Ведь ты не знал этого, - правда? - ну, так знай же.
Да, первые страницы рассказа обнаруживают, что я очень плохо думаю о публике. Я употребил обыкновенную хитрость романистов: начал повесть эффектными сценами, вырванными из средины или конца ее, прикрыл их туманом. Ты, публика, добра, очень добра, а потому ты неразборчива и недогадлива. На тебя нельзя положиться, что ты с первых страниц можешь различить, будет ли содержание повести стоить того, что6ы прочесть ее, у те6я плохое чутье, оно нуждается в пособии, а пособий этих два: или имя автора, или эффектность манеры. Я рассказываю тебе еще первую свою повесть, ты еще не приобрела себе суждения, одарен ли автор художественным талантом (ведь у тебя так много писателей, которым ты присвоила художественный талант), моя подпись еще не заманила бы тебя, и я должен был забросить тебе удочку с приманкой эффектности. Не осуждай меня за то, - ты сама виновата; твоя простодушная наивность принудила меня унизиться до этой пошлости. Но теперь ты уже попалась в мои руки, и я могу продолжать рассказ, как по-моему следует, без всяких уловок. Дальше не будет таинственности, ты всегда будешь за двадцать страниц вперед видеть развязку каждого положения, а на первый случай я скажу тебе и развязку всей повести: дело кончится весело, с бокалами, песнью: не будет ни эффектности, никаких прикрас. Автору не до прикрас, добрая публика, потому что он все думает о том, какой сумбур у те6я в голове, сколько лишних, лишних страданий делает каждому человеку дикая путаница твоих понятий. Мне жалко и смешно смотреть на тебя: ты так немощна и так зла от чрезмерного количества чепухи в твоей голове.
Я сердит на тебя за то, что ты так зла к людям, а ведь люди - это ты: что же ты так зла к самой себе. Потому я и браню тебя. Но ты зла от умственной немощности, и потому, браня тебя, я обязан помогать тебе. С чего начать оказывание помощи? да хоть с того, о чем ты теперь думаешь: что это за писатель, так нагло говорящий со мною? - я скажу тебе, какой я писатель.
У меня нет ни тени художественного таланта. Я даже и языком-то владею плохо. Но это все-таки ничего: читай, добрейшая публика! прочтешь не без пользы. Истина - хорошая вещь: она вознаграждает недостатки писателя, который служит ей. Поэтому я скажу тебе: если б я не предупредил тебя, тебе, пожалуй, показалось бы, что повесть написана художественно, что у автора много поэтического таланта. Но я предупредил тебя, что таланта у меня нет, ты и будешь знать теперь, что все достоинства повести даны ей только ее истинностью.
Впрочем, моя добрейшая публика, толкуя с тобою, надобно договаривать все до конца; ведь ты хоть и охотница, но не мастерица отгадывать недосказанное. Когда я говорю, что у меня нет ни тени художественного таланта и что моя повесть очень слаба по исполнению, ты не вздумай заключить, будто я объясняю тебе, что я хуже тех твоих повествователей, которых ты считаешь великими, а мой роман хуже их сочинений. Я говорю не то. Я говорю, что мой рассказ очень слаб по исполнению сравнительно с произведениями людей, действительно одаренных талантом; с прославленными же сочинениями твоих знаменитых писателей ты смело ставь наряду мой рассказ по достоинству исполнения, ставь даже выше их - не ошибешься! В нем все-таки больше художественности, чем в них: можешь быть спокойна на этот счет.
Поблагодари же меня; ведь ты охотница кланяться тем, которые пренебрегают тобою, - поклонись же и мне.
Но есть в тебе, публика, некоторая доля людей, - теперь уже довольно значительная доля, - которых я уважаю. С тобою, с огромным большинством, я нагл, - но только с ним, и только с ним я говорил до сих пор. С людьми, о которых я теперь упомянул, я говорил бы скромно, даже робко. Но с ними мне не нужно было объясняться. Их мнениями я дорожу, но я вперед знаю, что оно за меня. Добрые и сильные, честные и умеющие, недавно вы начали возникать между нами, но вас уже не мало, и быстро становится все больше. Если бы вы были публика, мне уже не нужно было бы писать; если бы вас еще не было, мне еще не было бы можно писать. Но вы еще не публика, а уже вы есть между публикою, - потому мне еще нужно и уже можно писать.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Жизнь Веры Павловны в родительском семействе
I
Воспитание Веры Павловны было очень обыкновенное. Жизнь ее до знакомства с медицинским студентом Лопуховым 4 представляла кое-что замечательное, но не особенное. А в поступках ее уже и тогда было кое-что особенное.
