— притворился Натан Моисеевич, спасаясь от безжалостной правды во мраке… беспамятстве… склерозе.
— Болеете?! Предупреждала, что последним будете?
— Сейчас многие болеют, эпидемия, наверное, — отодвигал главное Натан Моисеевич. Сумеречно сердце, — эта с хорошими новостями никогда не придет. Ох.
— Вправду вечер!
Обволакивающая чернота меж занавесок.
Умерла, в коме, вот-вот умрет, выздоровела, замуж выходит, на свадьбу приглашают…, - суматошился Натан Моисеевич. Лиза насмешливо наблюдала за ним и томила молчанием. Натан Моисеевич не выдержал.
— Как она?
Лиза скривилась.
— Спит, впрочем, я ее не видела.
— Спит?
— А вы как поживаете?
— Тоже сплю, приболел, но это ничего, пройдет.
— Уверенно говорите, как врач.
— Я и есть он.
— Тем лучше, — Лиза встала и походила по комнате.
— Натан Моисеевич, надо избавиться от ребенка, от беременности, знаете, когда ребенок не нужен… опасен…
— Беременна-а-а-а-а?!!!! — Натан Моисеевич, скинул одеяло, затопал ногами и надрывно завыл, — я говорил, говорил, Боже мой! Я г-о-в-о-р-и-л… Так отомстить мне! Откуда все знаешь, ей делали УЗИ?
По-бабьи смял кулаками халат на груди, глазами — по стенам, и, вдруг, страшно побледнев, повалился боком. Коля бросился поймать, но тот скользнул из халата и грохнулся без чувств. Лиза во все это время, стояла, не шелохнувшись, у окна; только чуть поежилась, когда Натан Моисеевич упал, — Каких дураков земля носит!
На шум вбежала жена и, увидев распластанного мужа, стрелой метнулась одернуть рубаху.
— Натик, очнись, это я, мамочка, ну же, ну же, открой глазки, открой ротик…
— Что такое сказала ему? — нечеловеческим голосом заорала она.
— Чувствительный больно.
— Учить меня пришла?
— Вы то здесь при чем? У нас мать умирает.
— А у меня — сынок, похоже, кончается.
— Значит, квиты.
От подъезда Лиза направилась круто вверх, куда убегала улица, долго шла молча, остужая на ветру лицо и грудь.
— Придется с бабкой говорить, — холодно посмотрела на брата, — как думаешь?
— Придется, — плосконьким эхом отозвался тот, пряча в сторону глаза.
— Может ребенка оставить?
— Оставить… — опять короткое эхо.
Черт возьми! Есть у него что-то свое, или бабка права, все давно высосано? — растерялась Лиза, — Маловато, однако, не разбежишься. Голодной возле него жить? В докторе — разве больше? Мать ему хоть что-то смогла подарить, пусть сомнительное, а он… на какие подарки способен? Представляю! Да-а-а-а. Пашка целыми днями с дивана не сползает. О, господи!..
Осень подходила к концу, заметая последние листья в подъезды.
IX
Издерганное усталое небо. Ангелина Васильевна приросла к небу взглядом.
— Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.
— Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?
Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.
— Яичницу будешь, спрашиваю?
— Поем, коли зовешь.
Сели за стол друг против друга.
— Оклемался?
— На работу завтра.
Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…
— Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.
Паша занервничал.
— Тебе на что?
— Просто.
— Просто?! Склянку куда дела?
— В комнате стоит. Любуюсь.
Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.
Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.
— Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.
Голос, как резец.
— Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?
Паша дико напрягся, но бабка не отставала.
— Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.
— О чем это ты?
— Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.
— Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.
— Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?
Редкий задушевный семейный разговор.
Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.
— …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.
И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
Ангелина Васильевна отстранилась.
— Такие дела.
— Не подумай чего, — Паша не дышал.
— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
— Убил?! Знаешь…
— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
— Как положено, бабуль.
— Сильно?
— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
— Лизка говорит, дело к концу идет.
— Нашла, кому верить!
— Врет, как всегда?
— Тебя жалеет, приукрашивает.
— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
— Моих? — Паша тихо опустился к столу.
— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
— Схожу.
В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
— Я склянку, ты к матери, идет?
— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
— Приду вечером, в семь.
Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
Народу в вагоне — чуть…
Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
— Ну, как жизнь молодая?
Паша чуть не подавился.
Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
— Оглох? — заорала баба.
— Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
— Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
— Разливай! Нам не с руки.
Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.
— Какие люди! — завопила она, и, грохнув корзинкой, присела возле Паши. Выхватила стакан, без спроса выпила, скуксилась, разгладилась, вытаращилась напротив:
— Шедевр!
