От приезда до приезда в нем оставалось коечто из одежды Вареньки и его летней одежды. Всю свободную от мебели стену занимала пожелтелая географическая карта шестой части мира. Он посмотрел на обозначенный кружком Новосибирск и возможный от него железнодорожный путь к Ташкенту. Путь мог быть с пересадками, но каким прерывистым бы ни был — он не мог продолжаться полтора месяца.
Потом он посмотрел на кружок — Ленинград. Где-то рядом отбивается Саня со своими солдатами, не давая кольцу сомкнуться. Доставленный сегодня в госпиталь самолетом большой командир рассказал, что для ввоза снаряжения и продуктов, для выезда из Ленинграда осталась одна железная дорога и один последний железнодорожный мост через Волхов.
Алексей Платонович вглядывался в карту. Кружочек Ленинграда раздвинулся, показал набережную, Кунсткамеру, здание Двенадцати коллегий, показал даже университетский коридор. Знаменитый длинный коридор свиданий, философских споров и расставаний. Да, это был и его город. Он и его учил, и Вареньку. В какой же далекой стороне от него оказался его ученик сейчас, в какой обидной несвязанности с ним. И где, где его ученица?.. В последний Санин отъезд она попросила: «Поклонись за меня бывшим Бестужевским курсам».
Алексей Платонович отошел от карты, достал из ящика письменного стола моток крепкого шпагата и пошел подтягивать и подвязывать перепутанные, прогнувшиеся лозы.
Под навесом он снял пиджак, положил на топчан и начал искать, подняв голову, где же там, в путанице, проходит та лоза, которая провисла и уткнула кисти «дамских пальчиков» в стол.
Он стоял в зеленой тишине, находя, теряя и снова находя свою лозу, когда услышал какое-то шарканье за калиткой, затем стук падающей с крюка щеколды.
Он выглянул из-под навеса.
Калитка отворялась очень медленно. Боком и держась за нее, входил человек, высохший, как дервиш, одетый во что-то длинное, серое от грязи. Голова казалась тоже серой, голой… или так стянуты были волосы, прикрытые грязной хламидой. Землистые веки не поднимались, глаз не было видно.
Высохший человек оторвался от калитки, покачнулся, прижался спиной к стене дувала и увидел вдали, на дорожке сада, спешащие ноги Алексея Платоновича. Веки дрогнули, глаза открылись, засветились, преобразили высохшее лицо неимоверным светом. И счастливая Варвара Васильевна без стона радости, без слова начала сползать по стене, теряя сознание.
Алексей Платонович не успел не дать ей сползти, но успел не дать повалиться на бок, удариться головой оземь. Он взял ее на руки и понес. Он нес ее по той дорожке, что дальше от дома, и внес под навес в зеленую комнату отдыха.
Ничего лекарственного он Вареньке не давал. Только каплю за каплей выжимал ей в рот сок виноградин, и смотрел на нее, и оживал вместе с нею.
3
Кончились мучительно долгие поиски и метания Усто.
При первой встрече, первом взгляде на Варвару Васильевну что-то ему прояснилось. Он писал ее портрет вопреки ее желанию, делая наброски украдкой, из окна мастерской, глядя на нее — то лежащую, то сидящую в саду.
Аня удивлялась:
— Говорю ему: «Когда была красивая — не писал, а когда стало такое лицо!..» Он опять взял и заперся. Ну что я неправильного сказала?
После «такого лица», тонко и сильно проявленного темперой на небольшом холсте, Усто знал, что ему делать. Он встречал поезда, смотрел, как выгружаются люди, как выносят раненых, и постигал, что вбирает в себя слово «эвакуированные». Они рассказывали о своем адском пути с жадностью, почти такой же, как ели хлеб, как ловили первую струйку воды питьевого фонтанчика.
В результате появилась целая серия работ Усто «Человек и война».
Варвара Васильевна удивляла зятя упорным нежеланием рассказывать о своем пути. На вопросы отвечала коротко и прикрыв глаза, словно боясь снова увидеть то, что пришлось увидеть. Да, не успела выхватить из дому ничего. Только документы. Нет, Сергея Михеевича на дороге не видела. Не знаю, кто крикнул «жена Коржина» и втащил на грузовик. Из Новосибирска? Да, пришлось много раз пересаживаться. На станциях неделями не попасть в поезд. Прямо сюда только эшелоны организаций. Нет, никого не брали. Откуда халат? Сняла с себя уборщица вокзала.
Вот и все.