Вера Павловна выросла в многоэтажном доме на Гороховой, между Садовой и Семеновским мостом. Теперь этот дом отмечен каким ему следует нумером, а в 1852 году, когда еще не было таких нумеров 5, на нем была надпись: "дом действительного статского советника Ивана Захаровича Сторешникова". Так говорила надпись; но Иван Захарыч Сторешников умер еще в 1837 году, и с той поры хозяин дома был сын его, Михаил Иванович, -так говорили документы. Но жильцы дома знали, что Михаил Иванович - хозяйкин сын, а хозяйка дома - Анна Петровна.
Дом и тогда был, как теперь, большой, с двумя воротами и четырьмя подъездами по улице, с тремя дворами в глубину. На самой парадной из лестниц на улицу, в бель-этаже, жила в 1852 году, как и теперь живет, хозяйка с сыном. Анна Петровна и теперь осталась, как тогда была, дама видная. Михаил Иванович теперь видный офицер и тогда был видный и красивый офицер.
Кто теперь живет на самой грязной из бесчисленных черных лестниц первого двора, в 4-м этаже, в квартире направо, я не знаю; а в 1852 году жил тут управляющий домом, Павел Константиныч Розальский, плотный, тоже видный мужчина, с женою Марьею Алексевною, худощавою, крепкою, высокого роста дамою, с дочерью, взрослою девицею - она-то и есть Вера Павловна - и 9-летним сыном Федею.
Павел Константиныч, кроме того, что управлял домом, служил помощником столоначальника в каком-то департаменте. По должности он не имел доходов; по дому - имел, но умеренные: другой получал бы гораздо больше, а Павел Константиныч, как сам говорил, знал совесть; зато хозяйка была очень довольна им, и в четырнадцать лет управления он скопил тысяч до десяти капитала. Но из хозяйкина кармана было тут тысячи три, не больше; остальные наросли к ним от оборотов не в ущерб хозяйке: Павел Константиныч давал деньги под ручной залог.
У Марьи Алексевны тоже был капиталец - тысяч пять, как она говорила кумушкам, - на самом деле побольше. Основание капиталу было положено лет 15 тому назад продажею енотовой шубы, платьишка и мебелишки, доставшихся Марье Алексевне после брата-чиновника. Выручив рублей полтораста, она тоже пустила их в оборот под залоги, действовала гораздо рискованнее мужа, и несколько раз попадалась на удочку: какой-то плут взял у нее 5 руб. под залог паспорта, - паспорт вышел краденый, и Марье Алексевне пришлось приложить еще рублей 15, чтобы выпутаться из дела; другой мошенник заложил за 20 рублей золотые часы, - часы оказались снятыми с убитого, и Марье Алексевне пришлось поплатиться порядком, чтобы выпутаться из дела. Но если она терпела потери, которых избегал муж, разборчивый в приеме залогов, зато и прибыль у нее шла быстрее. Подыскивались и особенные случаи получать деньги. Однажды, - Вера Павловна была еще тогда маленькая; при взрослой дочери Марья Алексевна не стала бы делать этого, а тогда почему было не сделать? ребенок ведь не понимает! и точно, сама Верочка не поняла бы, да, спасибо, кухарка растолковала очень вразумительно; да и кухарка не стала бы толковать, потому что дитяти этого знать не следует, но так уже случилось, что душа не стерпела после одной из сильных потасовок от Марьи Алексевны за гульбу с любовником (впрочем, глаз у Матрены был всегда подбитый, не от Марьи Алексевны, а от любовника, - а это и хорошо, потому что кухарка с подбитым глазом дешевле!). Так вот, однажды приехала к Марье Алексевне невиданная знакомая дама, нарядная, пышная, красивая, приехала и осталась погостить. Неделю гостила смирно, только все ездил к ней какой-то статский, тоже красивый, и дарил Верочке конфеты, и надарил ей хороших кукол, и подарил две книжки, обе с картинками; в одной книжке были хорошие картинки - звери, города; а другую книжку Марья Алексевна отняла у Верочки, как уехал гость, так что только раз она и видела эти картинки, при нем: он сам показывал. Так с неделю гостила знакомая, и все было тихо в доме: Марья Алексевна всю неделю не подходила к шкапчику (где стоял графин с водкой), ключ от которого никому не давала, и не била Матрену, и не била Верочку, и не ругалась громко. Потом одну ночь Верочку беспрестанно будили страшные вскрикиванья гостьи, и ходьба и суетня в доме. Утром Марья Алексевна подошла к шкапчику и дольше обыкновенного стояла у него, и все говорила: "слава богу, счастливо было, слава богу!", даже подозвала к шкапчику Матрену и сказала: "на здоровье, Матренушка, ведь и ты много потрудилась", и после не то чтобы драться да ругаться, как бывало в другие времена после шкапчика, а легла спать, поцеловавши Верочку. Потом опять неделю было смирно в доме, и гостья не кричала, а только не выходила из комнаты и потом уехала. А через два дня после того, как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна сама ни в одном слове не уступала ему и все твердила: "я никаких ваших делов не знаю. Справьтесь по домовым книгам, кто у меня гостил! псковская купчиха Савастьянова, моя знакомая, вот вам и весь сказ!" Наконец, поругавшись, поругавшись, статский ушел и больше не показывался. Это видела Верочка, когда ей было восемь лет, а когда ей было девять лет, Матрена ей растолковала, какой это был случай. Впрочем, такой случай только один и был; а другие бывали разные, но не так много.
