– спрашивает Сюзанна.
– Красное, – говорю я.
Сюзанна раз сто повторяет мне дату и время. Я записываю и то и другое на краешке газеты. Я твердо уверен, что не хочу читать письмо, которое я написал ей восемнадцать лет тому назад. Теперь Сюзанна принялась рассказывать мне, что она собирается готовить. Я слушаю и потихоньку жую свой хлеб. Вкус ржаных катышков во рту несколько смягчает странность представления о том, что я очень скоро окажусь за одним столом с Химмельсбахом.
7
Я все никак не могу понять, что мне напоминает Сюзаннина квартира. Мы сидим за большим овальным столом, покрытым камчатной скатертью. Салфетки из той же ткани, такие жесткие и гладкие, что я не сразу приноровился вытирать ими рот. На закуску был подан салат из артишоков с кедровыми орешками, потом появились запеченные морские гребешки с прощутто. По части готовки Сюзанна большая мастерица, только зря она стала так долго объяснять, откуда берутся кедровые орешки и морские гребешки и каковы их основные свойства. Слева висит репродукция Хуана Миро, справа – репродукция Магритта, обе картинки под стеклом. На трех стульях, стоящих рядком без дела у левой стены, разложены шелковые подушечки, которые, вероятно, предназначены для того, чтобы можно было походя погладить их рукой. Я понял, что мне напоминает Сюзаннина квартира. В ней есть что-то от магазина нижнего белья и одновременно от бонбоньерки, из тех, что были в моде в семидесятые годы. В стеклянном шкафчике расставлены куколки, фарфоровые зверушки, а между ними лежат старинные столовые приборы, значки и нитка жемчуга. С таким же успехом здесь могли бы лежать конфеты, фотографии, шоколадки и шелковые ленточки. Полчаса назад я назвал гостиную Сюзанны «элитным рестораном Маргариты Мендоза», чем привел Сюзанну в полный восторг Поскольку не все из присутствовавших знали, кто такая Маргарита Мендоза, я рассказал о том периоде жизни Сюзанны, который был связан с театром. Рассказывая сей эпизод, неизвестный широкой публике, я испытывал некоторое чувство неловкости, но этого, кажется, никто не заметил. Сюзанне моя интерпретация событий, судя по всему, понравилась. Во всяком случае, когда я закончил, она подошла ко мне и с чувством обняла. Теперь, по крайней мере здесь, в своей собственной квартире, перед собравшимися гостями, она могла по праву выступать как представительница артистического мира. Сюзанна вкатывает в комнату изящный металлический столик на колесиках. Приехал десерт – запеченные персики, украшенные кремом из маскарпоне. Сюзанна подходит к моему стулу и, слегка перегнувшись, передает тарелки с десертом через мое плечо. Сквозь тонкий шелк ее светло-серого платья я чувствую легкое напряжение, исходящее от ее тела. Сюзанна сегодня надела вечерние босоножки из жатой лакированной кожи с бантиками из розового сатина. Я мог бы прочитать собравшимся небольшой доклад о ее босоножках, но это, наверное, будет не очень кстати. Пожалуй, лучше не буду, или, может быть, чуть позже. Кроме Сюзанны и Химмельсбаха, я никого тут не знаю. Химмельсбах не обращает на меня никакого внимания. Он оживленно беседует со своей соседкой, которая, как выяснилось, работает в турфирме массовиком-затейником. Она радостно сообщила о том, что у нее самой в последнее время с фантазией так же туго, как и у туристов, которых она должна развлекать. Какое-то время спустя она громогласно заявила, что скоро бросит свою работу. Могла бы говорить и потише. Всякий раз, когда я смотрю на Химмельсбаха, я прихожу в какое-то нездоровое возбуждение. Что-то не похоже, чтобы он недавно стригся, хотя полной уверенности у меня нет. Вот уже пятнадцать минут, как я борюсь с подступающей тошнотой, вызванной вынужденным соседством с Химмельсбахом. Это состояние напомнило мне один неприятный эпизод. Лет пятнадцать тому назад я отправился в отпуск на машине, тогда у меня еще была машина. На каком-то этапе мне пришлось ехать через Абруццы. Все то время, пока я спускался по серпантину вниз, меня страшно мутило, как сейчас, я промучился до самого последнего витка, не в силах справиться с дурнотой и не зная, вырвет меня, наконец, или нет, – прямо как сейчас. По дороге сюда я прикидывал, как мне себя держать и как разговаривать, – серьезно и значительно или, наоборот, игриво и легко. В настоящий момент я чувствую внутри 1какое-то беспокойство и вместе с тем смущение – очень неприятное сочетание, и я уже знаю, чем это кончается. Это кончается тем, что я как будто весь засыхаю и пребываю в состоянии глухой засушенности, из которого мне потом не так-то легко выйти. Моя соседка справа (Сюзанна сидит слева от меня), фрау Балькхаузен, погрузилась в легкое оцепенение. О своей работе в элитном доме престарелых, где она служит менеджером по рекламе, она уже рассказала во всех подробностях, а больше ей, судя по всему, рассказывать не о чем. Наверное, она ждет, что теперь я примусь ее развлекать, но моя внутренняя засушенность все еще держит меня в тисках. Фрау Дорнзайф (так зовут массовичку) жалуется на то, что ей не везет с ухажерами: как только кто-нибудь начнет ухаживать, так обязательно придурок. Мне очень нравится это ее суждение, которое явно адресовано Химмельсбаху; но Химмельсбах пропускает его мимо ушей и продолжает мирно беседовать с фрау Дорнзайф. Сюзанна смеется.