На вопросы она начала отвечать на третий день, а до того лежала в забытьи, позволив его себе наконец. Но в первый день, под навесом, как только вернулось сознание, она спросила:
— Саня?..
В Ленинграде в тот самый час, когда она спросила о Сане, — что именно в тот самый, ни раньше и ни позже, с точностью определят Алексей Платонович с Варварой Васильевной примерно через месяц, — так вот, в тот час, когда в Ташкенте, под виноградным навесом, слабым голосом был задан этот вопрос, в мансарде на Петроградской стороне Нина услышала знакомый стук с лестницы в стену.
Она открыла Сане. Он на секунду, нет, на одно мгновение прижался к ней щекой и обернулся назад:
— Поднимайтесь.
И снова к ней:
— Я не один.
И снова назад. И счастливым голосом:
— Приказываю следовать за мной.
Затопали сапогами по ступенькам, вошли с винтовками один за другим, один моложе другого, четыре солдата.
— Моя жена. А это — Юра, Толя, Коля и старик Саша, ему двадцать один. Можно полотенца и помыться?
Солдаты вошли — солдатами. А сняли шинели, почему-то в рыжих крапинах, составили в углу комнаты винтовки, через силу помылись — и обмякли, как дети, солдатики-дети.
Они устали до того, что не хотели ни пить, ни есть.
Им — поспать бы.
Саня с Ниной сняли с тахты тюфяк, положили на пол в ширину, покрыли простыней, и каждому отдельную простыню под одеяло на двоих, под плед на двоих, каждому под голову диванную подушку.
— Зачем вы?
— Спасибо, нам без простынь…
— Нет, — сказал Саня. — Вспомним, как спят по-домашнему.
Он разворачивал со стариком Сашей фанерный шкаф, чтобы отделить тахту от «спальни» четверых.
Пока они раздевались и засыпали до глубокого сна, Саня и Нина сидели на кухне. «До глубокого сна» — определение Нины, не знающей, что между «до» и «глубокого» — мгновение, что после боя засыпают, когда голова еще на пути к месту, куда можно ее прислонить.
Они сидели на кухне. Из дальнего конца коридора, где комнаты соседей, не долетало ни звука — там рано ложились. Тишина была сказочная, она пульсировала своим неслышным, особым пульсом.
— Ты скажешь правду?
Лицо Сани выразило: «Я — тебе! Разве надо об этом спрашивать?»
— Когда жены узнали время отправки на фронт и что с Балтийского вокзала, помнишь, ты стоял у вагона почему-то в морской форме, в белой фуражке. Сказал, что зачислен в батальон береговой обороны.
— Давно это было… По твоим глазам я определил, что фуражка с золотой «капустой» мне шла…
— Да, — сказала Нина и вспомнила, как задохнулась, увидев его, как лучисто, орлино он глядел из-под козырька, с какой болью она влюбилась в него снова…
— Почему же теперь — в пехотных шинелях?
— Оказалось, была выдана слишком парадная, неудобная форма. В шинели и сапогах куда удобней.
— Значит — на самой передовой. Рыжее на шинелях — это…
— …от случайного, дурацкого обстрела машины по дороге сюда, в Ленинград.
— А где машина?
— В ремонте.
— На сколько дней?
— До шести утра.
Молчание. Тишина запульсировала учащенно, нервно, как больная аорта.
— Но как повезло! За необходимой техникой могли послать не меня… Не прячь, покажи ладонь. Так содрано лопатой? Ты все на рытье окопов?
— Уже нет. Я инспектор райвоенкомата по устройству солдатских жен на работу.
— Каким образом?
— Пришла и спросила, чем могу быть полезной. Комиссар говорит: «Раненого с поля боя не вытащите. Обопрется — упадете. Высшее образование — это хорошо.
Будете устраивать на заводы домашних хозяек. Заводам нужны мастера, чтобы выполнять новые, военные заказы. Вам будут отказывать. А вы должны уговорить начальство».
— Легкая работа, — пошутил Саня.
— Но с завтрашнего дня приказано уговорить женщин с детьми эвакуироваться.
— И тебе надо, в Ташкент.
— Никуда не уеду.
— Ты послушай…
— Не надо. Я решила.
— Надо, Любим.
— Нет. Сколько осталось поспать?
— Четыре часа.
Они крадучись вошли в комнату. На столе у тахты горела лампа. Мальчики спали упоенно, они вдыхали и пили свой сон.