Когда Верочке было десять лет, девочка, шедшая с матерью на Толкучий рынок, получила при повороте из Гороховой в Садовую неожиданный подзатыльник, с замечанием: "глазеешь на церковь, дура, а лба-то что не перекрестишь? Чать, видишь, все добрые люди крестятся!"
Когда Верочке было двенадцать лет, она стала ходить в пансион, а к ней стал ходить фортепьянный учитель, - пьяный, но очень добрый немец и очень хороший учитель, но, по своему пьянству, очень дешевый.
Когда ей был четырнадцатый год, она обшивала всю семью, впрочем, ведь и семья-то была невелика.
Когда Верочке подошел шестнадцатый год, мать стала кричать на нее так: "отмывай рожу-то, что она у тебя, как у цыганки! Да не отмоешь, такая чучела уродилась, не знаю в кого". Много доставалось Верочке за смуглый цвет лица, и она привыкла считать себя дурнушкой. Прежде мать водила ее чуть ли не в лохмотьях, а теперь стала наряжать. А Верочка, наряженная, идет с матерью в церковь да думает: "к другой шли бы эти наряды, а на меня что ни надень, все цыганка - чучело, как в ситцевом платье, так и в шелковом. А хорошо быть хорошенькою. Как бы мне хотелось быть хорошенькою!"
Когда Верочке исполнилось шестнадцать лет, она перестала учиться у фортепьянного учителя и в пансионе, а сама стала давать уроки в том же пансионе; потом мать нашла ей и другие уроки.
Через полгода мать перестала называть Верочку цыганкою и чучелою, а стала наряжать лучше прежнего, а Матрена, - это была уже третья Матрена, после той: у той был всегда подбит левый глаз, а у этой разбита левая скула, но не всегда, - сказала Верочке, что собирается сватать ее начальник Павла Константиныча, и какой-то важный начальник, с орденом на шее 6. Действительно, мелкие чиновники в департаменте говорили, что начальник отделения, у которого служит Павел Константиныч, стал благосклонен к нему, а начальник отделения между своими ровными стал выражать такое мнение, что ему нужно жену хоть бесприданницу, но красавицу, и еще такое мнение, что Павел Константиныч хороший чиновник.
Чем бы это кончилось, неизвестно: но начальник отделения собирался долго, благоразумно, а тут подвернулся другой случай.
Хозяйкин сын зашел к управляющему сказать, что матушка просит Павла Константиныча взять образцы разных обоев, потому что матушка хочет заново отделывать квартиру, в которой живет. А прежде подобные приказания отдавались через дворецкого. Конечно, дело понятное и не для таких бывалых людей, как Марья Алексевна с мужем. Хозяйкин сын, зашедши, просидел больше полчаса и удостоил выкушать чаю (цветочного) 7. Марья Алексевна на другой же день подарила дочери фермуар 8, оставшийся невыкупленным в закладе, и заказала дочери два новых платья, очень хороших - одна материя стоила: на одно платье 40 руб., на другое 52 руб., а с оборками да лентами, да фасоном оба платья обошлись 174 руб.; по крайней мере так сказала Марья Алексевна мужу, а Верочка знала, что всех денег вышло на них меньше 100 руб., - ведь покупки тоже делались при ней, - но ведь и на 100 руб. можно сделать два очень хорошие платья. Верочка радовалась платьям, радовалась фермуару, но больше всего радовалась тому, что мать, наконец, согласилась покупать ботинки ей у Королева 9: ведь на Толкучем рынке ботинки такие безобразные, а королевские так удивительно сидят на ноге.
