А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Паёк сулили добрый. Но я ни за кого воевать не хотел. Там двоюродного брата встретил. Андрей Эрти – моей тётки, отца сестры родной, сын. Он с той же деревни, откуда моя мама пришла в Горелово замуж.
У меня и одёжа была, и сапоги справные, и сам я справный, а там баланда обыкновенная, паёк… А паёк – скотское дело. Пошёл я на кухню, отыскал старшего повара, обращаюсь по-свойски:
– Слушай, я в Вильнюсе на кухне работал, устрой меня, ведь привыкши к кухне. Вот у меня часы, бери. Больше мне нечего дать.
Он осмотрел меня снизу доверху, прикидывая:
– Часы убери. Часы мне твои без надобности, у меня свои есть. А работать тебя взять к себе не могу: у меня комплект полный, не имею права, у немцев дисциплина. Слушай внимательно: иди прямо к проходной, там будка. В ней человек выдаёт повидлу. Иди ему помогать, скажи, я послал.
Бреду по дворику, гляжу: рыжий ефрейтор с собакой прямо голым штыком, без кобуры подталкивает моих приятелей в спину. Собака рвётся кусать, овчарка как-никак… Я, проходя мимо рыжего, вытянулся по струнке и бойко подкозырнул. Ни он, ни офицеры на меня даже внимания не обратили. Ладно одетый, иду смело, значит, так надо, а у самого мандраж.
Постучал в окно будки.
– Чего нужно?
– Меня главный повар послал к тебе в помощь, давай инструмент.
– Ага, заходи.
Ну, я в дверь – нырк. У самого по спине холодный пот: «Неужели и тут мимо смерти проскочил?».
– Вот тебе голик, вот фартук. Там бочки. Их выскабливай и чистые – в сторону. А это за работу, – вручает мне миску повидлы.
Ложка-то у меня в голенище наготове завсегда.
И я, как голик в руки получил, фартук надел, – стал при форме, уже никто не тронет… Недалеко за забором помойка, но у проходной и вокруг на вышках охранники. Когда нужно ведро полное выносить, я им ласково:
– Камрад, нужно высыпать.
Эсэсовец сначала со мной выходил, а потом я уж один, без него. Тому, что на вышке, ведро покажу:
– Камрад…
– Schneller! Schneller!..
Высыплю и обратно. За два дня управился. Стоят бочки чистенькие в три ряда – любо-дорого посмотреть. Ну, и каждый день я приносил целую миску повидлы своим приятелям – всё помощь. Да окурков насобираю полный карман. Они их пересортируют, себе лучшие оставят, остальные – в обмен пустят, готовые крутки делали.
В июне нас из Каунаса перебрасывают в Кёнигсберг. И ну давай на работу гонять: то окопы рыть, то глубокие траншеи под фундамент. Мы их называли «могилы». Чувствую, слабею. Первое-то время я из этой могилы выкидывал тело на руках, а потом и по лесенке подниматься не замог. Вот.
В одно прекрасное утро нас построили, смотрю, стоит группа, человек восемь. И рядом два немца про меж себя бубнят, мол, одного не хватает, некомплект.
А я вроде баловства из строя-то выскочил:
– Nehmen sie mich mit!
– Oh, Du sprichst deutch gut. Du wirst ein Brigadier!
Ну, я и пошёл.
Предстояло копать землю под какое-то строение, но наши конвоиры – молодые немецкие парни, года на три-четыре постарше меня, – не стремились работу закончить быстро и попасть на фронт. Командуют:
– Ausruhen!
Мы да-вай исполнять… Они в карты играют, а мы сидим – загораем. Немцы по очереди кругом озираются: нет ли начальства, не идёт ли машина. Как заметят, сразу:
– Kamerad, arbeiten!
Начинаем работать, суетиться.
Ещё пилу брали с собой. Напилим дров, наколем каждому по пачке и – в лагерь к захваченным европейцам: бельгийцам, французам – дрова на еду менять. Им Красный Крест помогал, а советским – никто. В Красной армии ведь «военнопленных не было».
Эти дрова нас хорошо подкормили.
В Финляндию нас отправили в июле. Целый пароход, две тысячи или больше.
В дорогу дали сухой паёк на три дня, да разве вытерпишь три-то дня?.. Мы за день всё умяли. А Петька, из наших же, из Торовцева, ой, крепкий духом или жмот, обязательно оставит на утро кусок хлеба и терпит. В лагере на нарах он через человека от меня спал. Я, бывало, тоже оставлю кусок, лежу, лежу, не могу заснуть: вытащу из заначки, съем – потом засну. Мне терпежа не хватало, организм требовал.