«Дайте им жить и спать!» — про себя, неизвестно кому взмолилась Нина.
Перешагивая через их ноги, они добрались до тахты и скрылись за шкафом. Потом Саня протянул руку к столу и погасил лампу.
Да, он появился в тот самый час, когда в Ташкенте Варвара Васильевна о нем спросила, только десятью днями раньше. Но о том, что произошла ошибка в подсчете дней, она так и не узнала.
С утра в военкомате плакали женщины и кричали Нине, что эвакуироваться — ни за что! Это что же — попасть под бомбежку, как попал возле Луги эшелон с детдомовскими и детсадовскими ребятишками?! Нину чуть не растерзали, требуя, чтобы не гнала под бомбы из родного гнезда, а устроила на работу немедленно.
Но назавтра, увидев расклеенные на стенах домов белые листы с большими черными буквами «Враг у ворот!»
и призыв: всем старикам и женщинам с детьми не подвергать жизнь опасности, временно покинуть Ленинград, — те же солдатские жены окружили стол инспектора и умоляли скорей дать им нужные для эвакуации бумажки. А одна, хватаясь за голову, все требовала у Нины ответа:
— Как же это… Как вы допустили врага до ворот?
Это были невероятные дни невероятной работы всех звеньев города, пустеющего на глазах — с отчаянием, но собранно, без хаоса и паники.
Сейчас, вспоминая эти несколько дней — буквально несколько, — даже некоторые уцелевшие организаторы эвакуации не могут понять, как это общее отчаяние не перешло в общую панику. Впрочем, один из них сказал:
гордость города не допустила.
А сборы в лихорадке, а путь к вокзалу уже прерывались воем сирен, командой — в бомбоубежища! Все рвались и рвались к Ленинграду самолеты с бомбами. Но ни одной не удалось в августе сбросить на город.
Собирались, спешили, оцепенело прощались. Отбывали и отбывали ленинградцы, вывозились ценности, вывозились шедевры по последним дорогам, через последние мосты.
И вот остался целым один, самый последний железнодорожный мост — через Волхов.
4
Август на подступах к Ленинграду — это стойкость человеческой силы, ежедневный, ежеминутный подвиг, защита каждого клочка земли — собой. Август — это несметная, напирающая, бронированная, отточенная, выверенная, как хронометр, техническая сила фашистов.
И сжатие города железным кольцом, как человеческого горла.
На седьмой день после негаданного появления Сани еле живая от усталости Нина отыскивала в ящиках инспекторского стола копии выданных наспех удостоверений, что такая-то действительно является женой такогото фронтовика. Не ведая, что ничего не останется — ни этого стола, ни этих копий, — она старалась все привести в порядок.
Посреди этого занятия ее вызвали к комиссару.
Когда она вошла, комиссар, сказав кому-то по телефону:
— Это правильно. Не возражаю, — передал ей трубку.
Такой засекреченный, хитрый был разговор, что она не догадалась, к чему он приведет. Незнакомый человек сообщил, что воинская часть, куда входит подразделение ее мужа, поручила тому, кто с ней говорит, собрать сегодня жен начсостава для срочной информации. Посему жене командира Коржина надлежит в девятнадцать ноль-ноль явиться на Васильевский остров по такому-то адресу.
В указанный час Нина звонила в указанную квартиру.
Отворив дверь и ни о чем вошедшую не спросив, женщина с тонким лицом, напряженным и бледным, провела ее в старинную столовую. За большим столом сидел, как выяснилось, муж отворившей, с тремя кубиками на гимнастерке, по-нынешнему — старший лейтенант, и женщины самого разного вида. Нормально сидели те, чьи стулья были ближе к военному, а те, чьи дальше, — как-то сгрудившись и подавшись к нему.
Стараясь, чтобы не общим гулом, они спрашивали:
«А мой?» — и называли фамилию, имя, отчество.
Некоторым он отвечал: «В полном здравии». Или: «Благополучен». Или: «Молодцом». Но некоторым: «К сожалению, не видел. Его взвод (или батальон) несколько в стороне».
Нине показалось: он отвечает так не потому, что в стороне, а потому, что человек ранен.
— А Коржин?
— Александр Алексеевич? Ну-у, в полном порядке!
Он попросил сесть поудобнее, чтобы все были ему видны, и сосчитал, включая свою жену:
— Четырнадцать. Все в сборе.
С этого сбора и пролег путь четырнадцати женщин с детьми или стариками родителями в далекие от Ленинграда города, городки и деревни.
