«Странники»: Терра; 1999
ISBN 5-300-02750-2
Аннотация
«Странники» — сборник повестей и художественно-документальных произведений православного писателя Валерии Алфеевой о паломничествах в монастыри Египта, Святой Земли, Греции, Америки, Грузии. Вместе с автором мы совершаем восхождение на Синай и участвуем вбогослужении в монастыре Святой Екатерины у Неопалимой Купины. Посещаем древнюю Великую Лавру в Иудейской пустыне, русский храм у Мамрийского дуба и гробницу Авраама в Хевроне. Знакомимся с жизнью современных монахов в Калифорнии, в горах Грузии и на острове Патмос, где апостол Иоанн Богослов был удостоен откровений о судьбах мира и написал Апокалипсис. Глубоко пережитые и ярко переданные впечатления автора воскрешают события Священной истории, судьбы великих пророков, святых, отшельников. Библейские образы раскрыты в их вечной реальности, связующей времена. И при всей неповторимости веков и рельефа берегов, в которых протекает эта река судеб — от Исхода до русского рассеяния, — есть в этих судьбах сокровенная общность, единое глубинное течение: это земное странствие души в поисках вечной Истины, путь души к Богу.
Валерия Алфеева
Джвари
ПОСВЯЩАЮ СЫНУ
Чертог Твой вижду. Спасе мой, украшенный, и одежды не имам да вниду в онь. Просвети одеяние души моея, Светодавче, и спаси мя.
Экзапостиларий Страстного Четверга
Отец Давид вел нас в монастырь.
Мы долго ехали на машине, а когда дорога кончилась, пошли через зеленый луг к лесу. За ним синели дальние горы. Июльское утро тихо наливалось солнечным светом и зноем.
Рыжебородый, в джинсах и клетчатой рубашке, с тяжелым рюкзаком, отец Давид неспешно шел по траве между мной и моим сыном и рассказывал, как сам был послушником в Джвари.
— Жена говорит: «Ты что же, хочешь уйти в монастырь?» Я говорю: «Как не хотеть… Конечно, хочу». «Можешь уходить, я тебя не держу».
Он бросил жену и троих детей, стал послушником. Тогда и увидел, как бесы выгоняют монахов в мир. Его все время мучали мысли о семье. По ночам просыпался от страха: казалось, что-то случилось и надо ехать домой, пока не поздно. Вместе с игуменом они и отправились на переговоры.
— Отец Михаил говорит Тамаре, моей жене: «Давид будет хорошим монахом. А как ты одна вырастишь троих детей? Может, ты сгоряча его отпустила?» У нас в грузинской церкви такой порядок: женатого человека могут принять в монастырь, только если жена не против. Конечно, она отпустила меня сгоряча, от обиды. Да и я не должен был их оставлять: старшему сыну было только четыре года.
— Больше не хотите в монастырь?
— В монастырь я всегда хочу. Но придется подождать лет десять пятнадцать, пока дети вырастут.
С тех пор он впервые решился посетить Джвари, уже священником.
Дорога ведет через зеленый тоннель из старых вязов. Когда-то по ней шли арбы из монастыря и лежащих вокруг селений. Она давно заброшена и устлана отсыревшей прошлогодней листвой.
Потом кончается и эта дорога, дальше сухие тропинки разбредаются в перегретом лесу, поднимаются к перевалу.
Часа через полтора выходим на узкую седловину, переброшенную, как мост, между двумя ущельями.
Справа ущелье раскрыто широко и тянется до горизонта. В глубине под нами черной точкой кружится коршун, обозначив высоту птичьего полета. Еще глубже сверкающей и будто неподвижной лентой вьется речка, разделяя поросшие лесом склоны.
Слева ущелье узкое, сплошь заросшее. На противоположном его хребте стоят два тополя, похожие на заячьи уши, под ними поляна с одиноким хутором и стогами.
Отец Давид говорит, что тополя так и называются — «заячьи уши». А вокруг далеко нет жилья и такие глухие леса, что очень просто уйти и не вернуться. Год назад ушел из монастыря пожилой реставратор и двадцать дней блуждал по горам, не встретив ни жилья, ни дороги, — его нашли через день после смерти. В другой раз дьякон, совсем молодой, шел в Джвари и сорвался с этой седловины.
Митя стоит на валуне над обрывом и смотрит вниз — тоненький мальчик с выгоревшими волосами под чистой небесной голубизной.
— Жалко… — говорит он, — даже священником не успел стать. Отец Давид поднял голову.