– Раньше я этого не замечала, а теперь как подумаю, так ужас берет! – говорит фрау Дорнзайф. – Ведь с кем мне приходится работать? Со стариками, больными, с какими-то неприбранными типами или совершенно деградировавшими личностями! Кошмар!
Фрау Дорнзайф самой становится очень весело от своих слов. Химмельсбах уставился в свой бокал.
– В один прекрасный день, – говорю я, обращаясь к фрау Дорнзайф, – вы заведете роман с одним из этих жутких типов.
– Ни за что на свете!
– Вот увидите, – говорю я, – в один прекрасный день вы перестанете сопротивляться! Человек начинает любить другого тогда, когда ему от него уже никуда не деться; когда уже никуда не сбежишь, не убежишь, тогда начинаешь любить другого, хотя и знаешь, что этот, другой, будет предъявлять к тебе совершенно невозможные требования.
– Браво! – восклицает Сюзанна.
– Как это скучно, – говорит фрау Дорнзайф.
– Самые скучные возлюбленные – самые глубокие и долговечные, – говорю я.
– Это ж надо такое сказать, – вздыхает фрау Дорнзайф.
– Как это у тебя там было с любовью? – спрашивает Сюзанна. – Повтори-ка еще раз.
– Человек любит другого тогда, когда он перестает спасаться от этого, другого, бегством, хотя и подозревает, что ему будут выдвигаться невозможные условия.
– Требования, – уточнила Сюзанна.
– Что?
– …хотя ты и знаешь, что этот другой будет предъявлять к тебе совершенно невозможные требования, сказал ты, – говорит Сюзанна.
Вот уж не думал, что мое определение любви, которое мне самому представляется не стоящим ни малейшего внимания, найдет у Сюзанны такой живой отклик. Все, кроме Химмельсбаха, смотрят на меня. Надо бы промочить горло, чтобы выйти из состояния засушенности.
– Не могли бы вы пояснить свою мысль? – подает голос фрау Балькхаузен.
Я выдыхаю и одним глотком осушаю свой бокал.
– Любовь, – говорю я, – это когда перечеркиваются все твои прежние представления о любви, понимаете?
– Нет, – говорит фрау Дорнзайф.
– Не думаю, – говорю я, – что вам самой нравится испытывать такое отвращение по отношению к неприбранным мужчинам и деградировавшим личностям. Вам совершенно не хочется ненавидеть их, во всяком случае не всех и не всегда. Вам хочется найти хотя бы одного, который не будет вызывать у вас отвращения, и, если вам удастся найти когда-нибудь такого и полюбить его, вы полюбите и свое чувство вины, и будете любить его даже больше, чем…
– Что это вы такое говорите? – встревает фрау Дорнзайф. – Я совсем уже запуталась! Какое отношение любовь имеет к чувству вины?
– Самое непосредственное, – говорю я. – Потому что ваш избранник принадлежал прежде к числу тех, кого вы не принимали, и теперь вы, ввиду этого ничем не оправданного неприятия, неизбежно будете испытывать чувство вины по отношению к этой отвергнутой вами массе.
Господин Аухаймер, адвокат, работающий в той же конторе, что и Сюзанна, поднимает указательный палец и спрашивает:
– Вы имеете в виду вину в строго юридическом смысле или нашу общую вину, в ветхозаветном смысле, конституирующуюся как первородный грех?