Платья не пропали даром: хозяйкин сын повадился ходить к управляющему и, разумеется, больше говорил с дочерью, чем с управляющим и управляющихой, которые тоже, разумеется, носили его на руках. Ну, и мать делала наставления дочери, все как следует, - этого нечего и описывать, дело известное.
Однажды, после обеда, мать сказала:
- Верочка, одевайся, да получше. Я тебе приготовила суприз 10 поедем в оперу, я во втором ярусе взяла билет, где все генеральши бывают. Все для тебя, дурочка. Последних денег не жалею. У отца-то, от расходов на тебя, уж все животы подвело. В один пансион мадаме сколько переплатили, а фортопьянщику-то сколько! Ты этого ничего не чувствуешь, неблагодарная, нет, видно, души-то в тебе, бесчувственная ты этакая!
Только и сказала Марья Алексевна, больше не бранила дочь, а это какая же брань? Марья Алексевна только вот уж так и говорила с Верочкою, а браниться на нее давно перестала, и бить ни разу не била с той поры, как прошел слух про начальника отделения.
Поехали в оперу. После первого акта вошел в ложу хозяйкин сын, и с ним двое приятелей, - один статский, сухощавый и очень изящный, другой военный, полный и попроще. Сели и уселись, и много шептались между собою, все больше хозяйкин сын со статским, а военный говорил мало. Марья Алексевна вслушивалась, разбирала почти каждое слово, да мало могла понять, потому что они говорили все по-французски. Слов пяток из их разговора она знала: belle, charmante, amour, bonheur красивая, прелестная, любовь, счастье (франц.), Ред. - да что толку в этих словах? Belle, charmante - Марья Алексевна и так уже давно слышит, что ее цыганка belle и charmante; amour - Марья Алексевна и сама видит, что он по уши врюхался в amour; а коли amour, то уж, разумеется, и bonheur, - что толку от этих слов? Но только что же, сватать-то скоро ли будет?
- Верочка, ты неблагодарная, как есть неблагодарная, - шепчет Марья Алексевна дочери: - что рыло-то воротишь от них? Обидели они тебя, что вошли? Честь тебе, дуре, делают. А свадьба-то по-французски - марьяж, что ли, Верочка? А как жених с невестою, а венчаться как по-французски?
Верочка сказала.
- Нет, таких слов что-то не слышно... Вера, да ты мне, видно, слова-то не так сказала? Смотри у меня!
- Нет, так: только этих слов вы от них не услышите. Поедемте, я не могу оставаться здесь дольше.
- Что? что ты сказала, мерзавка? - глаза у Марьи Алексевны налились кровью.
- Пойдемте. Делайте потом со мною, что хотите, а я не останусь. Я вам скажу после, почему. - Маменька, - это уж было сказано вслух: - у меня очень разболелась голова: Я не могу сидеть здесь. Прошу вас!
Верочка встала.
Кавалеры засуетились.
- Это пройдет, Верочка, - строго, но чинно сказала Марья Алексевна; походи по коридору с Михайлом Иванычем, и пройдет голова.
- Нет, не пройдет: я чувствую себя очень дурно. Скорее, маменька.
Кавалеры отворили дверь, хотели вести Верочку под руки, - отказалась, мерзкая девчонка! Сами подали салопы, сами пошли сажать в карету. Марья Алексевна гордо посматривала на лакеев: "Глядите, хамы, каковы кавалеры, - а вот этот моим зятем будет! Сама таких хамов заведу. А ты у меня ломайся, ломайся, мерзавка - я те поломаю!" - Но стой, стой, - что-то говорит зятек ее скверной девчонке, сажая мерзкую гордячку в карету? Sante - это, кажется, здоровье, savoir - узнаю, visite и по-нашему то же, permettez - прошу позволения. Не уменьшилась злоба Марьи Алексевны от этих слов, но надо принять их в соображение. Карета двинулась.
- Что он тебе сказал, когда сажал?
- Он сказал, что завтра поутру зайдет узнать о моем здоровье.
- Не врешь, что завтра?
Верочка молчала.