В Турку, как пригнали, сразу пожрать принесли. Мы такие, рады, Петьку поддразниваем: «Ну что, берёг?!».
Доставили нас в лагерь, помыли, одели. Всем и ботинки дали, и одёжу, старую, но чистую, без дыр. Поп молитвы принялся петь: наши подпевали, я-то не умел, слов не знал. Потом от Америки помощь была: посылки «нашим братьям из России». Выдавали один пакет на троих. Каждый свёрток загодя был вскрыт: какое-то там «ко-офе» охранники себе забрали, остальное – нам.
Вокруг, надо не надо, по-фински чешут. Я-то с русской деревни, у меня не особо разговор, а наши как залопотали:
– O, suomalainen. Omat!
В ответ пренебрежительно:
– Ryss?!..
Ночами я ел припасённые американские сухари, ворочался на жёстких нарах и думал, думал, думал…
Другой мне виделась встреча с родиной. Для русских мы – «чухонцы», для финнов, оказывается, «рющщю»… Нигде с рождения я не был «своим». Таких называют: «гражданин мира», но себя ведь не обманешь. Когда ни один из берегов не стал родным, чувствуешь себя дерьмом в проруби…
Как закончился карантин, отправили нас на земельные работы. Пешком пригнали в поместье к хозяину, барону. Самого я видел только однажды: высокий, худой как щепка, гладко побритый. Костюм у него – ни помятины. Мы посмотрели: ну, ё… мать, – господин! Морда-то финская. А всем хозяйством командовал управляющий; очки у него толстые-толстые и на животе связка ключей. Каждое утро он распределял, как в колхозе: кого – куда, просеивать или мешки набирать, ну, в общем, дело известное. Поселили нас в большом двухэтажном доме. С одной стороны жил бригадир с семьёй, а с другой – мы. Хлеб пекла финка. Я показал ей свою фотографию, какой до войны был, она, девка не семнадцатилетняя, удивилась:
– Voi, et ole sella?inen, kuin nyt. N??lt?? musta, tanakka.
А прошёл месяц, подходит сама:
– Nyt olet olet kuin valokuvassa.
Всё оттого, что теперь литр молока нам давали. И мы уже не только свои ноги передвигали, но и работали ударно. Скашивали косилкой овёс, колосья сушили на кольях, потом возили в большие сараи на лошадях. А зимой, по первому снегу, молотилку подгоняли и обмолачивали тут же. Молотилку электричество крутило. Барабан круглый и ножи. Солома идёт, измельчается, называется «силппу». Её слегка увлажнишь, комбикорм добавишь: и коровы ели, и лошади за милую душу. Закончим работу – ключ управляющему.
Там было очень вольготно.
Когда зима стала, нас – дрова заготавливать. Два кубометра надо было напилить. Мы трудились вдвоём с Эйно. Он эстонец, это почти как ингерманландец, только эстонец: чистокровный, здоровый, медлительный. Мы с ним всегда позже всех. Тем, которые поодиночке, легче – лучковой пилой, а вдвоём поперечной… Ну никак!
Сейчас вдвоём я бы не подписался.
Летом приезжает к нам делегация в армию вербовать. Три человека. Один русский, в форме финского лейтенанта, всех допрашивает. Подошла и моя очередь.
– Хочешь ли ты пойти воевать с нами против большевиков?
Воевать мне по-прежнему не хотелось, но прямо не откажешься:
– Я в руках ни ружья, ни винтовки не держал… я не солдат, в армии не был. Пусть меня хоть от плена освободят, от этой заразы. Потом призовут, и я пойду, как уже гражданин.
Слыхал я, что по ихней конституции так нельзя. Мне в ответ:
– Ладно, ступай.
Потом объявляют:
– Кто с нами, становитесь сюда, пленные туда.
Нас осталось в плену четыре человека, а шестеро строем ушли с офицером.
В лагере я на общих работах. Питанье плохое. Единственное, что лучше против других: нам две сигаретки в сутки давали. Куришь не куришь, получай. Так этим и спасся. Другие ведь на закрутку последнюю краюху хлеба выменивали. Я у одного интересуюсь:
– Ты что, единственный маленький кусочек, и тот хочешь сменять?
– Всё равно мне не выжить, хоть перед смертью покурю.
Через три дня он помер.
…В августе сорок четвёртого, туманным утром, весь лагерь построили.