Разве может не убедить, когда говорят: «Дорогие женщины! Если вы хотите помочь вашим мужьям выжить, уезжайте из Ленинграда немедля. Иначе мужья будут в постоянной тревоге за вас, за детей, за родителей. У них будет раздвоенное внимание. Тревога за вас не даст им уберечься там, где они могли бы уберечь себя».
Разве может не оглушить, не подчинить, когда вам тут же вручают аттестат на получение воинского жалования мужа в военкомате того города, куда вы следуете.
А город (Нине — Ташкент) уже указан и в документах на прописку и на прочие блага. И все продумано, взвешено, подписано с приложением печати.
И через два дня, не по своей, по Саниной воле, не сомневаясь, что это его идея, Нина с родителями и шестнадцатью килограммами — чего угодно, но не более шестнадцати — сидит в товарном вагоне по тем временам небывало длинного, говорят, стовагонного состава.
В последнюю секунду, когда уже задвигается дверь, ныряет в вагон взмыленный Левушка — успел все-таки со своего завода добежать, прижаться к маме, обнять отца, коснуться Нины и под грозное: «Назад, товарищ, задерживаете!» — выскочить.
Длинный состав сдвинулся с натугой, потом рванулся и пошел. С полчаса нормально, на предельной своей скорости. Затем с тревожными остановками там, где были разворочены соседние рельсы, смяты платформы и вагоны. Затем с поворотами в сторону — до кружного пути.
Но и на этом, кружном, — остановка за остановкой.
Все чаще выходят начальник поезда со штабом из пяти пассажиров разведать, спокойно ли на следующей станции, спешить к ней или переждать.
К Волховскому мосту поезд подходит на вторые сутки, ночью. Ни один фонарь не горит. Полное, строгое затемнение. Паровоз ощупью взбирается на мост — осторожно, так осторожно, чтобы не откликнулось железо на железо, чтобы поменьше лязга, потише стук колес.
На мосту уже голова поезда — первый, второй, третий вагон. И пронзительно прорезает темноту свет ракеты, гул над крышами состава, лучи прожекторов во все небо, и взрывается вблизи на берегу земля, сотрясая поезд и людей.
Остановка. Поезд замер. Секундное совещание штаба:
— Стянуть с моста задним паровозом назад?
— Нет, что есть мочи — вперед!
Рывком, со скрежетом и лязгом, вбираются на мост вагоны. Взрывается прибрежная земля. Шарят по небу прожекторы. Женщины на двухэтажных настилах утыкают детей в себя, в живот, наваливаются плечами — прячут, прячут от бомб! В реве и грохоте кажется: каждая — сюда, на детей!
Двери вагонов приоткрыты на худший случай — хоть в воду, но выскочить. В дверях стоит высокий, не старый на вид отец Нины, солдат войны четырнадцатого года.
Он предупреждает, когда не бояться: бабахнет в сторону.
А переждав грохот, не сообщает, что новый делает заходы, но громко, бодро говорит:
— Прожекторы ловят. Взяли на мушку!
Фашистский бомбардировщик в перекрестке лучей.
Бьют зенитки. Еще бьют. Дымным хвостом летит железная туша в воду.
В небе новые и новые. Бомбы падают ближе, падают рядом. Поезд идет что есть мочи — и как нестерпимо медленно. Люди сидят порознь, сидят в обнимку, не чувствуя, что делают в помощь поезду наклоны, толчки вперед, как гребцы в лодке.
Но вот… вот голова состава достигла берега. Колеса по наклону покатились быстрей. На берегу уже половина состава… Три четверти, весь!..
Нет. Один вагон еще не коснулся земли, когда грохнул за ним посередине последний Волховский мост.
И Ленинград — отрезало.
О пути этого последнего предблокадного состава можно написать отдельную волнующую книгу. На настилах от стенки вагона до стенки, верхних и нижних, была теснота. Чтобы повернуться одному, надо повернуться всем.
В этой тесноте болели многими болезнями, в том числе кровавой дизентерией, и ночью дежурили у больных при свете огарков. На остановках они были чаще в чистом поле, чем на станциях, — заразных выносили в санитарный вагон, тоже на деревянный настил, чем-то белым наспех покрытый.
В этом составе было много тяжелого, много плохого и много, да, много хорошего. Там были разные люди и общее поведение. Не сразу возникшее, без внушений внушенное, оно превратило тяжкую необходимость существовать в тесноте, брезгливо терпимую, в совместную человеческую тесную жизнь с ее совместными бедствиями.
