“утилизация трупов павших животных и порченых продуктов”. Относился завод к тресту очистки Управления благоустройства Ленсовета. Приводились телефон директора, его фамилия, а также фамилии технического руководителя и бухгалтера. Фамилия бухгалтера была Чибирева. Борис Петрович был поражен.
Ибо он сам был Чибиревым.
Опрос родственников, и прежде всего своей престарелой матушки Алевтины Антоновны, показал, что “наших” Чибиревых в тридцатые годы в Ленинграде не проживало; дед Бориса Петровича перебрался в Ленинград перед самой войной, когда Алевтине Антоновне было одиннадцать лет. Так что та Чибирева – “не наша”, не их. Но фамилия в самом деле редкая. Кроме родственников, других Чибиревых Борис Петрович не встречал никогда.
Попутно обнаружился факт, объяснить который Борис Петрович был не в состоянии. Оказывается, немногочисленные строения на Ташкентской время от времени перенумеровывались, да так, что конец улицы становился началом, а начало – концом. Адрес подозрительного завода, на котором работала бухгалтер Чибирева, дом номер 3, однажды обрел многозначительный номер 13.
И все же.
Погребать на Митрофаньевском прекратили в 1927-м. Утилизационный завод вовсю дымил своей кирпичной трубой еще до тотального разорения кладбища, приходящегося на предвоенные и особенно послевоенные годы. Следовательно, заключал Борис Петрович, неправ друг Щукин, завод использовался (скорее всего) по заявленному назначению – утилизация трупов павших животных. Однако стоило представить Борису Петровичу, какого рода учет вела его (скорее всего) однофамилица, как ему становилось не по себе. В том же справочнике, в адресном отделе (избыточность информации поражала воображение) сообщался ее адрес, номер квартиры, а номер дома совпадал с номером дома, относящегося к предприятию. Значит, она жила там, где работала. Борис Петрович не поленился и посмотрел, где жили директор Егоров Г. Н. и технический руководитель Келлер К. Г. (любопытно, что в справках о других предприятиях кроме прочих обязательно указывалась фамилия парторга, – значит ли это, что на Утильзаводе работали беспартийные?). Егоров жил на Коломенской, Келлер – на Оренбургской. И лишь бухгалтер Чибирева Александра Георгиевна жила, как проклятая, между двух заброшенных кладбищ, вдали от магазинов, бань и аптек, в том же здании, где и работала – вела финансовый учет утилизации трупов существ, некогда бывших одушевленными.
Бог ты мой, чем она здесь дышала? Мертвым воздухом? Трупным ядом? Паленой костью?
С кем жила? С мужем? С детьми? Одна?
Какие видела сны?
Знала ли она, от чего происходит ее фамилия?
Борис Петрович не знает, от чего происходит его фамилия.
Может быть, знала она?
А Щукин охраняет олифу.
А участок у него за бетонным забором.
Металлическая дверь была не заперта изнутри гостеприимно.
Щукин – гостеприимно – появился на крыльце своего сторожевого фургона; он держал стакан; его лицо светилось.
– А мы думали, не дойдет!
Следом выходили со своими стаканами Дядя Тепа (который, кажется, и не постарел вовсе) и молодая коротко стриженая незнакомка, обнимаемая Тепой, который Дядя, за талию.
Она была в джинсах и в белой футболке навыпуск.
Доверив стакан Дяде Тепе, она высвободилась из его объятия, проворно отбежала в сторону и присела.
Борис Петрович обратил лицо вбок и вниз и увидел жерло объектива.
Он не успел подобрать лицу выражение.
– Круто, – сказала особа.
4
Разговор на тему “как жизнь, как дела?” оказался более формальным, чем ожидал Борис Петрович. Никто не жаловался. Он тоже. Он как-то слишком не хотел хмелеть и не попадал в другую, главную тему. Слушал – и не понимал: о чем?
С некоторых пор Борис Петрович знает за собой недостаток – он быстро пьянеет. В былые, безрассудные годы, хорошо взяв на грудь, он преодолевал последние метры до родного жилища, глухо сосредотачиваясь на своем неповоротливом языке, дабы в ответ на ледяной выразительный взгляд супруги по возможности бодро доложить, что выпил будто бы бутылку пива. В результате жена стала пенять ему: ты пьянеешь с бутылки пива. Помни (когда уходил), ты пьянеешь с бутылки пива, будь осторожен. Договорилась до того, что он действительно стал быстро пьянеть.