— Ты думаешь, если священником стал, можно и умирать? Он прислонился рюкзаком к стволу. Крупные капли пота проливаются по лбу ручейками; его рюкзак мы вместе набивали кругами свежего хлеба, сахаром, чаем, крупами, пакетами мясного супа для монастырских собак.
Пока мы отдыхаем, он рассказывает, как двенадцать лет назад увидел Джвари впервые. Шли с другом весь день, заблудились, устали и уже не надеялись найти монастырь, когда вышли на седловину. Она показалась опасно узкой. Друг пошел один посмотреть, что за ней. Потом позвал.
— Был сентябрь… В ущельях уже темнело. А над монастырем солнце садится, и лес вокруг желтый, красный, зеленый. Крыша на храме была ржавая, тоже показалась золотой на закате…
Когда он умолкает, лицо кажется закрытым, пока не озарится изнутри внимательным взглядом. А сейчас в глазах его как будто еще стоят отсветы того заката. \par— Я попрошу о вас, Вероника… Но думаю, что это не поможет. Вы исключение уже потому, что придете со мной. Игумен никому не разрешает приводить женщин. Он свою мать принимает только на двадцать минут. Что это был бы за монастырь, если бы туда ходили матери, сестры, подруги?
Я знаю. Но иду в Джвари с этой надеждой: остаться там хоть на несколько дней.
Так уже случалось со мной и раньше: вся жизнь сходилась к одному почти неисполнимому желанию. Но казалось, если оно не исполнится — жизнь не состоится.
Отец Давид шел впереди по крутому склону. Потом остановился, впервые за всю дорогу снял рюкзак. И, глядя вниз, в просвет между деревьями, перекрестился.
Мы тоже вышли на обрыв рядом с ним. И оказались словно на краю чаши, замкнувшей светлый горный простор. Над ним стояла прозрачная синева с летучими облачками. Горы нисходили к середине чаши зелеными склонами, уступами, желтыми обрывами. И там, в центральной точке видимого мира, над зеленью поляны стоял древний светлый храм с высоким барабаном и пирамидальным куполом. Храм завершал собой этот наполненный зноем, солнцем и тишиной простор, был его осмыслением, светящейся сердцевиной.
— Если крикнуть отсюда, там услышат… — И отец Давид приложил ладони ко рту. — Мамао! Микаэл! Мамао Ми-ка-эл!
Отозвалось только дальнее эхо.
Тропинки вливались в узкие ложа давно пересохших ручьев. В пору таяния снегов они несутся здесь, прорывая каменистую породу, оставляя в ней ступенчатые изломы. А теперь мы спускаемся по ним, хватаясь за обнаженные корневища, опираясь на оба берега сразу.
У чистой речки, мелко разлившейся по дну ущелья, мы сделали последний привал и умылись. Оставался подъем на противоположный склон.
Ворота были закрыты. Мы поднялись вдоль стены, вошли в калитку и оказались возле открытой террасы второго этажа старого дома. Оттуда по каменной лесенке спустились вниз.
Отец Давид на несколько мгновений опередил нас, и мы не видели, как они встретились.
А когда мы вошли, трое мужчин в черных монашеских одеждах стояли, только что поднявшись из-за стола. Трапезная показалась полутемной после ярчайшего дня. Ближе всех ко мне стоял высокий худой монах в вязаном жилете и шапочке-колпачке, сдвинутой чуть набок, похожей на лыжную. Он доброжелательно улыбался, и близко посаженные глаза рассматривали меня с живым интересом.
Я молча поклонилась и подошла под благословение.
Он благословил, но не протянул для поцелуя руку, как обычно, а только слегка коснулся ладонью моей головы. И так же благословил сына.
Сели за стол. Игумен во главе его, отец Давид рядом. Напротив меня монах с угольно-черными глазами и густой бородой, назвавшийся иеродиаконом Венедиктом. Только невысокий послушник, тоже черноглазый и чернобородый, в скуфье, в подряснике, подпоясанном ремнем, остался стоять.
Дощатый стол и две деревянные скамьи с потемневшими прямыми спинками занимали почти всю трапезную. Глиняное блюдо с крупно разломленным лавашем стояло посередине, между блюдами с помидорами, огурцами, зеленью. В открытой банке варенья гудела оса.
Отец Давид произнес несколько фраз по-грузински. Игумен чуть приподнял брови и склонил голову, глядя на меня так же открыто, доброжелательно, но и слегка насмешливо.
— Писатель… — будто переводя смысл сказанного, повторил он. — Это хорошо. Сможете разделить с другими то, что обрели сами… Слова он находил осторожно, подбирая верную интонацию.