– Да все равно, как вы назовете эту вину, – говорю я. – Речь идет о вине, которая незаметно накапливается, пока человек себе живет и полагает, что он ни в чем не виноват.
– А позвольте спросить, каковы, по вашему мнению, причины, приводящие к возникновению так называемого чувства вины?
– Всякий живой человек, – отвечаю я, – осуждает других людей, живущих вместе с ним, и это может продолжаться очень долго, десятилетия. В один прекрасный день мы начинаем понимать, что превратились в судей, то есть, иными словами, каждый отдельно взятый человек стал судьей. Чувство вины, которое неизбежно возникает в момент осознания такого положения вещей, переносится тогда на того единственного виноватого, которого мы оказываемся в состоянии полюбить. Вот и получается, что мы любим свою вину.
Сюзанна смотрит на меня сияющими глазами. Она в восторге оттого, что у нее в доме ведутся такие серьезные разговоры. Я не знаю, понимает ли она, что все это я затеял только ради нее. Думаю, что нет.
– Но большинство людей, – говорит господин Аухаймер, – совершенно не подозревают о существовании этой вины, они считают себя совершенно безвинными.
– В этом-то и ужас, – говорю я. – Вот почему нужно было бы ввести в университетские программы курс сравнительного виноведения.
– Что ввести? – спрашивает фрау Дорнзайф.
– Курс сравнительного виноведения, – повторяю я.
– Никогда о такой науке не слышал, – говорит господин Аухаимер.
– А вы и не могли слышать, потому что сравнительного виноведения не существует, – говорю я. – Пока во всяком случае.
Сюзанна поднимается и уходит на кухню. Она приносит новые порции запеченных персиков с кремом из маскарпоне.
– Что это я все болтаю и болтаю, никому слова не даю сказать! – говорю я.
– Нет-нет, говори, говори! Очень интересно! – восклицает Сюзанна.
Сюзанна подливает мне вина, садится на свое место и поворачивается ко мне всем телом.
– А к какой отрасли гуманитарных знаний должно относиться, с вашей точки зрения, сравнительное виноведение? К исторической науке? – спрашивает господин Аухаймер.
– В том числе, – отвечаю я. – Мы все живем в системах, которые изобретены не нами, они для нас чужие. Они чужие нам и чуждые потому, что в какой-то момент мы замечаем, что рано или поздно вина системы переходит на нас самих. Фашистская система порождает вину за фашизм, коммунистическая система порождает вину за коммунизм, капиталистическая система порождает вину за капитализм.
– Ах вот оно что! – восклицает господин Аухаймер. – Теперь я понял, что вы имеете в виду! Вы полагаете, что чувство вины возникает тогда, когда люди меняют системы?
– Нет, до этого в большинстве случаев дело не доходит, – говорю я как последний зануда, стремящийся к бессмысленной точности. – Это так же, как с любовью! Я имею в виду обычную вину систем, которая медленно прорастает в нас, пока мы живем себе в этих системах, полагая, что ни в чем не виноваты. Все политические системы хотят одного и того же – они хотят избавить мир от страданий и бед. Именно поэтому их нельзя считать политическими системами, это не политические системы, а сплошные фантазии, понимаете? Потому что нельзя хотеть на самом деле избавить мир от страданий!
– Ну а куда у вас опять подевалась вина? – спрашивает Аухаймер.
– Чувство вины возникает оттого, – говорю я, – что мы все это в принципе прекрасно знаем, но все равно бросаемся за тем, кто нам пообещает жизнь без страданий и бед.
– Ах вот оно что! – восклицает фрау Дорнзайф. – Вот что вы, оказывается, имеете в виду!