Он считал себя жертвой логократии – вербальной власти жены над собой. Он был бы рад раскодироваться, но не знал как.
Он стал себя контролировать. На педагогических девичниках пил только сухое.
Из всех удовольствий, связанных с алкоголем, он более других ценит радость общения. Ясность мысли ему дорога, игра нюансами ему подозрительна. Он давно перестал дорожить дешевым кайфом размагничивания, разадекватничания ситуации. Чуть что – замолкает, и молча пытается вновь обрести искомое понимание – обязанной быть – логики происходящего.
“Бди!”
Первое – Дядя Тепа; второе – она – тем более иностранка; третье – экзотика этих мест. Хвастаться третьим перед вторым было вполне в характере первого, чем и объяснял Борис Петрович присутствие здесь того же второго – ее, чужестранки, очаровательной и почти юной Катрин.
(Даже на русских барышень антураж этих мест производил сильное впечатление. Не забыть, как вспоминал Щукин однажды о беспричинном страхе своей ночной подруги: выла где-то собака, она ж была уверена – волк!)
– …большую работу по истории актуального искусства в России, в частности, в Петербурге, я так объясняю, Катрин?
– О да, Петербург, ленинградский период.
Нет, не ради экзотики, не только ради экзотики, заманил ее сюда Дядя Тепа; предмет его хвастовства, его, его ж распирающей, гордости – несомненно, сама она, искусствоведка Катрин, посмотреть на которую он и свел старых товарищей. Что ли, смотрины?
– Запад не знает ваших имен, это неправильно.
– Здесь наши имена тоже не очень известны, – сказал Дядя Тепа.
– Это неправильно, – повторила Катрин.
Борис Петрович вопрошал взглядом Щукина: “Help?”, и напрасно, – тот, ничему улыбаясь, отстраненно катал по столу катышек из газеты.
Он умел ничему улыбаться. Но чему-либо удивляться навык терял.
– Я читала книгу Стаса Савицкого, вы там даже не упомянуты.
– Просто наши имена, – сказал Дядя Тепа, – еще не стали мифом.
– О, да, да, – подхватила Катрин.
– Чьи имена? – не выдержал Борис Петрович.
– Его, твое и мое, – мрачно изрек Щукин. – Мы же художники, ты не знал?
– Мы?
– Актуальные художники, – без тени улыбки произнес Дядя Тепа. – Помнишь, Боря, двадцать лет назад… в день моего рождения… Дворцовый мост?.. – И предупреждая ответ Бориса Петровича, быстро обратился к искусствоведке. – Сейчас он скажет, что ничего не было. Было, было! – провозгласил Дядя Тепа.
В мозгу зашевелилась догадка, Борис Петрович покраснел как рак.
– Жалко, что нет фотографий, – сказала Катрин.
– Но есть милицейский протокол, вернее, копия!
– Да, да, это здорово!
– И живые воспоминания участников события.
– Это здорово! Чем больше, тем лучше. Ответьте на мой вопрос, Борис, почему вас тогда не арестовала милиция?
– Как меня, – поспешил Дядя Тепа напомнить о себе и сам же ответил заносчиво: – Потому что они сделали ноги!
– Неправда, – Щукин сказал, – нас тоже забрали, но отпустили, а тебя продержали до утра.
Щукин взял хлеба горбушку и стал дорезать на искусствоведческом журнале.
– Светка моя, – сказал Дядя Тепа, – копию протокола хранила, хотела меня шантажировать, угрожала дочке показать, какой я плохой, ну не дура ли?
Катрин спросила Бориса Петровича:
– А куда вы смотрели, Борис?
– То есть когда? – пробормотал Борис Петрович.
– Тогда. Во время вашей совместной акции.
Вниз, на свинцовые воды Невы смотрел двадцатилетний Боря Чибирев, – не на Мраморный дворец, не на бастионы Петропавловской крепости – на струю, на три жизнерадостных бодрых струи, весело низвергавшихся гаснущими огоньками; это было за час до разведения моста; белая ночь; три дурака – на середине – плечом к плечу – хором… Борис Петрович помнил, он помнил лучше других, но сейчас он не был уверен, что это то самое – то же самое думает, о чем они говорят…
Он понял, насколько он трезв.
– Я директор школы, – сказал зачем-то.
– Полистай, – Щукин стряхнул крошки с журнала. – Они принесли.
– Борис, как вы относитесь к проблеме анонимности в современном искусстве?