Стоим, переминаемся в «кандалах» – ботинки такие с деревянными подошвами. От них стукоток идёт при каждом шаге. Как сносится кожаная подмётка, ставили деревянную. Откуда-то мешками заготовки привозили и гвоздиками прибивали.
С Советским Союзом Финляндия заключила мир. Для нас война закончилась. Некоторые тут же с грохотом отплясывали в этих «кандалах».
Завтра здесь будут советские солдаты.
Русские пришли.
Автоматчики загнали нас в вагоны, паровоз утянул до Выборга, пересадили в советский товарняк и покатили…
В вагоне своя буржуйка и параша. Двое умельцев взялись за одну папироску с каждого в том месте, где эта параша, сделать культурно дырку. Мы туда оправлялись, были чистота и порядок. Печку топили. Мужики знают, как чего. Днём нас в тупик куда-нибудь загонят, и мы, бывало, чуть ли не целый день стоим. Охранника просим: «Откройте двери, дров-то надо». Охранники вагоны открывали, выпускали два-три человека, больше не разрешалось. Собирали старые шпалы, костылём раскалывали их. Вот этим дровам и грелись. А ночью только «стук-стук-стук, стук-стук-стук», без остановки нас гнали: куда, чего, никто не знал. Едем к Ленинграду… Уже близко. Нет. Объезжаем город стороной, задворками. Везут дальше. Прямо на Москву… Неужели… Нет, вечерком опять мимо. К ночи дальше.
И покатили, и покатили…
И докатили аж до Сибири. За всю дорогу два раза кормили в столовой. В Свердловске водили один вагон за другим, по очереди. Мы по-военному быстро съедали.
– Встать!
За нами сразу же убирали и загоняли следующую партию. А так давали сухой паёк, известно – небольшой, но почти все живы остались.
В вагоне маленькое оконце, тычут пальцем:
– Вон шахтёр…
Я никогда не видел прежде, какой такой «шахтёр»? Голову высунул, гляжу: чёрный, как это… Зубы белые и глаза. А тут довелось самому шахтёром стать.
Пятого ноября сорок четвёртого года мы добрались до города Ленинск-Кузнецк Кемеровской области. Загнали наш эшелон на шахту Емельян-Ярославскую.
Всех построили, ещё и кричат:
– Шаг влево, шаг вправо считается побег. Стреляем.
– Прыжок кверху тоже побег?
Мёрзлая земля едва припорошена снегом. Северяк несёт, как из трубы. Мороз обжигает. Холодно. А гляну на свекольные лодыжки доходяг, ещё сильней передёрнет.
На этой шахте, на Славке, меня определили на участок номер два, подготовительный. Подготовительные – это проходчики. Они должны готовить лавы. Выдали новую робу, чуни, шапку. И коробки получил, и кайло. Лопата досталась хоть и старая, но шахтёрская, настоящая. Такие горы угля и пустой породы в вагонетки перекидал… Схема простая: бери больше, кидай дальше, пока летит – отдыхай. Сила нашлась, всё же из Финляндии прибыл в теле.
Да здесь и кормить стали лучше. Отвешивали американского сала по пятьдесят грамм. На дворе в киоске по талону ещё пятьдесят грамм можно было получить. Я эти пятьдесят грамм без хлеба, без ничего съедал… Только соль отскребу ногтём или об доску постучу. Почему-то пить после не хотелось. Два куска: один съем сразу, а второй попридержу, чтоб до лагеря дойти.
Восьмого мая приходит ко мне, из наших же, шустрый парень:
– Иди, тебя начальство вызывает.
Прихожу, майор сообщает:
– Ты теперь расконвоированный. Вот адреса на жильё, если у тебя нет знакомых. А коли хочешь в общежитие, надо отправляться в промстройконтору и там работать.
Порядок был: кто берёт квартиранта, тому давали тонну угля. Ну, обычно брали на квартиру, чтоб вместе с хозяйкой спать. Решил: одному будет лучше.
Дал он мне направление:
– Найдёшь контору?
– Ну, ещё бы – город-то небольшой.
Я пришёл в общежитие, комендант указала мне спальное место. Пустая комната, пустая тумбочка, койка заправлена. Я присел на койку… Толком не могу в себя прийти: «Неужели свободный?!». Встал и пошёл в лагерь за пожитками, на последнюю ночь.
Утром приходит смена:
– Братцы! Мир! Победа! Германия капитулировала.
Все лезут обниматься, целоваться. (Я-то этого лизанья не люблю.) Откуда-то флаги нашлись.