Но эта книга не о бедствиях войны. Она о целой жизни, о нескольких жизнях человека в разные времена и в какой-то мере о людях, с ним связанных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Потом он посмотрел на кружок — Ленинград. Где-то рядом отбивается Саня со своими солдатами, не давая кольцу сомкнуться. Доставленный сегодня в госпиталь самолетом большой командир рассказал, что для ввоза снаряжения и продуктов, для выезда из Ленинграда осталась одна железная дорога и один последний железнодорожный мост через Волхов.
Алексей Платонович вглядывался в карту. Кружочек Ленинграда раздвинулся, показал набережную, Кунсткамеру, здание Двенадцати коллегий, показал даже университетский коридор. Знаменитый длинный коридор свиданий, философских споров и расставаний. Да, это был и его город. Он и его учил, и Вареньку. В какой же далекой стороне от него оказался его ученик сейчас, в какой обидной несвязанности с ним. И где, где его ученица?.. В последний Санин отъезд она попросила: «Поклонись за меня бывшим Бестужевским курсам».
Алексей Платонович отошел от карты, достал из ящика письменного стола моток крепкого шпагата и пошел подтягивать и подвязывать перепутанные, прогнувшиеся лозы.
Под навесом он снял пиджак, положил на топчан и начал искать, подняв голову, где же там, в путанице, проходит та лоза, которая провисла и уткнула кисти «дамских пальчиков» в стол.
Он стоял в зеленой тишине, находя, теряя и снова находя свою лозу, когда услышал какое-то шарканье за калиткой, затем стук падающей с крюка щеколды.
Он выглянул из-под навеса.
Калитка отворялась очень медленно. Боком и держась за нее, входил человек, высохший, как дервиш, одетый во что-то длинное, серое от грязи. Голова казалась тоже серой, голой… или так стянуты были волосы, прикрытые грязной хламидой. Землистые веки не поднимались, глаз не было видно.
Высохший человек оторвался от калитки, покачнулся, прижался спиной к стене дувала и увидел вдали, на дорожке сада, спешащие ноги Алексея Платоновича. Веки дрогнули, глаза открылись, засветились, преобразили высохшее лицо неимоверным светом. И счастливая Варвара Васильевна без стона радости, без слова начала сползать по стене, теряя сознание.
Алексей Платонович не успел не дать ей сползти, но успел не дать повалиться на бок, удариться головой оземь. Он взял ее на руки и понес. Он нес ее по той дорожке, что дальше от дома, и внес под навес в зеленую комнату отдыха.
Ничего лекарственного он Вареньке не давал. Только каплю за каплей выжимал ей в рот сок виноградин, и смотрел на нее, и оживал вместе с нею.
3
Кончились мучительно долгие поиски и метания Усто.
При первой встрече, первом взгляде на Варвару Васильевну что-то ему прояснилось. Он писал ее портрет вопреки ее желанию, делая наброски украдкой, из окна мастерской, глядя на нее — то лежащую, то сидящую в саду.
Аня удивлялась:
— Говорю ему: «Когда была красивая — не писал, а когда стало такое лицо!..» Он опять взял и заперся. Ну что я неправильного сказала?
После «такого лица», тонко и сильно проявленного темперой на небольшом холсте, Усто знал, что ему делать. Он встречал поезда, смотрел, как выгружаются люди, как выносят раненых, и постигал, что вбирает в себя слово «эвакуированные». Они рассказывали о своем адском пути с жадностью, почти такой же, как ели хлеб, как ловили первую струйку воды питьевого фонтанчика.
В результате появилась целая серия работ Усто «Человек и война».
Варвара Васильевна удивляла зятя упорным нежеланием рассказывать о своем пути. На вопросы отвечала коротко и прикрыв глаза, словно боясь снова увидеть то, что пришлось увидеть. Да, не успела выхватить из дому ничего. Только документы. Нет, Сергея Михеевича на дороге не видела. Не знаю, кто крикнул «жена Коржина» и втащил на грузовик. Из Новосибирска? Да, пришлось много раз пересаживаться. На станциях неделями не попасть в поезд. Прямо сюда только эшелоны организаций. Нет, никого не брали. Откуда халат? Сняла с себя уборщица вокзала.
Вот и все.
На вопросы она начала отвечать на третий день, а до того лежала в забытьи, позволив его себе наконец. Но в первый день, под навесом, как только вернулось сознание, она спросила:
— Саня?..