– Он практик, – сказал Дядя Тепа, – а не теоретик.
Дядя Тепа и Катрин беседовали об актуальном искусстве, выражаясь: “концептуальная акция”, “симулякр”, “семиотическая среда”. Борис Петрович дивился на старого друга. В журнале, который он неспешно листал, было много статей; он рассматривал фотографии. На одной – два голых мужика играли в чехарду в арт-галерее. На другой – мужчина и женщина, стоя на четвереньках, оба одновременно засовывали в духовку головы. Голый гермафродит на третьей поливал из лейки фикус в горшке.
– Как живешь? – спросил Миша Щукин загрустившего Бориса Петровича.
Борис Петрович пожал плечами.
Вспышка. Их фотографирует Катрин. Дядя Тепа передвинулся вместе со стулом, сел посередке. Вспышка. Всех троих – Катрин – для истории.
5
Большие все-таки юмористы давали названия здешним объектам. Огрызок дороги никуда не ведущей, зажатый между забором, кладбищем, свалкой – по сути двусторонний тупик, нелепый градостроительный аппендикс, нечто ухабистое, кривое и необитаемое, – красиво называется Ялтинской улицей; единственное, что мирило с названием – теплая, почти южная ночь, в которую вышли все четверо.
– Это Петербург? – спросила Катрин.
И то верно: с названием “Санкт-Петербург” единственное, что мирило – та же теплая ночь, еще не совсем белая, но уже подпорченная молоком, – Щукин мог бы поберечь батарейки, но считал своим долгом светить, преумножая сущности.
Шли парами. Впереди вооруженный фонариком Щукин под руку с Чибиревым, следом Дядя Тепа в обнимку с Катрин.
Первая пара синхронно думала о второй, о том, что Дядя Тепа своего не упустит.
Наводя на печальную мысль о вакуумных котлах Утилизационного завода, бесшумно пробежала серая стая четвероногих призраков.
– Столько бездомных собак, – сказал Борис Петрович доверительно Щукину, – не знаю, что делать. Ебутся, как суки, прямо в школьном дворе. Представляешь?
– А ты выводи во двор второклассников. Урок сексологии или как там у вас.
– Циник, – сказал Борис Петрович.
Здесь одно из немногих мест в черте города, где небо выглядит цельным, большим, особенно ночью. Мерцали редкие звезды. Заводская труба была как прорезь в пространстве, ее вершину обозначал огонек. Ничем мясокостным, впрочем, не пахло; было свежо. Завод, скорее всего, простаивал. Неожиданно Щукин обернулся и громко сказал:
– У Бориса мечта есть, он хочет, чтобы его именем назвали улицу!
– Вау, – отозвалась Катрин.
– Чушь говорит! – огрызнулся Борис Петрович. – Что ты несешь! Совсем окосел?
– Нельзя? Тогда извини.
– Мужики, – послышалось Дядино Тепино, – Катрин огорчается, что вы не гомосексуалисты.
– Нет, нет, – засмеялась Катрин, – просто в рамках нашей концепции…
Она не договорила – споткнулась; Дядя Тепа не дал ей упасть; она промолвила:
– Круто.
Стрелка с фанерного щита “ДВЕРИ СТАЛЬНЫЕ” уверенно целилась сквозь кусты и деревья в склад, надо полагать, этих дверей, словно между фанерным указателем и дверным складом не было кладбища.
Прошли гуськом через калитку. Трава была мокрая. Теперь говорили, понизив голос, – почти шепотом. Оказалось, что Катрин понятия не имеет, кто такие старообрядцы. Дядя Тепа попытался объяснить, но не сумел хорошо. Катрин поняла, что к современному искусству они отношения не имеют.
Жутковатое кладбище, ничего не попишешь. Сюда и днем заходить боязно, особенно на трезвую голову. Темные личности сюда проникают, неизвестно зачем, и то редко.
Борис Петрович не был сторонником коллективных экскурсий к местам людских захоронений; правда, однажды он сюда приводил 10-б класс, о чем потом сожалел. Нет, больше он сюда не приведет школьников, хотя и вполне осведомлен о Громовском, – там, например, за кладбищенским прудом, был, забыл название, храм, большой, старообрядческий, остался фундамент, кусок стены… – другое дело Катрин; ей показать, ее удивить – каждый из трех втайне желал услышать ее неподдельное “круто”.