Слоняюсь, у самого ни радости нет, ни горя. Победили?! Мне-то что с того. Ни врагов у меня, ни друзей. Все ликуют, а тут сделалось так пусто, одиноко на душе. Нет праздника.
В лагере я позавтракал, взял свои вещи. Вещей-то: котелок да ложка – лишнего ничего. Пошёл в контору. Получил аванс. (Первый раз деньги держал в руках.)
И запала мне думка: уезжать нужно отсюда, из Сибири. Как там мать, сеструхи? Тут даже лесу близко нет. А мне охота, чтобы лес был рядом. И осенью один знакомец, из тех, кто раньше освободился, прислал мне вызов. Настоящий, с печатью, с подписью: «в лесную бумажную промышленность на постоянное место жительства».
Я к начальнику:
– Мне пришёл вызов в Карелию.
Он прочитал:
– Подумаешь, вшивая лесная-бумажная. У нас угольная промышленность, поглавней вашей бумажной. Хочешь – поезжай, ты теперь свободный.
Где я жил, до вокзала – два шага. Но я отправился за четыре километра на Разъезд. (Боялся, вдруг передумают.) Всех вещей: мешок с двумя картошинами по углам (под лямки), туда котелок, ложку, валенки на ноги.
В поезде еду ночью, и снится сон:
Чёрный каменный свод. Влажные стены. Совсем нет света. И я, словно летучая мышь, летаю бесшумно по тёмным коридорам, по лабиринтам. Летаю быстро, ловко. А сам при этом хорошо знаю, что есть где-то Свет, и парят там птицы с большими крыльями. Живут они попарно в любви и согласии. Каждый год сбиваются в стаи и возвращаются после вынужденной разлуки на свою родину. Вьют там уютные гнезда, выводят птенцов. Случается опасность – бросаются грудью на защиту своего выводка и бьются без страха насмерть.
Я не понимаю, что такое родина, но знаю, что там ласково и тепло. Я никогда прежде не видел этих птиц, но верю: они существуют.
Летаю по всем уголкам чёрного подземелья, ищу свою родину и не нахожу.
Везде неприветливо, темно, холодно, сыро, пусто.
Проснулся в тревоге…
Еду в родную деревню, а такого чувства, что возвращаюсь домой, – нет. Хочу увидеть мать, сестрёнок; но, кажется, встретил бы их сейчас в поезде, и уж никуда боле не нужно ехать. На любом полустанке сошли бы вместе, в любой стороне, вот будто бы и дома…
Ни одна страна, ни один уголок не стал родным. Ни единого клочка земли не полюбил настолько, чтобы себя положить за него. И никто, ни при каких обстоятельствах, не сделался мне врагом настолько, чтобы я смог его жизни лишить. Не научился любить и ненавидеть.
Может, поэтому и я ни для кого не стал «своим»…
От Ленинграда добирался на попутных машинах в кузове. Последние километры пешком. По осенней грязи.
Деревня Горелово. У околицы повстречались подростки. Здороваюсь.
– Ребят, скажите, жива ли Мария Полукайнен?
– Это которая не по-русски молилась?
– Да-да…
– У них ещё три девчонки росли… Померли они с голодухи все.
Совсем малая девчушка, зябко переступая босыми ножонками на стылой земле, широко раскрыв бусины своих карих глаз, с надеждой в голосе спросила:
– Дяденька, вы солдат?..
Отвёл глаза и не нашёлся ответить. Обречённо, будто перед казнью, развернулся и побрёл обратно, прочь из чужой деревни.
Иссохла душа. Помертвела…
Заросший берег деревенского озера…
Дальше ноги не понесли. Куда? Зачем? С самого детства цеплялся за жизнь, уворачивался, затаивался, гнулся – потому что каждую минуту надо мной висела Смерть. Некогда было сомневаться и мешкать.
И вот, кажется, вырвался, гладко проскользнул: больше ничто не угрожает. Исчезли оковы, решётки, стены, неволя. Всё. Вообще стал не нужен никому.
Была возможность – не захотел стать гордой птицей. Вот.
* * *
Полёт летучей мыши наткнулся на чёрную бесконечную пустоту.
Его тело случайно обнаружили мальчишки. К мостику ламбушки была привязана верёвка. (Вода в ноябре студёная, купаться давно никто не ходил.)
Всей гурьбой за верёвку потянули и вытащили. На спине у него был заплечный мешок, туго набитый камнями. На самом дне, под чёрными скользкими булыжниками, лежали погнутый котелок и алюминиевая ложка.
* * *
Ленинградская область, деревня Горелово, 1949 год

1 2