— К сожалению, мне нечего разделить. — Я не ответила на его улыбку от волнения и оттого, что слишком важный сразу начался разговор. — Я только разрешила все вопросы, отделявшие меня от веры, и увидела, что могу обрести. Но еще ничего не обрела.
Послушник поднял большую кастрюлю и понес ее подогревать.
— Благодарите Бога, что увидели. Сколько сейчас людей имеют глаза — и не видят, имеют уши — и не слышат…
— И не обратятся, чтобы Он исцелил их… — продолжила я близко к тексту из пророка Исайи. — Но понять это — прийти к порогу. А дальше и должно быть обращение, исцеление. Что толку, если я знаю, что надо любить людей, но не умею любить их? Или понимаю, что молитва — общение с Богом, сердцевина жизни, а не имею навыка молитвы.
— Надо благодарить Бога и радоваться, — спокойно повторил отец Михаил. — Нельзя быть всегда голодным. С вами и так произошло чудо…
— Да, чудо… — уже горячо отозвалась я. — Так мы и живем последний год — радуемся о Боге и благодарим.
— И сын разделяет… эти настроения?
— Разделяет… — серьезно и с некоторой поспешностью ответил сын.
Все засмеялись. Послушник поставил перед нами кастрюлю и чистые миски.
— Суп опять остынет… — Отец Михаил поднялся. — И извините нас, у монахов не принято сидеть за столом с женщинами — трапеза тоже имеет мистический смысл. Пообедайте, потом мы еще поговорим. А изменяться придется — куда вы теперь денетесь? Покоя не будет, надо начинать жизнь заново.
— Поэтому мы и пришли к вам.
Он остановился в дверях, касаясь притолоки верхом шапки, помолчал, посмотрел внимательно на нас обоих, улыбнулся и вышел. Отец Давид по-грузински прочел «Отче наш»:
— Мамао чвено…
Это были первые слова, которые я запомнила на грузинском языке.
Я разлила суп в миски, сначала отцу Давиду, потом нам. В зеленоватой водице плавали стручки фасоли, кусочки картошки и моркови.
— Это Арчил, послушник, суп варил, — пояснил отец Давид поощрительно, когда все вышли.
— Ничего, пища благословленная, — ответил Митя.
Зато очень вкусен был лаваш с зеленью, ломтиками помидоров и огурцов. Арчил принес и открыл банку сгущенки. И после ухода отца Давида мы еще пили чай, утоляя долгую жажду и отдыхая от жары.
Свет падал через дверной проем и зарешеченное окно, выходящее в заросший травой монастырский двор. Мы огляделись. В углу застекленный шкафчик с продуктами, напротив двери — тумбочка и узкая койка. У стены сложены матрацы и одеяла, прикрытые сверху, очевидно, приготовленные для будущих насельников монастыря. Три маленькие иконки над столом, литография с ликом Казанской Богоматери. Подсвечники на две свечи с оплывшим воском. Большие глиняные кувшины. Все просто, строго и будто уже знакомо.
Мы вышли в тень под навесом террасы, опирающейся на столбы. За чертой тени в высокой траве, как полупрозрачные светильники, нанизанные на стебель, горели желтые цветы мальвы.
Джвари был огромен. Изломы крыши, сверкающей новым листовым железом, возносились над сосной, а купол плыл в облаках.
Изнутри храм был сплошь в лесах. Под ними, в отделенной от алтаря части с жертвенником, Митя увидел фисгармонию. Открыл крышку, и сильные звуки отозвались под куполом.
— Фисгармония может стоять сто лет и не расстроиться… — Он сел спиной к жертвеннику и с удовольствием принялся импровизировать.
Я устроилась на досках рядом.
Полоса света падала через оконный проем, проявляя часть фрески.
Подошел иеродиакон Венедикт и молча опустился на корточки у стены рядом с фисгармонией. Так он и сидел неподвижно, расставив согнутые в коленях ноги, облокотившись на колени и сплетя пальцы. Смотрел он слегка исподлобья, и темный взгляд был словно сосредоточен на чем-то, не относящемся к нам. Сильно лысеющая со лба голова, вмятина посередине переносицы, как будто перебитой, черные, крупно вьющиеся волосы и мелко вьющаяся черная борода — в этом лице была характерность и выразительность, но выражение его не было мне понятно. Одет он был в выгоревшую вельветовую рясу, когда-то синюю или фиолетовую, но давно потерявшую цвет, а из-под ворота рясы торчали тесемки нижней рубахи. И сапоги задубели, потрескались, порыжели.