Постояли около массивного чугунного креста в полтора человеческих роста, он сильно накренился набок, вот-вот рухнет. Щукин светил фонариком понизу, видно было, что могилы раскапывали.
С высоких надгробий позапрошлого века сбит верх. Всюду следы грабежа, запустения.
Пруд. Сейчас он, пожалуй, разве что браткам послужить сумеет – незадачливого должника в мешочке с камнями определить на хранение. А когда-то на яблочный Спас шел сюда крестный ход для водосвятия.
Непросто объяснять Катрин, что такое есть водосвятие. Дядя Тепа взялся опять – в силу его собственного понимания. Катрин не верит. Думает, шутка.
– Странный вы человек, – вмешался Борис Петрович. – А то, что голые мужики в музее прыгают, это не шутка? Как у вас там… перфоманс?
– Боря, не грузи, – попросил Дядя Тепа. – Мы все в одной лодке.
Боря не грузил, Катрин ему нравилась.
Щукин достал остатки последнего; по очереди сделали из горлышка по глотку.
Он осветил фонариком полуразрушенный склеп – увидели белой краской автограф: 666 и православный крест, изображенный в перевернутом виде. Щукин сказал:
– Сатанисты.
– А вот вам инсталляция, – Дядя Тепа протянул руку в сторону ближайшей могилы.
– Где? – Катрин, сбитая с толку знакомым словом, искала глазами что-нибудь концептуальное; она не замечала, что на той и на соседних могилах кресты были перевернуты, воткнуты в землю верхним концом.
Борис Петрович подошел к могиле и, не обращая внимания на свой уже хорошо перепачканный костюм, схватил крест обеими руками у самой земли, поднатужился, крякнул, приподнял, перевернул в два приема (крест оказался тяжелый) и воткнул в землю, как надо.
На его работу молча смотрели.
Второй крест ему помогал переворачивать Щукин.
Третий переворачивал Дядя Тепа. Катрин ему помогала. Она только спросила: что мы делаем? Никто не ответил.
Общими усилиями восстановили шесть крестов в их прежнем положении.
Борис Петрович, пачкая лоб, вытер пот ладонью. На душе у него стало легко. Он подумал, что день не прошел бессмысленно. Он сюда приехал не зря.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
– Сколько раз упрекали пишущую машинку за то, что она будто бы унифицирует писательский труд, лишает его авторского обаяния. Говорили, что пишущая машинка отчуждает автора от собственного текста. Сбивает с дыхания. Огрубляет мысль. Надо было появиться компьютерам, чтобы понять, какая это чушь! Но вы, молодой человек, так не считаете.
Щукина уже давно не называли молодым человеком, он сказал:
– Представьте, я с вами согласен. Ремонтирую, как вы заметили, не компьютеры, а механические печатные машины.
– Наверное, совсем нет работы?
– Антиквариат. И то редко.
– Вы действительно работаете сторожем?
Пили чай на кухне. Хозяин угощал черствым печеньем, овсяным. Старинная Stower Record, торжественно черная, высокая, статная, с золочеными кругляшками медалей на корпусе, важно занимала стул, выдвинутый из-за стола, словно тоже участвовала в чаепитии.
Щукин был доволен собой, он подверг ее капитальному ремонту и сегодня сдал работу, на которую ушло четыре вечера. Он не жалел затраченного времени, он любил возиться с пишущими машинками, особенно старинными, как эта. Замечательный экземпляр – все родное, свое – до последнего винтика.
– Есть любители, которые еще пишут рукой, но уже на пишущих машинках никто не печатает, – говорил хозяин, вздыхая. – Я последний.
Вид у него был импозантный – изнуривший себя, похоже, трудами дистрофик лет шестидесяти, с копной седых волос на голове и тонкой козлиной бородкой, которую, казалось, он сам приклеил себе чуть выше кадыка, пощадив подбородок. Мнил ли он себя писателем или действительно был таковым, Щукин не знал.
– Писать рукой и шпарить на компьютере – две крайности, которыми следовало бы пренебречь. Ну, с компьютером и так все ясно, тут и говорить не о чем. А вот печатные машинки – сейчас уже никто и не вспомнит, как их унижали недоверием, ведь не где-нибудь, в писательской среде господствовал предрассудок: надо, видите ли, выводить слова рукой, тогда будто бы и может лишь появиться настоящее, а если вы бьете по клавишам, вы уже не творческий человек, почти что халтурщик. Но почему, почему? Почему надо обязательно видеть собственные каракули, или, как хотите назовите их – образцы чистописания, – чтобы, пиша, не отчуждаться от текста?