Тут все принялись вразнобой вспоминать, во что они когда-то верили и в чем обманулись и как они от этого стали все виноватыми. Химмельсбах говорит о том, как он раньше верил в матерей, отцов и учителей, фрау Балькхаузен говорит о своей улетучившейся вере в университеты, больницы и суды, фрау Дорнзайф о том, как она верит в молодежь и мужчин. Интересно, что скажет по поводу вины Сюзанна? Но она молчит. У меня такое ощущение, что Сюзанна с большим удовольствием отправила бы своих гостей по домам, потому что ей уже не хочется продолжать в их компании этот волнующий вечер. Потом она приносит из кухни еще две бутылки, я открываю вино и разливаю по бокалам. Фрау Балькхаузен и фрау Дорнзайф, судя по всему (если я не ошибаюсь), пребывают в уверенности, что они совершили открытие века. Наконец-то они узнали, что в жизни Сюзанны наличествует мужчина. Мы с Сюзанной ведем свою партию как по нотам, хотя оба не знаем, чем закончится эта игра, а может быть, и не игра, и как мы будем относиться ко всему этому завтра, – вздохнем тяжело или вместе похихикаем над нашей старой пьесой, которую мы так ловко разыграли. Фрау Балькхаузен робко спрашивает меня, чем я занимаюсь. От ее вопроса у меня слегка портится настроение, потому что я вспоминаю о том, что и на сегодняшний вечер я не выдал бы себе разрешения и потому продолжаю жить несанкционированной жизнью. Быстро справившись с собственным раздражением, я говорю ей с важностью подвыпившего дурака, что, мол, заведую Институтом освежения померкнувшей памяти и формирования ярких событий.
– Да что вы?! – восклицает фрау Балькхаузен. – Как интересно!
Я снова наливаю фрау Балькхаузен полный бокал вина и уже жалею, что так неловко пошутил, потому что фрау Балькхаузен подступает ко мне с новым вопросом. Ее интересует, кто обращается к нам в институт.
– Видите ли, – говорю я с расстановкой, несколько неуверенно, но вместе с тем как бы обыденно-лениво. – К нам приходят люди, у которых возникает чувство, будто их жизнь превратилась в один сплошной дождливый день, а их собственное тело – не что иное, как просто зонтик на этот день.
– И вы помогаете всем этим людям? – спрашивает фрау Балькхаузен.
– Э… Да, я надеюсь…
– А как? То есть я хотела спросить, что вы делаете?
– Мы пытаемся, – говорю я, – помочь этим людям испытать яркие ощущения, которые при этом имели бы прямое отношение к ним самим, чтобы эти ощущения шли от самой жизни, от повседневной, обыденной жизни, изнутри, а не так, как это бывает, когда человек смотрит телевизор, отправляется в отпуск, или едет по автобану, или идет в супермаркет, понимаете?
Фрау Балькхаузен кивает с серьезным видом и смотрит на искусственную желтую розу, стоящую в вазочке рядом с ее бокалом. Я чувствую, что наша беседа начинает принимать для меня опасный оборот. Фрау Балькхаузен явно заинтересовалась проблемой оживления жизни и сейчас примется терзать меня вопросами о моих индивидуальных методах работы с клиентами. Во избежание этого я встаю из-за стола и начинаю бессмысленно болтаться по комнате. По ходу дела я успеваю попрощаться с господином Аухаймером, который благодарит меня за мои «пророческие слова» (буквально так и говорит!) и, попрощавшись, исчезает в прихожей. Вот уже и одиннадцать часов. Я перемещаюсь поближе к кухне, потому что мы договорились с Сюзанной, что я задержусь и она отдаст мне письмо, которое я написал ей восемнадцать лет назад. Но все вышло иначе. Прямо на пороге кухни меня перехватил Химмельсбах и спросил, не уделю ли я ему несколько минут, он хотел обсудить со мной кое-что личное. Я внутренне сжимаюсь, потому что совершенно не представляю, что у меня с Химмельсбахом может быть личного. От такого типа, как Химмельсбах, можно ожидать чего угодно. Еще возьмет и заговорит со мною о том действительно личном, что связывает нас, но что до нынешней минуты оставалось анонимно-бессловесным. Он оттирает меня к вешалке и говорит мне – по всем законам жанра – свистящим шепотом:
– Я хочу попросить тебя об одном одолжении.
С недоумением я смотрю на Химмельсбаха, и в моем взгляде, наверное, читается решительный отказ, но на Химмельсбаха это совершенно не действует. Напротив, кажется, что от моего взгляда он еще только больше расхрабрился.
– Ты ведь когда-то писал для «Генеральанцайгер», – начал он.
– Да бог ты мой, когда это было! – со вздохом говорю я. – Сто лет назад!
– Я знаю, – говорит Химмельсбах.
– Это было, когда я еще учился!
– Да, – говорит Химмельсбах, – но ты знаешь людей, которые в этой газете сейчас имеют вес.
– Не думаю.
– Нет, знаешь, – уперся Химмельсбах. – Ты знаешь, например, Мессершмидта.
– Он что, до сих пор там сидит?! – с ужасом в голосе восклицаю я.
– Ты что, его не любишь? – спрашивает Химмельсбах.
– Что значит люблю – не люблю, – говорю я. – Просто мне с такими не хочется иметь дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Красное, – говорю я.