- Счастлив твой бог! - однако не утерпела Марья Алексевна, рванула дочь за волосы, - только раз, и то слегка. - Ну, пальцем не трону, только завтра чтоб была весела! Ночь спи, дура! Не вздумай плакать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Да, первые страницы рассказа обнаруживают, что я очень плохо думаю о публике. Я употребил обыкновенную хитрость романистов: начал повесть эффектными сценами, вырванными из средины или конца ее, прикрыл их туманом. Ты, публика, добра, очень добра, а потому ты неразборчива и недогадлива. На тебя нельзя положиться, что ты с первых страниц можешь различить, будет ли содержание повести стоить того, что6ы прочесть ее, у те6я плохое чутье, оно нуждается в пособии, а пособий этих два: или имя автора, или эффектность манеры. Я рассказываю тебе еще первую свою повесть, ты еще не приобрела себе суждения, одарен ли автор художественным талантом (ведь у тебя так много писателей, которым ты присвоила художественный талант), моя подпись еще не заманила бы тебя, и я должен был забросить тебе удочку с приманкой эффектности. Не осуждай меня за то, - ты сама виновата; твоя простодушная наивность принудила меня унизиться до этой пошлости. Но теперь ты уже попалась в мои руки, и я могу продолжать рассказ, как по-моему следует, без всяких уловок. Дальше не будет таинственности, ты всегда будешь за двадцать страниц вперед видеть развязку каждого положения, а на первый случай я скажу тебе и развязку всей повести: дело кончится весело, с бокалами, песнью: не будет ни эффектности, никаких прикрас. Автору не до прикрас, добрая публика, потому что он все думает о том, какой сумбур у те6я в голове, сколько лишних, лишних страданий делает каждому человеку дикая путаница твоих понятий. Мне жалко и смешно смотреть на тебя: ты так немощна и так зла от чрезмерного количества чепухи в твоей голове.
Я сердит на тебя за то, что ты так зла к людям, а ведь люди - это ты: что же ты так зла к самой себе. Потому я и браню тебя. Но ты зла от умственной немощности, и потому, браня тебя, я обязан помогать тебе. С чего начать оказывание помощи? да хоть с того, о чем ты теперь думаешь: что это за писатель, так нагло говорящий со мною? - я скажу тебе, какой я писатель.
У меня нет ни тени художественного таланта. Я даже и языком-то владею плохо. Но это все-таки ничего: читай, добрейшая публика! прочтешь не без пользы. Истина - хорошая вещь: она вознаграждает недостатки писателя, который служит ей. Поэтому я скажу тебе: если б я не предупредил тебя, тебе, пожалуй, показалось бы, что повесть написана художественно, что у автора много поэтического таланта. Но я предупредил тебя, что таланта у меня нет, ты и будешь знать теперь, что все достоинства повести даны ей только ее истинностью.
Впрочем, моя добрейшая публика, толкуя с тобою, надобно договаривать все до конца; ведь ты хоть и охотница, но не мастерица отгадывать недосказанное. Когда я говорю, что у меня нет ни тени художественного таланта и что моя повесть очень слаба по исполнению, ты не вздумай заключить, будто я объясняю тебе, что я хуже тех твоих повествователей, которых ты считаешь великими, а мой роман хуже их сочинений. Я говорю не то. Я говорю, что мой рассказ очень слаб по исполнению сравнительно с произведениями людей, действительно одаренных талантом; с прославленными же сочинениями твоих знаменитых писателей ты смело ставь наряду мой рассказ по достоинству исполнения, ставь даже выше их - не ошибешься! В нем все-таки больше художественности, чем в них: можешь быть спокойна на этот счет.
Поблагодари же меня; ведь ты охотница кланяться тем, которые пренебрегают тобою, - поклонись же и мне.
Но есть в тебе, публика, некоторая доля людей, - теперь уже довольно значительная доля, - которых я уважаю. С тобою, с огромным большинством, я нагл, - но только с ним, и только с ним я говорил до сих пор. С людьми, о которых я теперь упомянул, я говорил бы скромно, даже робко. Но с ними мне не нужно было объясняться. Их мнениями я дорожу, но я вперед знаю, что оно за меня. Добрые и сильные, честные и умеющие, недавно вы начали возникать между нами, но вас уже не мало, и быстро становится все больше. Если бы вы были публика, мне уже не нужно было бы писать; если бы вас еще не было, мне еще не было бы можно писать. Но вы еще не публика, а уже вы есть между публикою, - потому мне еще нужно и уже можно писать.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Жизнь Веры Павловны в родительском семействе
I
Воспитание Веры Павловны было очень обыкновенное. Жизнь ее до знакомства с медицинским студентом Лопуховым 4 представляла кое-что замечательное, но не особенное. А в поступках ее уже и тогда было кое-что особенное.
