты, весьма дружелюбен, но с некоторой определенной ехидцей и подколами. Были у него и любимчики, причем это не зависело от того, умеет ли человек рисовать или нет, он выделял некоторых своих учеников и общался с ними по-особому. Пупель нежданно-негаданно попала в число любимчиков.
– Ну что, Пупка, нарисовала подарок к двадцать пятому съезду большевиков? – спрашивал он, указывая на неудавшиеся куски рисунка. Или: – Пупа дала наш ответ Чемберлену, или: – Пупа, а пупк? не видишь. Пупель никогда не обижалась на Платона. Обучение ей давалось с большим трудом. Рисунки получались замусоленные, черные, абсолютно неуклюжие, чувствовалось в них напряжение, неуверенность в себе.
– Ничего, Пупа, не бзди, – говорил Платон. – На утюги пойдешь, будешь дизайнером по утюгам, на утюги много народу берут, поступишь, ты – девка видная.
Пупель не хотела поступать на утюги. Она плохо себе представляла, как можно всю жизнь заниматься утюгами. Она и утюгов-то толком никогда не видала. Изредка в детстве наблюдала, как мама что-то гладит или нянюшка на даче. Сама в руки не брала и век бы этих утюгов не знала. Она старалась изо всех своих сил, корпела, пыхтела. Радости в этих занятиях было мало. Порой ее охватывало полное отчаяние и руки опускались, тогда Платон подходил к рисунку, садился на ее стул и говорил: «Смотри, мадемуазель Пупкина».
Как Платон умел показывать, как он божественно рисовал! Мутный, неказистый глаз на портрете сразу оживал, начинал смотреть, нога у фигуры, бессмысленно болтающаяся, упруго и плотно вставала, чуть не пальцы на ней начинали шевелиться. Платон был хороший педагог. Он, как старый умудренный капитан, вел через рифы и штормы своих матросов к тихой гавани – поступлению в высшее художественное заведение. Он пресекал на корню всякие попытки учеников проявить самовольство и упрямство. Он был очень искусен и настойчив. Упрям, как старый баран, в хорошем смысле этого слова. После каждой постановки он развешивал работы своих учеников на стене в определенной последовательности – от самого лучшего до самого поганого, который, поганый, висел последним в последнем ряду. Платон всегда объяснял, почему он повесил тот или иной рисунок в тот или иной ряд. Это у него называлось методой. Как же все боялись этих развесок, прямо как маленькие, прямо как в детском саду. С особым трепетом входили ученики в мастерскую, делая вид, что не смотрят на стену, где висели работы, но каждый пялился украдкой, каждый трепетал. Самое позорное и страшное было оказаться в подвале, так называл Платон самый нижний ряд. Ряд неудачников – называла его Пупель.
– Только бы не в подвал, только бы не это, – каждый раз как молитву твердила Пупель.
Путь Пупели из подвала наверх был тернист и долог.
– Это тебе не поросят красками красить, – обычно говорил Севашко. – Это тебе не рожи испанок мазать кистью, это тебе не ослам хвосты крутить. Тут у меня метода. Тут у меня порядок, линейный и тональный академический рисунок.
Рано или поздно все ученики великого Севашко начинали делать академический линейный и тональный рисунок, как этого требовали жесткие академические правила. Никогда у Севашко не бывало промахов: он мог научить академическому линейному и тональному рисунку любого, зайца мог, медведя бы запросто, даже таракана мог бы, если бы родители этих тварей желали, чтобы их чада поступили в высшее художественное заведение. Он мог научить академическому рисунку слепого. Просто времени чуть больше бы ушло, а так запросто. Вот поэтому он был великий, самый известный и самый лучший. Он сам работал в этом высшем художественном заведении и даже заведовал кафедрой академического линейного и тонального рисунка. Но там, в этом заведении, люди не дремали. Эти люди, другие преподаватели линейного и тонального академического рисунка, черной-пречерной завистью завидовали Севашко, его умению обучать в огромных количествах огромные количества. Они – другие преподаватели линейного и тонального рисунка – просто пережить не могли успехи великого Севашко и всюду ему гадили, плевали в душу и даже письма куда-то писали, что он-де немерено учеников держит и немерено гребет денег и что такой человек, как Севашко, не может достойно представлять кафедру известного и уважаемого высшего художественного заведения. После таких писем великий Севашко был вызван на ковровую дорожку в кабинет ректора высшего художественного заведения. И ректор художественного высшего заведения завел с великим Севашко такой неприятный-пренеприятный разговор. Он так сказал, во всяком случае, Платон это так рассказывал Пупели, он сказал:
«Платон Платонович, совесть имей, что ты творишь, ты что, с дуба рухнул, столько учеников?»