Сюзанна раз сто повторяет мне дату и время. Я записываю и то и другое на краешке газеты. Я твердо уверен, что не хочу читать письмо, которое я написал ей восемнадцать лет тому назад. Теперь Сюзанна принялась рассказывать мне, что она собирается готовить. Я слушаю и потихоньку жую свой хлеб. Вкус ржаных катышков во рту несколько смягчает странность представления о том, что я очень скоро окажусь за одним столом с Химмельсбахом.
7
Я все никак не могу понять, что мне напоминает Сюзаннина квартира. Мы сидим за большим овальным столом, покрытым камчатной скатертью. Салфетки из той же ткани, такие жесткие и гладкие, что я не сразу приноровился вытирать ими рот. На закуску был подан салат из артишоков с кедровыми орешками, потом появились запеченные морские гребешки с прощутто. По части готовки Сюзанна большая мастерица, только зря она стала так долго объяснять, откуда берутся кедровые орешки и морские гребешки и каковы их основные свойства. Слева висит репродукция Хуана Миро, справа – репродукция Магритта, обе картинки под стеклом. На трех стульях, стоящих рядком без дела у левой стены, разложены шелковые подушечки, которые, вероятно, предназначены для того, чтобы можно было походя погладить их рукой. Я понял, что мне напоминает Сюзаннина квартира. В ней есть что-то от магазина нижнего белья и одновременно от бонбоньерки, из тех, что были в моде в семидесятые годы. В стеклянном шкафчике расставлены куколки, фарфоровые зверушки, а между ними лежат старинные столовые приборы, значки и нитка жемчуга. С таким же успехом здесь могли бы лежать конфеты, фотографии, шоколадки и шелковые ленточки. Полчаса назад я назвал гостиную Сюзанны «элитным рестораном Маргариты Мендоза», чем привел Сюзанну в полный восторг Поскольку не все из присутствовавших знали, кто такая Маргарита Мендоза, я рассказал о том периоде жизни Сюзанны, который был связан с театром. Рассказывая сей эпизод, неизвестный широкой публике, я испытывал некоторое чувство неловкости, но этого, кажется, никто не заметил. Сюзанне моя интерпретация событий, судя по всему, понравилась. Во всяком случае, когда я закончил, она подошла ко мне и с чувством обняла. Теперь, по крайней мере здесь, в своей собственной квартире, перед собравшимися гостями, она могла по праву выступать как представительница артистического мира. Сюзанна вкатывает в комнату изящный металлический столик на колесиках. Приехал десерт – запеченные персики, украшенные кремом из маскарпоне. Сюзанна подходит к моему стулу и, слегка перегнувшись, передает тарелки с десертом через мое плечо. Сквозь тонкий шелк ее светло-серого платья я чувствую легкое напряжение, исходящее от ее тела. Сюзанна сегодня надела вечерние босоножки из жатой лакированной кожи с бантиками из розового сатина. Я мог бы прочитать собравшимся небольшой доклад о ее босоножках, но это, наверное, будет не очень кстати. Пожалуй, лучше не буду, или, может быть, чуть позже. Кроме Сюзанны и Химмельсбаха, я никого тут не знаю. Химмельсбах не обращает на меня никакого внимания. Он оживленно беседует со своей соседкой, которая, как выяснилось, работает в турфирме массовиком-затейником. Она радостно сообщила о том, что у нее самой в последнее время с фантазией так же туго, как и у туристов, которых она должна развлекать. Какое-то время спустя она громогласно заявила, что скоро бросит свою работу. Могла бы говорить и потише. Всякий раз, когда я смотрю на Химмельсбаха, я прихожу в какое-то нездоровое возбуждение. Что-то не похоже, чтобы он недавно стригся, хотя полной уверенности у меня нет. Вот уже пятнадцать минут, как я борюсь с подступающей тошнотой, вызванной вынужденным соседством с Химмельсбахом. Это состояние напомнило мне один неприятный эпизод. Лет пятнадцать тому назад я отправился в отпуск на машине, тогда у меня еще была машина. На каком-то этапе мне пришлось ехать через Абруццы. Все то время, пока я спускался по серпантину вниз, меня страшно мутило, как сейчас, я промучился до самого последнего витка, не в силах справиться с дурнотой и не зная, вырвет меня, наконец, или нет, – прямо как сейчас. По дороге сюда я прикидывал, как мне себя держать и как разговаривать, – серьезно и значительно или, наоборот, игриво и легко. В настоящий момент я чувствую внутри 1какое-то беспокойство и вместе с тем смущение – очень неприятное сочетание, и я уже знаю, чем это кончается. Это кончается тем, что я как будто весь засыхаю и пребываю в состоянии глухой засушенности, из которого мне потом не так-то легко выйти. Моя соседка справа (Сюзанна сидит слева от меня), фрау Балькхаузен, погрузилась в легкое оцепенение. О своей работе в элитном доме престарелых, где она служит менеджером по рекламе, она уже рассказала во всех подробностях, а больше ей, судя по всему, рассказывать не о чем. Наверное, она ждет, что теперь я примусь ее развлекать, но моя внутренняя засушенность все еще держит меня в тисках. Фрау Дорнзайф (так зовут массовичку) жалуется на то, что ей не везет с ухажерами: как только кто-нибудь начнет ухаживать, так обязательно придурок. Мне очень нравится это ее суждение, которое явно адресовано Химмельсбаху; но Химмельсбах пропускает его мимо ушей и продолжает мирно беседовать с фрау Дорнзайф. Сюзанна смеется.