1 2 3 4
Ибо он сам был Чибиревым.
Опрос родственников, и прежде всего своей престарелой матушки Алевтины Антоновны, показал, что “наших” Чибиревых в тридцатые годы в Ленинграде не проживало; дед Бориса Петровича перебрался в Ленинград перед самой войной, когда Алевтине Антоновне было одиннадцать лет. Так что та Чибирева – “не наша”, не их. Но фамилия в самом деле редкая. Кроме родственников, других Чибиревых Борис Петрович не встречал никогда.
Попутно обнаружился факт, объяснить который Борис Петрович был не в состоянии. Оказывается, немногочисленные строения на Ташкентской время от времени перенумеровывались, да так, что конец улицы становился началом, а начало – концом. Адрес подозрительного завода, на котором работала бухгалтер Чибирева, дом номер 3, однажды обрел многозначительный номер 13.
И все же.
Погребать на Митрофаньевском прекратили в 1927-м. Утилизационный завод вовсю дымил своей кирпичной трубой еще до тотального разорения кладбища, приходящегося на предвоенные и особенно послевоенные годы. Следовательно, заключал Борис Петрович, неправ друг Щукин, завод использовался (скорее всего) по заявленному назначению – утилизация трупов павших животных. Однако стоило представить Борису Петровичу, какого рода учет вела его (скорее всего) однофамилица, как ему становилось не по себе. В том же справочнике, в адресном отделе (избыточность информации поражала воображение) сообщался ее адрес, номер квартиры, а номер дома совпадал с номером дома, относящегося к предприятию. Значит, она жила там, где работала. Борис Петрович не поленился и посмотрел, где жили директор Егоров Г. Н. и технический руководитель Келлер К. Г. (любопытно, что в справках о других предприятиях кроме прочих обязательно указывалась фамилия парторга, – значит ли это, что на Утильзаводе работали беспартийные?). Егоров жил на Коломенской, Келлер – на Оренбургской. И лишь бухгалтер Чибирева Александра Георгиевна жила, как проклятая, между двух заброшенных кладбищ, вдали от магазинов, бань и аптек, в том же здании, где и работала – вела финансовый учет утилизации трупов существ, некогда бывших одушевленными.
Бог ты мой, чем она здесь дышала? Мертвым воздухом? Трупным ядом? Паленой костью?
С кем жила? С мужем? С детьми? Одна?
Какие видела сны?
Знала ли она, от чего происходит ее фамилия?
Борис Петрович не знает, от чего происходит его фамилия.
Может быть, знала она?
А Щукин охраняет олифу.
А участок у него за бетонным забором.
Металлическая дверь была не заперта изнутри гостеприимно.
Щукин – гостеприимно – появился на крыльце своего сторожевого фургона; он держал стакан; его лицо светилось.
– А мы думали, не дойдет!
Следом выходили со своими стаканами Дядя Тепа (который, кажется, и не постарел вовсе) и молодая коротко стриженая незнакомка, обнимаемая Тепой, который Дядя, за талию.
Она была в джинсах и в белой футболке навыпуск.
Доверив стакан Дяде Тепе, она высвободилась из его объятия, проворно отбежала в сторону и присела.
Борис Петрович обратил лицо вбок и вниз и увидел жерло объектива.
Он не успел подобрать лицу выражение.
– Круто, – сказала особа.
4
Разговор на тему “как жизнь, как дела?” оказался более формальным, чем ожидал Борис Петрович. Никто не жаловался. Он тоже. Он как-то слишком не хотел хмелеть и не попадал в другую, главную тему. Слушал – и не понимал: о чем?
С некоторых пор Борис Петрович знает за собой недостаток – он быстро пьянеет. В былые, безрассудные годы, хорошо взяв на грудь, он преодолевал последние метры до родного жилища, глухо сосредотачиваясь на своем неповоротливом языке, дабы в ответ на ледяной выразительный взгляд супруги по возможности бодро доложить, что выпил будто бы бутылку пива. В результате жена стала пенять ему: ты пьянеешь с бутылки пива. Помни (когда уходил), ты пьянеешь с бутылки пива, будь осторожен. Договорилась до того, что он действительно стал быстро пьянеть.
Он считал себя жертвой логократии – вербальной власти жены над собой. Он был бы рад раскодироваться, но не знал как.