Вера Павловна выросла в многоэтажном доме на Гороховой, между Садовой и Семеновским мостом. Теперь этот дом отмечен каким ему следует нумером, а в 1852 году, когда еще не было таких нумеров 5, на нем была надпись: "дом действительного статского советника Ивана Захаровича Сторешникова". Так говорила надпись; но Иван Захарыч Сторешников умер еще в 1837 году, и с той поры хозяин дома был сын его, Михаил Иванович, -так говорили документы. Но жильцы дома знали, что Михаил Иванович - хозяйкин сын, а хозяйка дома - Анна Петровна.
Дом и тогда был, как теперь, большой, с двумя воротами и четырьмя подъездами по улице, с тремя дворами в глубину. На самой парадной из лестниц на улицу, в бель-этаже, жила в 1852 году, как и теперь живет, хозяйка с сыном. Анна Петровна и теперь осталась, как тогда была, дама видная. Михаил Иванович теперь видный офицер и тогда был видный и красивый офицер.
Кто теперь живет на самой грязной из бесчисленных черных лестниц первого двора, в 4-м этаже, в квартире направо, я не знаю; а в 1852 году жил тут управляющий домом, Павел Константиныч Розальский, плотный, тоже видный мужчина, с женою Марьею Алексевною, худощавою, крепкою, высокого роста дамою, с дочерью, взрослою девицею - она-то и есть Вера Павловна - и 9-летним сыном Федею.
Павел Константиныч, кроме того, что управлял домом, служил помощником столоначальника в каком-то департаменте. По должности он не имел доходов; по дому - имел, но умеренные: другой получал бы гораздо больше, а Павел Константиныч, как сам говорил, знал совесть; зато хозяйка была очень довольна им, и в четырнадцать лет управления он скопил тысяч до десяти капитала. Но из хозяйкина кармана было тут тысячи три, не больше; остальные наросли к ним от оборотов не в ущерб хозяйке: Павел Константиныч давал деньги под ручной залог.
У Марьи Алексевны тоже был капиталец - тысяч пять, как она говорила кумушкам, - на самом деле побольше. Основание капиталу было положено лет 15 тому назад продажею енотовой шубы, платьишка и мебелишки, доставшихся Марье Алексевне после брата-чиновника. Выручив рублей полтораста, она тоже пустила их в оборот под залоги, действовала гораздо рискованнее мужа, и несколько раз попадалась на удочку: какой-то плут взял у нее 5 руб. под залог паспорта, - паспорт вышел краденый, и Марье Алексевне пришлось приложить еще рублей 15, чтобы выпутаться из дела; другой мошенник заложил за 20 рублей золотые часы, - часы оказались снятыми с убитого, и Марье Алексевне пришлось поплатиться порядком, чтобы выпутаться из дела. Но если она терпела потери, которых избегал муж, разборчивый в приеме залогов, зато и прибыль у нее шла быстрее. Подыскивались и особенные случаи получать деньги. Однажды, - Вера Павловна была еще тогда маленькая; при взрослой дочери Марья Алексевна не стала бы делать этого, а тогда почему было не сделать? ребенок ведь не понимает! и точно, сама Верочка не поняла бы, да, спасибо, кухарка растолковала очень вразумительно; да и кухарка не стала бы толковать, потому что дитяти этого знать не следует, но так уже случилось, что душа не стерпела после одной из сильных потасовок от Марьи Алексевны за гульбу с любовником (впрочем, глаз у Матрены был всегда подбитый, не от Марьи Алексевны, а от любовника, - а это и хорошо, потому что кухарка с подбитым глазом дешевле!). Так вот, однажды приехала к Марье Алексевне невиданная знакомая дама, нарядная, пышная, красивая, приехала и осталась погостить. Неделю гостила смирно, только все ездил к ней какой-то статский, тоже красивый, и дарил Верочке конфеты, и надарил ей хороших кукол, и подарил две книжки, обе с картинками; в одной книжке были хорошие картинки - звери, города; а другую книжку Марья Алексевна отняла у Верочки, как уехал гость, так что только раз она и видела эти картинки, при нем: он сам показывал. Так с неделю гостила знакомая, и все было тихо в доме: Марья Алексевна всю неделю не подходила к шкапчику (где стоял графин с водкой), ключ от которого никому не давала, и не била Матрену, и не била Верочку, и не ругалась громко. Потом одну ночь Верочку беспрестанно будили страшные вскрикиванья гостьи, и ходьба и суетня в доме. Утром Марья Алексевна подошла к шкапчику и дольше обыкновенного стояла у него, и все говорила: "слава богу, счастливо было, слава богу!", даже подозвала к шкапчику Матрену и сказала: "на здоровье, Матренушка, ведь и ты много потрудилась", и после не то чтобы драться да ругаться, как бывало в другие времена после шкапчика, а легла спать, поцеловавши Верочку. Потом опять неделю было смирно в доме, и гостья не кричала, а только не выходила из комнаты и потом уехала. А через два дня после того, как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна сама ни в одном слове не уступала ему и все твердила: "я никаких ваших делов не знаю. Справьтесь по домовым книгам, кто у меня гостил! псковская купчиха Савастьянова, моя знакомая, вот вам и весь сказ!" Наконец, поругавшись, поругавшись, статский ушел и больше не показывался. Это видела Верочка, когда ей было восемь лет, а когда ей было девять лет, Матрена ей растолковала, какой это был случай. Впрочем, такой случай только один и был; а другие бывали разные, но не так много.