– Раньше я этого не замечала, а теперь как подумаю, так ужас берет! – говорит фрау Дорнзайф. – Ведь с кем мне приходится работать? Со стариками, больными, с какими-то неприбранными типами или совершенно деградировавшими личностями! Кошмар!
Фрау Дорнзайф самой становится очень весело от своих слов. Химмельсбах уставился в свой бокал.
– В один прекрасный день, – говорю я, обращаясь к фрау Дорнзайф, – вы заведете роман с одним из этих жутких типов.
– Ни за что на свете!
– Вот увидите, – говорю я, – в один прекрасный день вы перестанете сопротивляться! Человек начинает любить другого тогда, когда ему от него уже никуда не деться; когда уже никуда не сбежишь, не убежишь, тогда начинаешь любить другого, хотя и знаешь, что этот, другой, будет предъявлять к тебе совершенно невозможные требования.
– Браво! – восклицает Сюзанна.
– Как это скучно, – говорит фрау Дорнзайф.
– Самые скучные возлюбленные – самые глубокие и долговечные, – говорю я.
– Это ж надо такое сказать, – вздыхает фрау Дорнзайф.
– Как это у тебя там было с любовью? – спрашивает Сюзанна. – Повтори-ка еще раз.
– Человек любит другого тогда, когда он перестает спасаться от этого, другого, бегством, хотя и подозревает, что ему будут выдвигаться невозможные условия.
– Требования, – уточнила Сюзанна.
– Что?
– …хотя ты и знаешь, что этот другой будет предъявлять к тебе совершенно невозможные требования, сказал ты, – говорит Сюзанна.
Вот уж не думал, что мое определение любви, которое мне самому представляется не стоящим ни малейшего внимания, найдет у Сюзанны такой живой отклик. Все, кроме Химмельсбаха, смотрят на меня. Надо бы промочить горло, чтобы выйти из состояния засушенности.
– Не могли бы вы пояснить свою мысль? – подает голос фрау Балькхаузен.
Я выдыхаю и одним глотком осушаю свой бокал.
– Любовь, – говорю я, – это когда перечеркиваются все твои прежние представления о любви, понимаете?
– Нет, – говорит фрау Дорнзайф.
– Не думаю, – говорю я, – что вам самой нравится испытывать такое отвращение по отношению к неприбранным мужчинам и деградировавшим личностям. Вам совершенно не хочется ненавидеть их, во всяком случае не всех и не всегда. Вам хочется найти хотя бы одного, который не будет вызывать у вас отвращения, и, если вам удастся найти когда-нибудь такого и полюбить его, вы полюбите и свое чувство вины, и будете любить его даже больше, чем…
– Что это вы такое говорите? – встревает фрау Дорнзайф. – Я совсем уже запуталась! Какое отношение любовь имеет к чувству вины?
– Самое непосредственное, – говорю я. – Потому что ваш избранник принадлежал прежде к числу тех, кого вы не принимали, и теперь вы, ввиду этого ничем не оправданного неприятия, неизбежно будете испытывать чувство вины по отношению к этой отвергнутой вами массе.
Господин Аухаймер, адвокат, работающий в той же конторе, что и Сюзанна, поднимает указательный палец и спрашивает:
– Вы имеете в виду вину в строго юридическом смысле или нашу общую вину, в ветхозаветном смысле, конституирующуюся как первородный грех?