На что ему Платон начал возражать, что, дескать, ну и что, дескать, я каждого научил и всякий у меня соответствует и всякий, хоть ночью разбуди, хоть с луны сорви и посади, нарисует линейный и тональный академический рисунок.
А ректор Платону как раз это в вину ставил и так ему возражал, что если всякого тот может научить, то пусть сам дипломы им и выдает, и нечего всякому поступать в высшее художественное заведение. И подвел вот к чему, очень так плотно подвел Севашко к вердикту, к тому, что Севашко виновен и очень сильно виновен. И что Севашко должен покаяться и отдаться во власть его, ректора, и тот уж сам продумает, как наказать и что с ним делать. И придумал, иезуит, все-таки он был тоже не промах, он был зубастый хищный крокодил, он был ректор, на минуточку, высшего художественного заведения. Он сделал великому Севашко предложение, от которого тот не мог отказаться. Там было два варианта, во всяком случае, Севашко так это рассказывал Пупели. Первый вариант – это если Севашко будет продолжать с таким количеством учеников, то он лишается завкафедрства и вообще может идти на все четыре стороны; а второй вариант другой. И Севашко вынужден был пойти на второй вариант. Потому что не бросать же дело своей жизни из-за какого-то зубастого хищного крокодила. Он решил, что учеников много и крокодилу тоже хватит. Он был старый, очень мудрый и хороший педагог и, кстати, крокодила тоже учил линейному и тональному академическому рисунку, когда тот еще был молоденьким крокодильчиком.
Так все и осталось по-старому. Севашко тренировал учеников. Больше к нему никто не приставал и писем проклятых не писал, не мешал проводить обучение линейному и тональному академическому рисунку.
Пупель тоже продвигалась по ступенькам наверх.
Сначала был второй ряд снизу.
Дальше – выше, выше, выше. И вот, наконец, долгожданный первый ряд, партер, лучшие места – третье, второе и…
Часто так бывает в жизни. Пупель тогда об этом еще ничего не знала.
Когда результат достигнут, но именно если он, этот результат, достигнут путем неимоверных усилий, перешагивания через свое я, если оно, конечно, имеется, так вот, если приходишь к результату весь изнеможденный и усталый, то, в результате этого результата, наступает не радость, а безразличие, апатия и опустошенность.
В один прекрасный день Пупель прибыла в мастерскую Севашко и увидела свой рисунок на первом месте. Он гордо висел, всем своим видом демонстрируя мастерство Пупель, ее прилежание в линейном и тональном академическом рисунке.
Севашко сиял, как майский день.
Он объяснил всем, почему именно рисунок Пупели находится на самом почетном месте.
– Пупа продемонстрировала нам, как надо в точности и методичности выполнить именно эту постановку.
Ученики смотрели, кивали. Пупель спокойно стояла среди них и никакой радости не ощущала.
– Теперь, Пупка, можешь рассчитывать не только на утюги, конечно, на академическую мунуминтальную бежево-гризальную живопись тебя не возьмут, но на все остальное можешь смело рассчитывать, можешь спать поспокойнее, – говорил Севашко умиротворенным, довольным голосом.
На бежево-гризальную Пупель никогда и не рассчитывала, честно говоря, ей абсолютно не нравился этот факультет.
Но самое страшное было не в этом.
Самое страшное заключалось в том, что это ей, как это не было грустно, да, ей абсолютно перестал нравиться линейный и тональный академический рисунок. Вот в чем был кошмар и ужас. Она уважала Севашко. Она его, можно сказать, по-своему любила, она понимала, что метода Севашко всесильна, вечна, безупречна, дает результаты, о которых даже нельзя мечтать, применяя какую-нибудь другую методу. Но был в этой чудодейственной методе один недостаток, при всем ее совершенстве, недостаток был.
Мы все учились понемногу в тревогах шумной суеты. Нам дней минувших анекдоты живили юности мечты. Пылай камин, и дум былое вдруг в темноте воскреснет вновь. И это время золотое, и жизнь, где слезы и любовь.

Глава 2

Меркурий символически – проводник через тьму к Свету.
Пупель сидела на диване. Солнце уже зашло, наступили плюшево-голубые сумерки. На небе были наклеены небрежно – оборванные фиолетовые облака. Во дворе лаяла собака, ее лай раздавался раскатистым рокотом. Было ощущение, что собака лает в рупор или в микрофон. Сам лай был довольно ритмичен. Пупель начала прислушиваться. Сначала ей показалось, что собака лает так:
– Кук кав-кезевр гавки-гавкаррр-авсокавщая-савсивня.
Прислушавшись, Пупель поняла, что собака лаяла совсем другое. Та вылаивала конкретную фразу:
– Куда лезешь, гадкий трактор, настоящая свинья!