Он стал себя контролировать. На педагогических девичниках пил только сухое.
Из всех удовольствий, связанных с алкоголем, он более других ценит радость общения. Ясность мысли ему дорога, игра нюансами ему подозрительна. Он давно перестал дорожить дешевым кайфом размагничивания, разадекватничания ситуации. Чуть что – замолкает, и молча пытается вновь обрести искомое понимание – обязанной быть – логики происходящего.
“Бди!”
Первое – Дядя Тепа; второе – она – тем более иностранка; третье – экзотика этих мест. Хвастаться третьим перед вторым было вполне в характере первого, чем и объяснял Борис Петрович присутствие здесь того же второго – ее, чужестранки, очаровательной и почти юной Катрин.
(Даже на русских барышень антураж этих мест производил сильное впечатление. Не забыть, как вспоминал Щукин однажды о беспричинном страхе своей ночной подруги: выла где-то собака, она ж была уверена – волк!)
– …большую работу по истории актуального искусства в России, в частности, в Петербурге, я так объясняю, Катрин?
– О да, Петербург, ленинградский период.
Нет, не ради экзотики, не только ради экзотики, заманил ее сюда Дядя Тепа; предмет его хвастовства, его, его ж распирающей, гордости – несомненно, сама она, искусствоведка Катрин, посмотреть на которую он и свел старых товарищей. Что ли, смотрины?
– Запад не знает ваших имен, это неправильно.
– Здесь наши имена тоже не очень известны, – сказал Дядя Тепа.
– Это неправильно, – повторила Катрин.
Борис Петрович вопрошал взглядом Щукина: “Help?”, и напрасно, – тот, ничему улыбаясь, отстраненно катал по столу катышек из газеты.
Он умел ничему улыбаться. Но чему-либо удивляться навык терял.
– Я читала книгу Стаса Савицкого, вы там даже не упомянуты.
– Просто наши имена, – сказал Дядя Тепа, – еще не стали мифом.
– О, да, да, – подхватила Катрин.
– Чьи имена? – не выдержал Борис Петрович.
– Его, твое и мое, – мрачно изрек Щукин. – Мы же художники, ты не знал?
– Мы?
– Актуальные художники, – без тени улыбки произнес Дядя Тепа. – Помнишь, Боря, двадцать лет назад… в день моего рождения… Дворцовый мост?.. – И предупреждая ответ Бориса Петровича, быстро обратился к искусствоведке. – Сейчас он скажет, что ничего не было. Было, было! – провозгласил Дядя Тепа.
В мозгу зашевелилась догадка, Борис Петрович покраснел как рак.
– Жалко, что нет фотографий, – сказала Катрин.
– Но есть милицейский протокол, вернее, копия!
– Да, да, это здорово!
– И живые воспоминания участников события.
– Это здорово! Чем больше, тем лучше. Ответьте на мой вопрос, Борис, почему вас тогда не арестовала милиция?
– Как меня, – поспешил Дядя Тепа напомнить о себе и сам же ответил заносчиво: – Потому что они сделали ноги!
– Неправда, – Щукин сказал, – нас тоже забрали, но отпустили, а тебя продержали до утра.
Щукин взял хлеба горбушку и стал дорезать на искусствоведческом журнале.
– Светка моя, – сказал Дядя Тепа, – копию протокола хранила, хотела меня шантажировать, угрожала дочке показать, какой я плохой, ну не дура ли?
Катрин спросила Бориса Петровича:
– А куда вы смотрели, Борис?
– То есть когда? – пробормотал Борис Петрович.
– Тогда. Во время вашей совместной акции.
Вниз, на свинцовые воды Невы смотрел двадцатилетний Боря Чибирев, – не на Мраморный дворец, не на бастионы Петропавловской крепости – на струю, на три жизнерадостных бодрых струи, весело низвергавшихся гаснущими огоньками; это было за час до разведения моста; белая ночь; три дурака – на середине – плечом к плечу – хором… Борис Петрович помнил, он помнил лучше других, но сейчас он не был уверен, что это то самое – то же самое думает, о чем они говорят…
Он понял, насколько он трезв.
– Я директор школы, – сказал зачем-то.
– Полистай, – Щукин стряхнул крошки с журнала. – Они принесли.
– Борис, как вы относитесь к проблеме анонимности в современном искусстве?
– Он практик, – сказал Дядя Тепа, – а не теоретик.