Когда Верочке было десять лет, девочка, шедшая с матерью на Толкучий рынок, получила при повороте из Гороховой в Садовую неожиданный подзатыльник, с замечанием: "глазеешь на церковь, дура, а лба-то что не перекрестишь? Чать, видишь, все добрые люди крестятся!"
Когда Верочке было двенадцать лет, она стала ходить в пансион, а к ней стал ходить фортепьянный учитель, - пьяный, но очень добрый немец и очень хороший учитель, но, по своему пьянству, очень дешевый.
Когда ей был четырнадцатый год, она обшивала всю семью, впрочем, ведь и семья-то была невелика.
Когда Верочке подошел шестнадцатый год, мать стала кричать на нее так: "отмывай рожу-то, что она у тебя, как у цыганки! Да не отмоешь, такая чучела уродилась, не знаю в кого". Много доставалось Верочке за смуглый цвет лица, и она привыкла считать себя дурнушкой. Прежде мать водила ее чуть ли не в лохмотьях, а теперь стала наряжать. А Верочка, наряженная, идет с матерью в церковь да думает: "к другой шли бы эти наряды, а на меня что ни надень, все цыганка - чучело, как в ситцевом платье, так и в шелковом. А хорошо быть хорошенькою. Как бы мне хотелось быть хорошенькою!"
Когда Верочке исполнилось шестнадцать лет, она перестала учиться у фортепьянного учителя и в пансионе, а сама стала давать уроки в том же пансионе; потом мать нашла ей и другие уроки.
Через полгода мать перестала называть Верочку цыганкою и чучелою, а стала наряжать лучше прежнего, а Матрена, - это была уже третья Матрена, после той: у той был всегда подбит левый глаз, а у этой разбита левая скула, но не всегда, - сказала Верочке, что собирается сватать ее начальник Павла Константиныча, и какой-то важный начальник, с орденом на шее 6. Действительно, мелкие чиновники в департаменте говорили, что начальник отделения, у которого служит Павел Константиныч, стал благосклонен к нему, а начальник отделения между своими ровными стал выражать такое мнение, что ему нужно жену хоть бесприданницу, но красавицу, и еще такое мнение, что Павел Константиныч хороший чиновник.
Чем бы это кончилось, неизвестно: но начальник отделения собирался долго, благоразумно, а тут подвернулся другой случай.
Хозяйкин сын зашел к управляющему сказать, что матушка просит Павла Константиныча взять образцы разных обоев, потому что матушка хочет заново отделывать квартиру, в которой живет. А прежде подобные приказания отдавались через дворецкого. Конечно, дело понятное и не для таких бывалых людей, как Марья Алексевна с мужем. Хозяйкин сын, зашедши, просидел больше полчаса и удостоил выкушать чаю (цветочного) 7. Марья Алексевна на другой же день подарила дочери фермуар 8, оставшийся невыкупленным в закладе, и заказала дочери два новых платья, очень хороших - одна материя стоила: на одно платье 40 руб., на другое 52 руб., а с оборками да лентами, да фасоном оба платья обошлись 174 руб.; по крайней мере так сказала Марья Алексевна мужу, а Верочка знала, что всех денег вышло на них меньше 100 руб., - ведь покупки тоже делались при ней, - но ведь и на 100 руб. можно сделать два очень хорошие платья. Верочка радовалась платьям, радовалась фермуару, но больше всего радовалась тому, что мать, наконец, согласилась покупать ботинки ей у Королева 9: ведь на Толкучем рынке ботинки такие безобразные, а королевские так удивительно сидят на ноге.