– Да все равно, как вы назовете эту вину, – говорю я. – Речь идет о вине, которая незаметно накапливается, пока человек себе живет и полагает, что он ни в чем не виноват.
– А позвольте спросить, каковы, по вашему мнению, причины, приводящие к возникновению так называемого чувства вины?
– Всякий живой человек, – отвечаю я, – осуждает других людей, живущих вместе с ним, и это может продолжаться очень долго, десятилетия. В один прекрасный день мы начинаем понимать, что превратились в судей, то есть, иными словами, каждый отдельно взятый человек стал судьей. Чувство вины, которое неизбежно возникает в момент осознания такого положения вещей, переносится тогда на того единственного виноватого, которого мы оказываемся в состоянии полюбить. Вот и получается, что мы любим свою вину.
Сюзанна смотрит на меня сияющими глазами. Она в восторге оттого, что у нее в доме ведутся такие серьезные разговоры. Я не знаю, понимает ли она, что все это я затеял только ради нее. Думаю, что нет.
– Но большинство людей, – говорит господин Аухаймер, – совершенно не подозревают о существовании этой вины, они считают себя совершенно безвинными.
– В этом-то и ужас, – говорю я. – Вот почему нужно было бы ввести в университетские программы курс сравнительного виноведения.
– Что ввести? – спрашивает фрау Дорнзайф.
– Курс сравнительного виноведения, – повторяю я.
– Никогда о такой науке не слышал, – говорит господин Аухаимер.
– А вы и не могли слышать, потому что сравнительного виноведения не существует, – говорю я. – Пока во всяком случае.
Сюзанна поднимается и уходит на кухню. Она приносит новые порции запеченных персиков с кремом из маскарпоне.
– Что это я все болтаю и болтаю, никому слова не даю сказать! – говорю я.
– Нет-нет, говори, говори! Очень интересно! – восклицает Сюзанна.
Сюзанна подливает мне вина, садится на свое место и поворачивается ко мне всем телом.
– А к какой отрасли гуманитарных знаний должно относиться, с вашей точки зрения, сравнительное виноведение? К исторической науке? – спрашивает господин Аухаймер.
– В том числе, – отвечаю я. – Мы все живем в системах, которые изобретены не нами, они для нас чужие. Они чужие нам и чуждые потому, что в какой-то момент мы замечаем, что рано или поздно вина системы переходит на нас самих. Фашистская система порождает вину за фашизм, коммунистическая система порождает вину за коммунизм, капиталистическая система порождает вину за капитализм.
– Ах вот оно что! – восклицает господин Аухаймер. – Теперь я понял, что вы имеете в виду! Вы полагаете, что чувство вины возникает тогда, когда люди меняют системы?
– Нет, до этого в большинстве случаев дело не доходит, – говорю я как последний зануда, стремящийся к бессмысленной точности. – Это так же, как с любовью! Я имею в виду обычную вину систем, которая медленно прорастает в нас, пока мы живем себе в этих системах, полагая, что ни в чем не виноваты. Все политические системы хотят одного и того же – они хотят избавить мир от страданий и бед. Именно поэтому их нельзя считать политическими системами, это не политические системы, а сплошные фантазии, понимаете? Потому что нельзя хотеть на самом деле избавить мир от страданий!
– Ну а куда у вас опять подевалась вина? – спрашивает Аухаймер.
– Чувство вины возникает оттого, – говорю я, – что мы все это в принципе прекрасно знаем, но все равно бросаемся за тем, кто нам пообещает жизнь без страданий и бед.
– Ах вот оно что! – восклицает фрау Дорнзайф. – Вот что вы, оказывается, имеете в виду!
Тут все принялись вразнобой вспоминать, во что они когда-то верили и в чем обманулись и как они от этого стали все виноватыми. Химмельсбах говорит о том, как он раньше верил в матерей, отцов и учителей, фрау Балькхаузен говорит о своей улетучившейся вере в университеты, больницы и суды, фрау Дорнзайф о том, как она верит в молодежь и мужчин. Интересно, что скажет по поводу вины Сюзанна? Но она молчит. У меня такое ощущение, что Сюзанна с большим удовольствием отправила бы своих гостей по домам, потому что ей уже не хочется продолжать в их компании этот волнующий вечер. Потом она приносит из кухни еще две бутылки, я открываю вино и разливаю по бокалам. Фрау Балькхаузен и фрау Дорнзайф, судя по всему (если я не ошибаюсь), пребывают в уверенности, что они совершили открытие века. Наконец-то они узнали, что в жизни Сюзанны наличествует мужчина. Мы с Сюзанной ведем свою партию как по нотам, хотя оба не знаем, чем закончится эта игра, а может быть, и не игра, и как мы будем относиться ко всему этому завтра, – вздохнем тяжело или вместе похихикаем над нашей старой пьесой, которую мы так ловко разыграли. Фрау Балькхаузен робко спрашивает меня, чем я занимаюсь. От ее вопроса у меня слегка портится настроение, потому что я вспоминаю о том, что и на сегодняшний вечер я не выдал бы себе разрешения и потому продолжаю жить несанкционированной жизнью. Быстро справившись с собственным раздражением, я говорю ей с важностью подвыпившего дурака, что, мол, заведую Институтом освежения померкнувшей памяти и формирования ярких событий.