Дядя Тепа и Катрин беседовали об актуальном искусстве, выражаясь: “концептуальная акция”, “симулякр”, “семиотическая среда”. Борис Петрович дивился на старого друга. В журнале, который он неспешно листал, было много статей; он рассматривал фотографии. На одной – два голых мужика играли в чехарду в арт-галерее. На другой – мужчина и женщина, стоя на четвереньках, оба одновременно засовывали в духовку головы. Голый гермафродит на третьей поливал из лейки фикус в горшке.
– Как живешь? – спросил Миша Щукин загрустившего Бориса Петровича.
Борис Петрович пожал плечами.
Вспышка. Их фотографирует Катрин. Дядя Тепа передвинулся вместе со стулом, сел посередке. Вспышка. Всех троих – Катрин – для истории.
5
Большие все-таки юмористы давали названия здешним объектам. Огрызок дороги никуда не ведущей, зажатый между забором, кладбищем, свалкой – по сути двусторонний тупик, нелепый градостроительный аппендикс, нечто ухабистое, кривое и необитаемое, – красиво называется Ялтинской улицей; единственное, что мирило с названием – теплая, почти южная ночь, в которую вышли все четверо.
– Это Петербург? – спросила Катрин.
И то верно: с названием “Санкт-Петербург” единственное, что мирило – та же теплая ночь, еще не совсем белая, но уже подпорченная молоком, – Щукин мог бы поберечь батарейки, но считал своим долгом светить, преумножая сущности.
Шли парами. Впереди вооруженный фонариком Щукин под руку с Чибиревым, следом Дядя Тепа в обнимку с Катрин.
Первая пара синхронно думала о второй, о том, что Дядя Тепа своего не упустит.
Наводя на печальную мысль о вакуумных котлах Утилизационного завода, бесшумно пробежала серая стая четвероногих призраков.
– Столько бездомных собак, – сказал Борис Петрович доверительно Щукину, – не знаю, что делать. Ебутся, как суки, прямо в школьном дворе. Представляешь?
– А ты выводи во двор второклассников. Урок сексологии или как там у вас.
– Циник, – сказал Борис Петрович.
Здесь одно из немногих мест в черте города, где небо выглядит цельным, большим, особенно ночью. Мерцали редкие звезды. Заводская труба была как прорезь в пространстве, ее вершину обозначал огонек. Ничем мясокостным, впрочем, не пахло; было свежо. Завод, скорее всего, простаивал. Неожиданно Щукин обернулся и громко сказал:
– У Бориса мечта есть, он хочет, чтобы его именем назвали улицу!
– Вау, – отозвалась Катрин.
– Чушь говорит! – огрызнулся Борис Петрович. – Что ты несешь! Совсем окосел?
– Нельзя? Тогда извини.
– Мужики, – послышалось Дядино Тепино, – Катрин огорчается, что вы не гомосексуалисты.
– Нет, нет, – засмеялась Катрин, – просто в рамках нашей концепции…
Она не договорила – споткнулась; Дядя Тепа не дал ей упасть; она промолвила:
– Круто.
Стрелка с фанерного щита “ДВЕРИ СТАЛЬНЫЕ” уверенно целилась сквозь кусты и деревья в склад, надо полагать, этих дверей, словно между фанерным указателем и дверным складом не было кладбища.
Прошли гуськом через калитку. Трава была мокрая. Теперь говорили, понизив голос, – почти шепотом. Оказалось, что Катрин понятия не имеет, кто такие старообрядцы. Дядя Тепа попытался объяснить, но не сумел хорошо. Катрин поняла, что к современному искусству они отношения не имеют.
Жутковатое кладбище, ничего не попишешь. Сюда и днем заходить боязно, особенно на трезвую голову. Темные личности сюда проникают, неизвестно зачем, и то редко.
Борис Петрович не был сторонником коллективных экскурсий к местам людских захоронений; правда, однажды он сюда приводил 10-б класс, о чем потом сожалел. Нет, больше он сюда не приведет школьников, хотя и вполне осведомлен о Громовском, – там, например, за кладбищенским прудом, был, забыл название, храм, большой, старообрядческий, остался фундамент, кусок стены… – другое дело Катрин; ей показать, ее удивить – каждый из трех втайне желал услышать ее неподдельное “круто”.
Постояли около массивного чугунного креста в полтора человеческих роста, он сильно накренился набок, вот-вот рухнет. Щукин светил фонариком понизу, видно было, что могилы раскапывали.