Пупель с любопытством высунулась в окно и увидела огромный экскаватор, застрявший в воротах, и рядом черную дворнягу. Экскаваторщик и дворняга ругались на чем свет стоит. Экскаваторщик высунулся из кабины и орал на собаку:
– Ты что, мразь, сдохнуть захотела, щас колесом задавлю, идиотка, отвали, тут и так узко, уебывай отсюдова!
Собака вылаивала:
– Тупой урод, сдай назад, припадочный!
Экскаваторщик, видимо, прислушавшись к совету собаки, начал давать назад и благополучно вырулил.
Собака, выдохнув, протявкала:
– Слава богу, дошло до придурка, как такие за руль садятся, представления не имею!
После этой тирады она замолчала, улеглась у ворот, прибрав хвост. Экскаваторщик уехал, на прощание выкрикнув собаке:
– Когда-нибудь тебя переедут, мордожопа злющая!
Собака посмотрела на него с унынием и жалостью и ничего не сказала. Казалось, он ее больше не интересовал.
Пупель еще раз взглянула на всю эту картину, глотнула вонючего дыма, оставшегося от экскаватора, и отошла от окна в изумлении.
– Она пролаяла: «Слава богу, дошло до придурка», – вслух заговорила Пупель. – А кто мне говорил, что животные от людей отличаются тем, что не могут богу молиться?
«Так кто же тебе эту чушь говорил?» – раздался голос из ниоткуда.
Пупель замолчала и начала думать про себя. Думала она примерно так: «Вроде с утра все у меня было нормально, голова не болела, температуры не было, я ничего такого не ела и не пила…»
«А при чем тут еда и питье?» – опять раздался голос.
Теперь Пупель показалось, что кто-то находится сзади. Она резко обернулась.
Никого.
Пупель снова начала думать. Мысли ее проскальзывали отрывками: «Что это? Что это значит? Почему? Откуда? И мысли читает, ну надо же. С чего бы это могло?»
«Да ладно тебе себя мучить», – голос звучал явно.
– А как себя не мучить, если я не понимаю? Сейчас мне кажется, мы с вами уже разговаривали в моем сне, это так?
«Может быть», – ответил голос уклончиво.
– Вы тогда внезапно пропали, и мне стало обидно, все на полдороге оборвалось.
«Но страх прошел, не так ли?»
– Да, – неуверенно проговорила Пупель.
«Тогда почему ты так мнешься?»
– Теперь вместо крестьянина вы ко мне подключились?
«Типа того».
– Интересно! Вы можете когда угодно ко мне подключаться, без моего желания, это называется раздвоение личности или как?
«Этого еще не хватало. Я личность цельная».
– Это я уже начала понимать, но дело в том, что у меня возникают вопросы по поводу цельности моей личности.
«Об этом я ничего пока сказать не могу, мы слишком мало знакомы, чтобы делать такие скоропалительные выводы».
– В прошлую нашу беседу вы не сказали, как вас зовут.
«Не сказал».
– Почему?
«Я не был уверен».
– В чем?
«Что это точно вы».
– А теперь, значит, вы уверены, что это я, и решили продолжить разговор, а обо мне вы, конечно, и не думали. Так вот что я вам скажу. Вы можете сколько угодно рассуждать о том, я это или не я, но меня прошу не беспокоить и в мое жизненное пространство не влезать. До свидания. – Выдохнув эту длинную тираду, Пупель надула губы и села на диван.
«Ни о чем сейчас не буду думать, – решила она. – Просто буду тупо смотреть в потолок, этому назло».
Она принялась окидывать взглядом комнату, пытаясь уловить хоть какое-нибудь движение или дуновение, а может, скольжение легкой тени или еще чего-нибудь. Ничего неестественного не происходило.
Внезапно раздался телефонный звонок. Пупель вздрогнула. Судорожно схватила трубку в надежде, что перезванивает Магда. Это был Марк.
– Пупа, у тебя как в конторе: звоню час – занято, занято, – Марк всегда начинал именно этой фразой.
Пупель успокоилась, расслабилась и отвечала уже как по всегдашнему маслу:
– Ничего подобного, с Магдой пять минут поболтала, больше никто не звонил, я вообще спала, так что это все бред и лепет.
– Я несколько раз набирал, – упирался Марк.
– Значит, не сильно-то ты дозванивался.
Пупель заранее знала весь сценарий, ей стало скучно.
С Марком она общалась без особой радости, но отвращения он у нее не вызывал. Он вошел в ее жизнь в то время, когда ей было ни до чего, и остался по инерции. Иногда Пупель хотелось сказать ему:
1 2 3 4