— А ты можешь сыграть, что будут петь на панихиде по мне? — спросил он вдруг.
— Нет…
— Ты еще в похоронах не понимаешь… Сколько тебе лет?
— Скоро будет шестнадцать.
Отец Венедикт неопределенно покачал головой, как будто ожидал от него большего. Так они переговаривались в паузах, потом Митя увлекся — он мог играть часами. Некоторое время спустя я обернулась и обнаружила, что игумен тоже сидит на нижней перекладине лесов и слушает, подперев кулаком щеку, а отец Давид стоит рядом. И Митя заметил их.
— Ты играй, не отвлекайся, — сказал игумен.
Но все, конечно, сразу отвлеклись.
Вместе стояли под лесами и слушали отца Михаила. Он говорил, что храм построен еще при царице Тамаре, в двенадцатом веке. Один царедворец, знатный князь Орбелиани, участвовал в заговоре против нее. Заговор раскрыли, князя насильно постригли в монахи и выслали сюда. Вера в те давние времена была твердая, и князь, хотя дал обеты не по своей воле, считал, что перед Богом обязан их исполнить. Джвари он строил для себя, и это был один из самых богатых монастырей.
— А теперь, если хотите, я покажу вам его келью. Мы прошли вдоль стены храма к пристройке. Венедикт принес ключи, открыл тяжелую дверь. Отвалил настил из сколоченных досок, как крышку люка. Под ним обнаружился спуск в подвал. Мы сошли по перекладинам и оказались почти в полной темноте. Игумен зажег три свечи. В зыбком свете, отбрасывающем наши бесформенные тени, обозначился провал в стене.
— Наклоните головы и войдите. Не пугайтесь, там сложено то, что осталось от прежних монахов.
Дневной свет совсем не проникал в этот земляной мешок. Митя обвел свечой низкий потолок, дощатый барьер вдоль стены…
Несколько черепов лежало за барьером. Под ними тускло белела груда костей.
— Скоро и мы будем так выглядеть… — мрачно пообещал Венедикт, должно быть, склонный к гробовому юмору. — Надо почаще сюда заходить, чтобы не забываться. А мне лучше вообще остаться здесь.
— Это и есть княжеская келья? — уточнил Митя.
— Это монашеская келья… — ответил игумен. — Такие кельи и нужны монахам, чтобы спрятаться от мира… А ты, Димитрий, хотел бы здесь поселиться?
— Хотел бы… — нерешительно сказал Митя.
— Это плохо. Значит, ты гордый. Такой подвиг нам не по силам. — Лицо игумена в перемежающихся отсветах и тенях мне показалось грустным. Надо бы отслужить здесь панихиду…
Мы выбрались на свет, вернулись в храм. За лесами невозможно было рассмотреть росписи. Только круглолицая царица Тамара со сросшимися бровями, в короне, ктитор с макетом храма в руке и сын царицы занимали свободную стену. Странно было представить, что восемь веков назад здесь же стоял опальный князь. Как видел он это лицо царицы? С гневом? С молитвой о ненавидящих и обидевших нас? Или примиренно, с благодарностью за то, что через царскую немилость Бог проявил свою высшую волю о нем, некогда гордом князе, расточавшем дни в заговорах, пирах и охотах?
Игумен рассказывает, что в краски тогда подмешивали минералы и толченые драгоценные камни, поэтому фрески сохранились почти тысячу лет и не потеряли глубины цвета. Реставраторы только укрепляют росписи, чтобы не осыпались. Они работали прошлым летом и должны приехать дня через два-три.
Мы переглянулись с отцом Давидом. Когда мы собирались идти в Джвари, с реставраторами он связывал мой единственный шанс остаться в монастыре: среди них были две женщины. А одной больше, одной меньше — не все ли равно?
— Наверху, — отец Михаил указал под купол, — есть Страстной цикл: «Тайная вечеря», «Распятие»… Позже вы поднимитесь туда.
Реставраторы от росписей в восторге, хотя для них евангельские сюжеты потеряли связь с Богом.
— Как и все современное искусство… Священник Павел Флоренский говорил, что культура — это то, что отпало от культа, а потому лишилось корней… — говорила я, услышав из его слов лучше всего слово «позже»: неужели и правда у нас есть будущее время здесь? — Живопись — это иконопись, потерявшая Бога. Так и быт, и семейный уклад, и весь строй духовной жизни — формы сохранились, а сердцевина иссохла. Как бывает в орехе: скорлупа цела, а внутри прах…
Раньше в Страстную Пятницу люди шли с цветными фонариками:
1 2 3