Баба в картине недовольно пошевелилась. Цветочница, прицениваясь, сощурилась, достала линялый веничек ромашек и кинула на колени бабе.
— Закуси. Неделю катаются, а меня словно магнитом тянет — наугад прыгаю, они в любом вагоне.
Паша засмеялся, в ушах осталось: "…неделю… в любом вагоне…", дрожал стакан в руках то мужика, то бабы, тряслась в подоле разбавленная цветами яичная скорлупа; цветочница кидалась к бутылке и валилась на Пашу.
— Вторую погнали, раскошелишься?
— Не разговор.
На третьей цветочница уже не сползала с Пашиных колен. В картине началась ссора: баба гадала, отщипывая лепестки ромашки, — убьет, не убьет, убьет, не убьет… мужик спорил — попадется, не попадется… попадется. Что-то знакомое: "…убьет… не попадется…" Кажется, порешили на том и снова за выпивку.
— Жизнь хреновая?! — заорала цветочница
— Что-что, а жить умеем, — сурово изрек мужик.
— Вчера славненько, что-то сегодня? — заплеталась баба.
— Как начнешь, с тем и спать тюкнешься, — поддакнул мужик.
— То-то гляжу, колом торчишь, судьбу хочешь обмануть?
Мужика перекосило.
Паша вздохнул, — Пора выходить.
— Не горюй! А то оставайся, — цветочница уже укладывалась на лавке, — ты случаем не суходрочкой промышляешь?
— С чего решила?
— Да так. Глаза шальные. Эти всегда глазами ебут.
Баба с картины норовила глянуть мужику в глаза, но тот отводил взгляд.
— Че бегаешь, ну-ка глянь?! Небось, и ты из этих.
— Вот еще, будто сама не знаешь!
— Случай со мной был, — перебила цветочница; она уже удобно вытянулась на лавке и, подперев ладонью щеку, уговаривала Пашу остаться.
— Не пожалеешь. А работа что? В лес не убежит.
Паша подумал и остался.
— Я всегда цветы больно любила. Да вот беда: в доме ни одного цветка, и никто никогда мне их не дарил. Всю жизнь по цветам мерила: здесь тому цвести, здесь целую поляну вместо картошки засадить, там зимой луковицы хранить. Дальше больше: к людям стала примерять. Вижу даму в шляпке, думаю, тебя бы, милая, в оранжерею флердоранж плести, а ты на рынке околачиваешься… и все в том же роде. Скажу заранее, куда людям до цветов! Вот ты, — цветочница кивнула на бабу, — разве пойдет тебе цветик? Дрыхнуть в поленнице, вот какой твой цветик! Скажешь не права? Про молодость и свежесть — тоже все знаю. С личика некоторые вроде незабудок, а присмотришься — столько говна ни один цветок не выдержит, помрет, при первом же выдохе помрет!
— Тебе бы все обосрать! — завозилась баба в картине.
— Отстань, — цветочница кокетливо пихнула башмак Пашке между ног.
— Однажды возле меня остановился какой-то тип, я уже тогда торговала дохлыми цветами.
— Отчего ж дохлыми? — опять влезла баба.
— Я, как ты — не терплю рядом живое. Или живое — не терпит меня, с какой стороны посмотреть. Ну вот, остановился значит… говорю, на тебя похож — заерзала у Пашки между ног — Полдень, жара. Купишь все, спрашиваю. Сил нет торчать тут. Он мне: Покажешь — на корню все скуплю. Я раскинула мозгами: люди кругом, не страшно и до следующего утра свободна. Полезла показывать. Не так, говорит, нужно, чтоб в чистом поле, среди несорванных цветов. Вот еще, тащиться, отвечаю. Да, настаивает, потащимся, люблю красоту! Я чуть со смеху не померла, но что-то меня в нем задело. Всучила соседке корзину, деньги пересчитала, заранее с него взяла. Поехали. Он молчит. Я в уме складываю. Возле небольшой поляны сошли. Огляделась — со всех сторон просматривается, если что, справлюсь, придушу и точка, не на ту напал, или крикну кого…
Баба в картине закемарила.