Платья не пропали даром: хозяйкин сын повадился ходить к управляющему и, разумеется, больше говорил с дочерью, чем с управляющим и управляющихой, которые тоже, разумеется, носили его на руках. Ну, и мать делала наставления дочери, все как следует, - этого нечего и описывать, дело известное.
Однажды, после обеда, мать сказала:
- Верочка, одевайся, да получше. Я тебе приготовила суприз 10 поедем в оперу, я во втором ярусе взяла билет, где все генеральши бывают. Все для тебя, дурочка. Последних денег не жалею. У отца-то, от расходов на тебя, уж все животы подвело. В один пансион мадаме сколько переплатили, а фортопьянщику-то сколько! Ты этого ничего не чувствуешь, неблагодарная, нет, видно, души-то в тебе, бесчувственная ты этакая!
Только и сказала Марья Алексевна, больше не бранила дочь, а это какая же брань? Марья Алексевна только вот уж так и говорила с Верочкою, а браниться на нее давно перестала, и бить ни разу не била с той поры, как прошел слух про начальника отделения.
Поехали в оперу. После первого акта вошел в ложу хозяйкин сын, и с ним двое приятелей, - один статский, сухощавый и очень изящный, другой военный, полный и попроще. Сели и уселись, и много шептались между собою, все больше хозяйкин сын со статским, а военный говорил мало. Марья Алексевна вслушивалась, разбирала почти каждое слово, да мало могла понять, потому что они говорили все по-французски. Слов пяток из их разговора она знала: belle, charmante, amour, bonheur красивая, прелестная, любовь, счастье (франц.), Ред. - да что толку в этих словах? Belle, charmante - Марья Алексевна и так уже давно слышит, что ее цыганка belle и charmante; amour - Марья Алексевна и сама видит, что он по уши врюхался в amour; а коли amour, то уж, разумеется, и bonheur, - что толку от этих слов? Но только что же, сватать-то скоро ли будет?
- Верочка, ты неблагодарная, как есть неблагодарная, - шепчет Марья Алексевна дочери: - что рыло-то воротишь от них? Обидели они тебя, что вошли? Честь тебе, дуре, делают. А свадьба-то по-французски - марьяж, что ли, Верочка? А как жених с невестою, а венчаться как по-французски?
Верочка сказала.
- Нет, таких слов что-то не слышно... Вера, да ты мне, видно, слова-то не так сказала? Смотри у меня!
- Нет, так: только этих слов вы от них не услышите. Поедемте, я не могу оставаться здесь дольше.
- Что? что ты сказала, мерзавка? - глаза у Марьи Алексевны налились кровью.
- Пойдемте. Делайте потом со мною, что хотите, а я не останусь. Я вам скажу после, почему. - Маменька, - это уж было сказано вслух: - у меня очень разболелась голова: Я не могу сидеть здесь. Прошу вас!
Верочка встала.
Кавалеры засуетились.
- Это пройдет, Верочка, - строго, но чинно сказала Марья Алексевна; походи по коридору с Михайлом Иванычем, и пройдет голова.
- Нет, не пройдет: я чувствую себя очень дурно. Скорее, маменька.
Кавалеры отворили дверь, хотели вести Верочку под руки, - отказалась, мерзкая девчонка! Сами подали салопы, сами пошли сажать в карету. Марья Алексевна гордо посматривала на лакеев: "Глядите, хамы, каковы кавалеры, - а вот этот моим зятем будет! Сама таких хамов заведу. А ты у меня ломайся, ломайся, мерзавка - я те поломаю!" - Но стой, стой, - что-то говорит зятек ее скверной девчонке, сажая мерзкую гордячку в карету? Sante - это, кажется, здоровье, savoir - узнаю, visite и по-нашему то же, permettez - прошу позволения. Не уменьшилась злоба Марьи Алексевны от этих слов, но надо принять их в соображение. Карета двинулась.
- Что он тебе сказал, когда сажал?
- Он сказал, что завтра поутру зайдет узнать о моем здоровье.
- Не врешь, что завтра?
Верочка молчала.
- Счастлив твой бог! - однако не утерпела Марья Алексевна, рванула дочь за волосы, - только раз, и то слегка. - Ну, пальцем не трону, только завтра чтоб была весела! Ночь спи, дура! Не вздумай плакать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9