В Ленинграде в тот самый час, когда она спросила о Сане, — что именно в тот самый, ни раньше и ни позже, с точностью определят Алексей Платонович с Варварой Васильевной примерно через месяц, — так вот, в тот час, когда в Ташкенте, под виноградным навесом, слабым голосом был задан этот вопрос, в мансарде на Петроградской стороне Нина услышала знакомый стук с лестницы в стену.
Она открыла Сане. Он на секунду, нет, на одно мгновение прижался к ней щекой и обернулся назад:
— Поднимайтесь.
И снова к ней:
— Я не один.
И снова назад. И счастливым голосом:
— Приказываю следовать за мной.
Затопали сапогами по ступенькам, вошли с винтовками один за другим, один моложе другого, четыре солдата.
— Моя жена. А это — Юра, Толя, Коля и старик Саша, ему двадцать один. Можно полотенца и помыться?
Солдаты вошли — солдатами. А сняли шинели, почему-то в рыжих крапинах, составили в углу комнаты винтовки, через силу помылись — и обмякли, как дети, солдатики-дети.
Они устали до того, что не хотели ни пить, ни есть.
Им — поспать бы.
Саня с Ниной сняли с тахты тюфяк, положили на пол в ширину, покрыли простыней, и каждому отдельную простыню под одеяло на двоих, под плед на двоих, каждому под голову диванную подушку.
— Зачем вы?
— Спасибо, нам без простынь…
— Нет, — сказал Саня. — Вспомним, как спят по-домашнему.
Он разворачивал со стариком Сашей фанерный шкаф, чтобы отделить тахту от «спальни» четверых.
Пока они раздевались и засыпали до глубокого сна, Саня и Нина сидели на кухне. «До глубокого сна» — определение Нины, не знающей, что между «до» и «глубокого» — мгновение, что после боя засыпают, когда голова еще на пути к месту, куда можно ее прислонить.
Они сидели на кухне. Из дальнего конца коридора, где комнаты соседей, не долетало ни звука — там рано ложились. Тишина была сказочная, она пульсировала своим неслышным, особым пульсом.
— Ты скажешь правду?
Лицо Сани выразило: «Я — тебе! Разве надо об этом спрашивать?»
— Когда жены узнали время отправки на фронт и что с Балтийского вокзала, помнишь, ты стоял у вагона почему-то в морской форме, в белой фуражке. Сказал, что зачислен в батальон береговой обороны.
— Давно это было… По твоим глазам я определил, что фуражка с золотой «капустой» мне шла…
— Да, — сказала Нина и вспомнила, как задохнулась, увидев его, как лучисто, орлино он глядел из-под козырька, с какой болью она влюбилась в него снова…
— Почему же теперь — в пехотных шинелях?
— Оказалось, была выдана слишком парадная, неудобная форма. В шинели и сапогах куда удобней.
— Значит — на самой передовой. Рыжее на шинелях — это…
— …от случайного, дурацкого обстрела машины по дороге сюда, в Ленинград.
— А где машина?
— В ремонте.
— На сколько дней?
— До шести утра.
Молчание. Тишина запульсировала учащенно, нервно, как больная аорта.
— Но как повезло! За необходимой техникой могли послать не меня… Не прячь, покажи ладонь. Так содрано лопатой? Ты все на рытье окопов?
— Уже нет. Я инспектор райвоенкомата по устройству солдатских жен на работу.
— Каким образом?
— Пришла и спросила, чем могу быть полезной. Комиссар говорит: «Раненого с поля боя не вытащите. Обопрется — упадете. Высшее образование — это хорошо.
Будете устраивать на заводы домашних хозяек. Заводам нужны мастера, чтобы выполнять новые, военные заказы. Вам будут отказывать. А вы должны уговорить начальство».
— Легкая работа, — пошутил Саня.
— Но с завтрашнего дня приказано уговорить женщин с детьми эвакуироваться.
— И тебе надо, в Ташкент.
— Никуда не уеду.
— Ты послушай…
— Не надо. Я решила.
— Надо, Любим.
— Нет. Сколько осталось поспать?
— Четыре часа.
Они крадучись вошли в комнату. На столе у тахты горела лампа. Мальчики спали упоенно, они вдыхали и пили свой сон.
«Дайте им жить и спать!» — про себя, неизвестно кому взмолилась Нина.
Перешагивая через их ноги, они добрались до тахты и скрылись за шкафом. Потом Саня протянул руку к столу и погасил лампу.