– Да что вы?! – восклицает фрау Балькхаузен. – Как интересно!
Я снова наливаю фрау Балькхаузен полный бокал вина и уже жалею, что так неловко пошутил, потому что фрау Балькхаузен подступает ко мне с новым вопросом. Ее интересует, кто обращается к нам в институт.
– Видите ли, – говорю я с расстановкой, несколько неуверенно, но вместе с тем как бы обыденно-лениво. – К нам приходят люди, у которых возникает чувство, будто их жизнь превратилась в один сплошной дождливый день, а их собственное тело – не что иное, как просто зонтик на этот день.
– И вы помогаете всем этим людям? – спрашивает фрау Балькхаузен.
– Э… Да, я надеюсь…
– А как? То есть я хотела спросить, что вы делаете?
– Мы пытаемся, – говорю я, – помочь этим людям испытать яркие ощущения, которые при этом имели бы прямое отношение к ним самим, чтобы эти ощущения шли от самой жизни, от повседневной, обыденной жизни, изнутри, а не так, как это бывает, когда человек смотрит телевизор, отправляется в отпуск, или едет по автобану, или идет в супермаркет, понимаете?
Фрау Балькхаузен кивает с серьезным видом и смотрит на искусственную желтую розу, стоящую в вазочке рядом с ее бокалом. Я чувствую, что наша беседа начинает принимать для меня опасный оборот. Фрау Балькхаузен явно заинтересовалась проблемой оживления жизни и сейчас примется терзать меня вопросами о моих индивидуальных методах работы с клиентами. Во избежание этого я встаю из-за стола и начинаю бессмысленно болтаться по комнате. По ходу дела я успеваю попрощаться с господином Аухаймером, который благодарит меня за мои «пророческие слова» (буквально так и говорит!) и, попрощавшись, исчезает в прихожей. Вот уже и одиннадцать часов. Я перемещаюсь поближе к кухне, потому что мы договорились с Сюзанной, что я задержусь и она отдаст мне письмо, которое я написал ей восемнадцать лет назад. Но все вышло иначе. Прямо на пороге кухни меня перехватил Химмельсбах и спросил, не уделю ли я ему несколько минут, он хотел обсудить со мной кое-что личное. Я внутренне сжимаюсь, потому что совершенно не представляю, что у меня с Химмельсбахом может быть личного. От такого типа, как Химмельсбах, можно ожидать чего угодно. Еще возьмет и заговорит со мною о том действительно личном, что связывает нас, но что до нынешней минуты оставалось анонимно-бессловесным. Он оттирает меня к вешалке и говорит мне – по всем законам жанра – свистящим шепотом:
– Я хочу попросить тебя об одном одолжении.
С недоумением я смотрю на Химмельсбаха, и в моем взгляде, наверное, читается решительный отказ, но на Химмельсбаха это совершенно не действует. Напротив, кажется, что от моего взгляда он еще только больше расхрабрился.
– Ты ведь когда-то писал для «Генеральанцайгер», – начал он.
– Да бог ты мой, когда это было! – со вздохом говорю я. – Сто лет назад!
– Я знаю, – говорит Химмельсбах.
– Это было, когда я еще учился!
– Да, – говорит Химмельсбах, – но ты знаешь людей, которые в этой газете сейчас имеют вес.
– Не думаю.
– Нет, знаешь, – уперся Химмельсбах. – Ты знаешь, например, Мессершмидта.
– Он что, до сих пор там сидит?! – с ужасом в голосе восклицаю я.
– Ты что, его не любишь? – спрашивает Химмельсбах.
– Что значит люблю – не люблю, – говорю я. – Просто мне с такими не хочется иметь дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17