— Откуда зло? — вскинулась цветочница к Паше, — от Бога! Больше неоткуда!…На поляне заставил рвать цветы, сам расстегнулся, достал, себя наглаживает, быстрее быстрее, будто студень трясется, нервничает, но все на месте толчемся, ни туда, ни сюда… я и так, и эдак, юбку задрала, ляжки до трусов оголила — никак, понимаешь?.. До сумерек торчать здесь, ору. По новой начинай, выходи из кустов и рви, — это он мне. Делать нечего. Вылетела и ну колошматить пятками, рвать с корнем, васильки в воздухе летают, ромашки, колокольчики, иван-чай, земляника…, а он вопит: Так их, бей, убивай, на хуй такую красоту, жить мешает, умирать мешает!… И все неистовей, быстрее… я сама разошлась, завертелась, к нему бросилась, отпихнул, — Убивай! Ну!… Рубаху порвала, сиськами трясу; и рву кругом, и топчу… смотрю — потекло у него, на пустую землю спустил, мечется, чтоб везде попало… ну и я приплыла…
Мужик напротив вот-вот из картины прыгнет.
— Долго в себя приходила… Интересный ты, — говорю. Интересно мыслишь. Только зачем так все заковыристо, не по-человечески? Ненавижу эту, как ее… красоту, — отвечает, — хочу своим семенем землю засеять. Красота возбуждает. И цветы возбуждают. Ну их всех к черту! Земля взрыхленная требуется, а не камни, на камни семя упадет — птицы склюют. Я прям оторопела, — А что твое семя, некрасивое что ль? — Страшное, как ты, как все мы… Не в себе человек. Понятно. Встретились и разбежались, я — при деньгах, он — при своей мечте. Много лет прошло, но частенько о нем думаю. Семя то его взошло, куда ни глянь. Про людей и говорить нечего — одинаковые все… Но и цветы… цветы… запахи, настроение, плач, роса — всё друг у дружки воруют, все друг дружку ненавидят — от злого умысла рождены… гадай, ни гадай на них, выйдет, как в жизни: "убьет, не попадется…"
Мужик в картине ослеп от рассказа; баба и во сне дорогой подрамник из рук не выпустила; замерев башмаком у Пашки между ног, притомилась цветочница.
У кого-то сбываются мечты, мои тоже сбудутся! — стукнул кулаком Паша.
Снежная лавина обрушилась с небес. Паша обнаружил себя на заметенной алее в двух шагах от грязного больничного корпуса.
— Как, как она сказала? — наседала Ангелина Васильевна.
Паша в раннем похмелье мечтал поспать часок другой перед встречей с Илоной.
— Что-то у ней с морем случилось, — машинально повторил он.
Давно уже не обедали вчетвером. Прислуживал Коля. Лиза ловила в тарелке рассыпавшиеся с плеч кудри: "Бабку одну подловить надо бы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Болеете?! Предупреждала, что последним будете?
— Сейчас многие болеют, эпидемия, наверное, — отодвигал главное Натан Моисеевич. Сумеречно сердце, — эта с хорошими новостями никогда не придет. Ох.
— Вправду вечер!
Обволакивающая чернота меж занавесок.
Умерла, в коме, вот-вот умрет, выздоровела, замуж выходит, на свадьбу приглашают…, - суматошился Натан Моисеевич. Лиза насмешливо наблюдала за ним и томила молчанием. Натан Моисеевич не выдержал.
— Как она?
Лиза скривилась.
— Спит, впрочем, я ее не видела.
— Спит?
— А вы как поживаете?
— Тоже сплю, приболел, но это ничего, пройдет.
— Уверенно говорите, как врач.
— Я и есть он.
— Тем лучше, — Лиза встала и походила по комнате.
— Натан Моисеевич, надо избавиться от ребенка, от беременности, знаете, когда ребенок не нужен… опасен…
— Беременна-а-а-а-а?!!!! — Натан Моисеевич, скинул одеяло, затопал ногами и надрывно завыл, — я говорил, говорил, Боже мой! Я г-о-в-о-р-и-л… Так отомстить мне! Откуда все знаешь, ей делали УЗИ?
По-бабьи смял кулаками халат на груди, глазами — по стенам, и, вдруг, страшно побледнев, повалился боком. Коля бросился поймать, но тот скользнул из халата и грохнулся без чувств. Лиза во все это время, стояла, не шелохнувшись, у окна; только чуть поежилась, когда Натан Моисеевич упал, — Каких дураков земля носит!
На шум вбежала жена и, увидев распластанного мужа, стрелой метнулась одернуть рубаху.
— Натик, очнись, это я, мамочка, ну же, ну же, открой глазки, открой ротик…
— Что такое сказала ему? — нечеловеческим голосом заорала она.
— Чувствительный больно.
— Учить меня пришла?
— Вы то здесь при чем? У нас мать умирает.
— А у меня — сынок, похоже, кончается.
— Значит, квиты.
От подъезда Лиза направилась круто вверх, куда убегала улица, долго шла молча, остужая на ветру лицо и грудь.
— Придется с бабкой говорить, — холодно посмотрела на брата, — как думаешь?