Да, он появился в тот самый час, когда в Ташкенте Варвара Васильевна о нем спросила, только десятью днями раньше. Но о том, что произошла ошибка в подсчете дней, она так и не узнала.
С утра в военкомате плакали женщины и кричали Нине, что эвакуироваться — ни за что! Это что же — попасть под бомбежку, как попал возле Луги эшелон с детдомовскими и детсадовскими ребятишками?! Нину чуть не растерзали, требуя, чтобы не гнала под бомбы из родного гнезда, а устроила на работу немедленно.
Но назавтра, увидев расклеенные на стенах домов белые листы с большими черными буквами «Враг у ворот!»
и призыв: всем старикам и женщинам с детьми не подвергать жизнь опасности, временно покинуть Ленинград, — те же солдатские жены окружили стол инспектора и умоляли скорей дать им нужные для эвакуации бумажки. А одна, хватаясь за голову, все требовала у Нины ответа:
— Как же это… Как вы допустили врага до ворот?
Это были невероятные дни невероятной работы всех звеньев города, пустеющего на глазах — с отчаянием, но собранно, без хаоса и паники.
Сейчас, вспоминая эти несколько дней — буквально несколько, — даже некоторые уцелевшие организаторы эвакуации не могут понять, как это общее отчаяние не перешло в общую панику. Впрочем, один из них сказал:
гордость города не допустила.
А сборы в лихорадке, а путь к вокзалу уже прерывались воем сирен, командой — в бомбоубежища! Все рвались и рвались к Ленинграду самолеты с бомбами. Но ни одной не удалось в августе сбросить на город.
Собирались, спешили, оцепенело прощались. Отбывали и отбывали ленинградцы, вывозились ценности, вывозились шедевры по последним дорогам, через последние мосты.
И вот остался целым один, самый последний железнодорожный мост — через Волхов.
4
Август на подступах к Ленинграду — это стойкость человеческой силы, ежедневный, ежеминутный подвиг, защита каждого клочка земли — собой. Август — это несметная, напирающая, бронированная, отточенная, выверенная, как хронометр, техническая сила фашистов.
И сжатие города железным кольцом, как человеческого горла.
На седьмой день после негаданного появления Сани еле живая от усталости Нина отыскивала в ящиках инспекторского стола копии выданных наспех удостоверений, что такая-то действительно является женой такогото фронтовика. Не ведая, что ничего не останется — ни этого стола, ни этих копий, — она старалась все привести в порядок.
Посреди этого занятия ее вызвали к комиссару.
Когда она вошла, комиссар, сказав кому-то по телефону:
— Это правильно. Не возражаю, — передал ей трубку.
Такой засекреченный, хитрый был разговор, что она не догадалась, к чему он приведет. Незнакомый человек сообщил, что воинская часть, куда входит подразделение ее мужа, поручила тому, кто с ней говорит, собрать сегодня жен начсостава для срочной информации. Посему жене командира Коржина надлежит в девятнадцать ноль-ноль явиться на Васильевский остров по такому-то адресу.
В указанный час Нина звонила в указанную квартиру.
Отворив дверь и ни о чем вошедшую не спросив, женщина с тонким лицом, напряженным и бледным, провела ее в старинную столовую. За большим столом сидел, как выяснилось, муж отворившей, с тремя кубиками на гимнастерке, по-нынешнему — старший лейтенант, и женщины самого разного вида. Нормально сидели те, чьи стулья были ближе к военному, а те, чьи дальше, — как-то сгрудившись и подавшись к нему.
Стараясь, чтобы не общим гулом, они спрашивали:
«А мой?» — и называли фамилию, имя, отчество.
Некоторым он отвечал: «В полном здравии». Или: «Благополучен». Или: «Молодцом». Но некоторым: «К сожалению, не видел. Его взвод (или батальон) несколько в стороне».
Нине показалось: он отвечает так не потому, что в стороне, а потому, что человек ранен.
— А Коржин?
— Александр Алексеевич? Ну-у, в полном порядке!
Он попросил сесть поудобнее, чтобы все были ему видны, и сосчитал, включая свою жену:
— Четырнадцать. Все в сборе.
С этого сбора и пролег путь четырнадцати женщин с детьми или стариками родителями в далекие от Ленинграда города, городки и деревни.
Разве может не убедить, когда говорят: «Дорогие женщины! Если вы хотите помочь вашим мужьям выжить, уезжайте из Ленинграда немедля. Иначе мужья будут в постоянной тревоге за вас, за детей, за родителей. У них будет раздвоенное внимание. Тревога за вас не даст им уберечься там, где они могли бы уберечь себя».