С высоких надгробий позапрошлого века сбит верх. Всюду следы грабежа, запустения.
Пруд. Сейчас он, пожалуй, разве что браткам послужить сумеет – незадачливого должника в мешочке с камнями определить на хранение. А когда-то на яблочный Спас шел сюда крестный ход для водосвятия.
Непросто объяснять Катрин, что такое есть водосвятие. Дядя Тепа взялся опять – в силу его собственного понимания. Катрин не верит. Думает, шутка.
– Странный вы человек, – вмешался Борис Петрович. – А то, что голые мужики в музее прыгают, это не шутка? Как у вас там… перфоманс?
– Боря, не грузи, – попросил Дядя Тепа. – Мы все в одной лодке.
Боря не грузил, Катрин ему нравилась.
Щукин достал остатки последнего; по очереди сделали из горлышка по глотку.
Он осветил фонариком полуразрушенный склеп – увидели белой краской автограф: 666 и православный крест, изображенный в перевернутом виде. Щукин сказал:
– Сатанисты.
– А вот вам инсталляция, – Дядя Тепа протянул руку в сторону ближайшей могилы.
– Где? – Катрин, сбитая с толку знакомым словом, искала глазами что-нибудь концептуальное; она не замечала, что на той и на соседних могилах кресты были перевернуты, воткнуты в землю верхним концом.
Борис Петрович подошел к могиле и, не обращая внимания на свой уже хорошо перепачканный костюм, схватил крест обеими руками у самой земли, поднатужился, крякнул, приподнял, перевернул в два приема (крест оказался тяжелый) и воткнул в землю, как надо.
На его работу молча смотрели.
Второй крест ему помогал переворачивать Щукин.
Третий переворачивал Дядя Тепа. Катрин ему помогала. Она только спросила: что мы делаем? Никто не ответил.
Общими усилиями восстановили шесть крестов в их прежнем положении.
Борис Петрович, пачкая лоб, вытер пот ладонью. На душе у него стало легко. Он подумал, что день не прошел бессмысленно. Он сюда приехал не зря.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
– Сколько раз упрекали пишущую машинку за то, что она будто бы унифицирует писательский труд, лишает его авторского обаяния. Говорили, что пишущая машинка отчуждает автора от собственного текста. Сбивает с дыхания. Огрубляет мысль. Надо было появиться компьютерам, чтобы понять, какая это чушь! Но вы, молодой человек, так не считаете.
Щукина уже давно не называли молодым человеком, он сказал:
– Представьте, я с вами согласен. Ремонтирую, как вы заметили, не компьютеры, а механические печатные машины.
– Наверное, совсем нет работы?
– Антиквариат. И то редко.
– Вы действительно работаете сторожем?
Пили чай на кухне. Хозяин угощал черствым печеньем, овсяным. Старинная Stower Record, торжественно черная, высокая, статная, с золочеными кругляшками медалей на корпусе, важно занимала стул, выдвинутый из-за стола, словно тоже участвовала в чаепитии.
Щукин был доволен собой, он подверг ее капитальному ремонту и сегодня сдал работу, на которую ушло четыре вечера. Он не жалел затраченного времени, он любил возиться с пишущими машинками, особенно старинными, как эта. Замечательный экземпляр – все родное, свое – до последнего винтика.
– Есть любители, которые еще пишут рукой, но уже на пишущих машинках никто не печатает, – говорил хозяин, вздыхая. – Я последний.
Вид у него был импозантный – изнуривший себя, похоже, трудами дистрофик лет шестидесяти, с копной седых волос на голове и тонкой козлиной бородкой, которую, казалось, он сам приклеил себе чуть выше кадыка, пощадив подбородок. Мнил ли он себя писателем или действительно был таковым, Щукин не знал.
– Писать рукой и шпарить на компьютере – две крайности, которыми следовало бы пренебречь. Ну, с компьютером и так все ясно, тут и говорить не о чем. А вот печатные машинки – сейчас уже никто и не вспомнит, как их унижали недоверием, ведь не где-нибудь, в писательской среде господствовал предрассудок: надо, видите ли, выводить слова рукой, тогда будто бы и может лишь появиться настоящее, а если вы бьете по клавишам, вы уже не творческий человек, почти что халтурщик. Но почему, почему? Почему надо обязательно видеть собственные каракули, или, как хотите назовите их – образцы чистописания, – чтобы, пиша, не отчуждаться от текста?
1 2 3 4