— Придется, — плосконьким эхом отозвался тот, пряча в сторону глаза.
— Может ребенка оставить?
— Оставить… — опять короткое эхо.
Черт возьми! Есть у него что-то свое, или бабка права, все давно высосано? — растерялась Лиза, — Маловато, однако, не разбежишься. Голодной возле него жить? В докторе — разве больше? Мать ему хоть что-то смогла подарить, пусть сомнительное, а он… на какие подарки способен? Представляю! Да-а-а-а. Пашка целыми днями с дивана не сползает. О, господи!..
Осень подходила к концу, заметая последние листья в подъезды.
IX
Издерганное усталое небо. Ангелина Васильевна приросла к небу взглядом.
— Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.
— Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?
Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.
— Яичницу будешь, спрашиваю?
— Поем, коли зовешь.
Сели за стол друг против друга.
— Оклемался?
— На работу завтра.
Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…
— Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.
Паша занервничал.
— Тебе на что?
— Просто.
— Просто?! Склянку куда дела?
— В комнате стоит. Любуюсь.
Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.
Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.
— Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.
Голос, как резец.
— Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?
Паша дико напрягся, но бабка не отставала.
— Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.
— О чем это ты?
— Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.
— Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.
— Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?
Редкий задушевный семейный разговор.
Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.
— …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.
И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
Ангелина Васильевна отстранилась.
— Такие дела.
— Не подумай чего, — Паша не дышал.
— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
— Убил?! Знаешь…
— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
— Как положено, бабуль.
— Сильно?
— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
— Лизка говорит, дело к концу идет.
— Нашла, кому верить!
— Врет, как всегда?
— Тебя жалеет, приукрашивает.
— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
— Моих? — Паша тихо опустился к столу.
— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
— Схожу.
В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
— Я склянку, ты к матери, идет?
— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
— Приду вечером, в семь.
Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
Народу в вагоне — чуть…
Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
— Ну, как жизнь молодая?
Паша чуть не подавился.
Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
— Оглох? — заорала баба.
— Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
— Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
— Разливай! Нам не с руки.
Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.
— Какие люди! — завопила она, и, грохнув корзинкой, присела возле Паши. Выхватила стакан, без спроса выпила, скуксилась, разгладилась, вытаращилась напротив:
— Шедевр!
Баба в картине недовольно пошевелилась. Цветочница, прицениваясь, сощурилась, достала линялый веничек ромашек и кинула на колени бабе.
— Закуси. Неделю катаются, а меня словно магнитом тянет — наугад прыгаю, они в любом вагоне.
Паша засмеялся, в ушах осталось: "…неделю… в любом вагоне…", дрожал стакан в руках то мужика, то бабы, тряслась в подоле разбавленная цветами яичная скорлупа; цветочница кидалась к бутылке и валилась на Пашу.
— Вторую погнали, раскошелишься?
— Не разговор.
На третьей цветочница уже не сползала с Пашиных колен. В картине началась ссора: баба гадала, отщипывая лепестки ромашки, — убьет, не убьет, убьет, не убьет… мужик спорил — попадется, не попадется… попадется. Что-то знакомое: "…убьет… не попадется…" Кажется, порешили на том и снова за выпивку.
— Жизнь хреновая?! — заорала цветочница
— Что-что, а жить умеем, — сурово изрек мужик.
— Вчера славненько, что-то сегодня? — заплеталась баба.
— Как начнешь, с тем и спать тюкнешься, — поддакнул мужик.
— То-то гляжу, колом торчишь, судьбу хочешь обмануть?
Мужика перекосило.
Паша вздохнул, — Пора выходить.
— Не горюй! А то оставайся, — цветочница уже укладывалась на лавке, — ты случаем не суходрочкой промышляешь?
— С чего решила?
— Да так. Глаза шальные. Эти всегда глазами ебут.
Баба с картины норовила глянуть мужику в глаза, но тот отводил взгляд.
— Че бегаешь, ну-ка глянь?! Небось, и ты из этих.
— Вот еще, будто сама не знаешь!
— Случай со мной был, — перебила цветочница; она уже удобно вытянулась на лавке и, подперев ладонью щеку, уговаривала Пашу остаться.
— Не пожалеешь. А работа что? В лес не убежит.
Паша подумал и остался.