Разве может не оглушить, не подчинить, когда вам тут же вручают аттестат на получение воинского жалования мужа в военкомате того города, куда вы следуете.
А город (Нине — Ташкент) уже указан и в документах на прописку и на прочие блага. И все продумано, взвешено, подписано с приложением печати.
И через два дня, не по своей, по Саниной воле, не сомневаясь, что это его идея, Нина с родителями и шестнадцатью килограммами — чего угодно, но не более шестнадцати — сидит в товарном вагоне по тем временам небывало длинного, говорят, стовагонного состава.
В последнюю секунду, когда уже задвигается дверь, ныряет в вагон взмыленный Левушка — успел все-таки со своего завода добежать, прижаться к маме, обнять отца, коснуться Нины и под грозное: «Назад, товарищ, задерживаете!» — выскочить.
Длинный состав сдвинулся с натугой, потом рванулся и пошел. С полчаса нормально, на предельной своей скорости. Затем с тревожными остановками там, где были разворочены соседние рельсы, смяты платформы и вагоны. Затем с поворотами в сторону — до кружного пути.
Но и на этом, кружном, — остановка за остановкой.
Все чаще выходят начальник поезда со штабом из пяти пассажиров разведать, спокойно ли на следующей станции, спешить к ней или переждать.
К Волховскому мосту поезд подходит на вторые сутки, ночью. Ни один фонарь не горит. Полное, строгое затемнение. Паровоз ощупью взбирается на мост — осторожно, так осторожно, чтобы не откликнулось железо на железо, чтобы поменьше лязга, потише стук колес.
На мосту уже голова поезда — первый, второй, третий вагон. И пронзительно прорезает темноту свет ракеты, гул над крышами состава, лучи прожекторов во все небо, и взрывается вблизи на берегу земля, сотрясая поезд и людей.
Остановка. Поезд замер. Секундное совещание штаба:
— Стянуть с моста задним паровозом назад?
— Нет, что есть мочи — вперед!
Рывком, со скрежетом и лязгом, вбираются на мост вагоны. Взрывается прибрежная земля. Шарят по небу прожекторы. Женщины на двухэтажных настилах утыкают детей в себя, в живот, наваливаются плечами — прячут, прячут от бомб! В реве и грохоте кажется: каждая — сюда, на детей!
Двери вагонов приоткрыты на худший случай — хоть в воду, но выскочить. В дверях стоит высокий, не старый на вид отец Нины, солдат войны четырнадцатого года.
Он предупреждает, когда не бояться: бабахнет в сторону.
А переждав грохот, не сообщает, что новый делает заходы, но громко, бодро говорит:
— Прожекторы ловят. Взяли на мушку!
Фашистский бомбардировщик в перекрестке лучей.
Бьют зенитки. Еще бьют. Дымным хвостом летит железная туша в воду.
В небе новые и новые. Бомбы падают ближе, падают рядом. Поезд идет что есть мочи — и как нестерпимо медленно. Люди сидят порознь, сидят в обнимку, не чувствуя, что делают в помощь поезду наклоны, толчки вперед, как гребцы в лодке.
Но вот… вот голова состава достигла берега. Колеса по наклону покатились быстрей. На берегу уже половина состава… Три четверти, весь!..
Нет. Один вагон еще не коснулся земли, когда грохнул за ним посередине последний Волховский мост.
И Ленинград — отрезало.
О пути этого последнего предблокадного состава можно написать отдельную волнующую книгу. На настилах от стенки вагона до стенки, верхних и нижних, была теснота. Чтобы повернуться одному, надо повернуться всем.
В этой тесноте болели многими болезнями, в том числе кровавой дизентерией, и ночью дежурили у больных при свете огарков. На остановках они были чаще в чистом поле, чем на станциях, — заразных выносили в санитарный вагон, тоже на деревянный настил, чем-то белым наспех покрытый.
В этом составе было много тяжелого, много плохого и много, да, много хорошего. Там были разные люди и общее поведение. Не сразу возникшее, без внушений внушенное, оно превратило тяжкую необходимость существовать в тесноте, брезгливо терпимую, в совместную человеческую тесную жизнь с ее совместными бедствиями.
Но эта книга не о бедствиях войны. Она о целой жизни, о нескольких жизнях человека в разные времена и в какой-то мере о людях, с ним связанных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25