— Я всегда цветы больно любила. Да вот беда: в доме ни одного цветка, и никто никогда мне их не дарил. Всю жизнь по цветам мерила: здесь тому цвести, здесь целую поляну вместо картошки засадить, там зимой луковицы хранить. Дальше больше: к людям стала примерять. Вижу даму в шляпке, думаю, тебя бы, милая, в оранжерею флердоранж плести, а ты на рынке околачиваешься… и все в том же роде. Скажу заранее, куда людям до цветов! Вот ты, — цветочница кивнула на бабу, — разве пойдет тебе цветик? Дрыхнуть в поленнице, вот какой твой цветик! Скажешь не права? Про молодость и свежесть — тоже все знаю. С личика некоторые вроде незабудок, а присмотришься — столько говна ни один цветок не выдержит, помрет, при первом же выдохе помрет!
— Тебе бы все обосрать! — завозилась баба в картине.
— Отстань, — цветочница кокетливо пихнула башмак Пашке между ног.
— Однажды возле меня остановился какой-то тип, я уже тогда торговала дохлыми цветами.
— Отчего ж дохлыми? — опять влезла баба.
— Я, как ты — не терплю рядом живое. Или живое — не терпит меня, с какой стороны посмотреть. Ну вот, остановился значит… говорю, на тебя похож — заерзала у Пашки между ног — Полдень, жара. Купишь все, спрашиваю. Сил нет торчать тут. Он мне: Покажешь — на корню все скуплю. Я раскинула мозгами: люди кругом, не страшно и до следующего утра свободна. Полезла показывать. Не так, говорит, нужно, чтоб в чистом поле, среди несорванных цветов. Вот еще, тащиться, отвечаю. Да, настаивает, потащимся, люблю красоту! Я чуть со смеху не померла, но что-то меня в нем задело. Всучила соседке корзину, деньги пересчитала, заранее с него взяла. Поехали. Он молчит. Я в уме складываю. Возле небольшой поляны сошли. Огляделась — со всех сторон просматривается, если что, справлюсь, придушу и точка, не на ту напал, или крикну кого…
Баба в картине закемарила.
— Откуда зло? — вскинулась цветочница к Паше, — от Бога! Больше неоткуда!…На поляне заставил рвать цветы, сам расстегнулся, достал, себя наглаживает, быстрее быстрее, будто студень трясется, нервничает, но все на месте толчемся, ни туда, ни сюда… я и так, и эдак, юбку задрала, ляжки до трусов оголила — никак, понимаешь?.. До сумерек торчать здесь, ору. По новой начинай, выходи из кустов и рви, — это он мне. Делать нечего. Вылетела и ну колошматить пятками, рвать с корнем, васильки в воздухе летают, ромашки, колокольчики, иван-чай, земляника…, а он вопит: Так их, бей, убивай, на хуй такую красоту, жить мешает, умирать мешает!… И все неистовей, быстрее… я сама разошлась, завертелась, к нему бросилась, отпихнул, — Убивай! Ну!… Рубаху порвала, сиськами трясу; и рву кругом, и топчу… смотрю — потекло у него, на пустую землю спустил, мечется, чтоб везде попало… ну и я приплыла…
Мужик напротив вот-вот из картины прыгнет.
— Долго в себя приходила… Интересный ты, — говорю. Интересно мыслишь. Только зачем так все заковыристо, не по-человечески? Ненавижу эту, как ее… красоту, — отвечает, — хочу своим семенем землю засеять. Красота возбуждает. И цветы возбуждают. Ну их всех к черту! Земля взрыхленная требуется, а не камни, на камни семя упадет — птицы склюют. Я прям оторопела, — А что твое семя, некрасивое что ль? — Страшное, как ты, как все мы… Не в себе человек. Понятно. Встретились и разбежались, я — при деньгах, он — при своей мечте. Много лет прошло, но частенько о нем думаю. Семя то его взошло, куда ни глянь. Про людей и говорить нечего — одинаковые все… Но и цветы… цветы… запахи, настроение, плач, роса — всё друг у дружки воруют, все друг дружку ненавидят — от злого умысла рождены… гадай, ни гадай на них, выйдет, как в жизни: "убьет, не попадется…"
Мужик в картине ослеп от рассказа; баба и во сне дорогой подрамник из рук не выпустила; замерев башмаком у Пашки между ног, притомилась цветочница.
У кого-то сбываются мечты, мои тоже сбудутся! — стукнул кулаком Паша.
Снежная лавина обрушилась с небес. Паша обнаружил себя на заметенной алее в двух шагах от грязного больничного корпуса.
— Как, как она сказала? — наседала Ангелина Васильевна.
Паша в раннем похмелье мечтал поспать часок другой перед встречей с Илоной.
— Что-то у ней с морем случилось, — машинально повторил он.
Давно уже не обедали вчетвером. Прислуживал Коля. Лиза ловила в тарелке рассыпавшиеся с плеч кудри: "Бабку одну подловить надо бы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16