Глотавшие слюну, они сдерживались, и лишь однажды Мари вдруг сказала: нет, мол, сил терпеть голод более, а бабка Наталья строго ее отчитала за недостойную слабость: грассируя, она выдавала пассаж за пассажем, и Мари уже кивала, признавая вину, и каясь, и роняя слезки.
Однако к обеду второго дня старухи стали иссякать: отвлекая друг друга, они стали вспоминать ту и эту войну, ту и эту разруху. Как бы соревнуясь, они рылись во времени, легко и без натуги отыскивая памятные тяжкие дни там или здесь в долгой своей жизни: им было что вспомнить. «Помнишь ли, как в детстве на Орловщине...» — «Нет, — вдруг оборвала бабка Наталья, — а те дни мы вспоминать не будем. Это сведется к разговору о еде и о твоем любимом малиновом варенье. Я запрещаю тебе!» — «Наташа!» Глаза у Мари заблестели, сухонькие, бесцветные глаза. «Не будем», — сказала бабка Наталья.
Мари, обессиленная, легла на лавку, она всхлипывала: «Но почему не вспоминать?.. Мне так хочется вспоминать!»
А маленький Ключарев лежал на печке. Он мало что понимал, но понимал же он, что старухи хотят есть. Закрывший глаза, он старался заснуть, круто поворачиваясь то на левый, то на правый бок.
Мари забылась сном на лавке, а бабка Наталья сидела и вязала, когда он, заснуть не сумевший, слез с печки и вяло подошел к ней. «Бабушка...» — позвал он ее, желая что-то спросить, и тут же забыл — что, так как она, швырнув на лавку вязанье, прижала его с неожиданной силой к себе. «Да, бабушка с тобой, — она повторила, — да, твоя бабушка...» Ему было приятно и мягко у нее на груди, запах бабушкиных духов был остр и нежен, он чуть ли не мурлыкал, когда она сказала: «Сносишь костюмчик и забудешь бабушку, да?» — он стал уверять, что нет: обилием своей любви бабка делала из него младенца трех лет, а он, в свое время любви недополучивший, подыгрывал. Она сказала: «Мне жить недолго, вот и стараюсь, глупая, чтобы в памяти от меня что-то осталось, — прости меня, старую».
Он (лукавый) вроде бы не понимал, из чего она так бьется, однако же понимал: сердце его уже тогда (и, забегая вперед, можно сказать, — надолго) было отдано бабке Матрене; взрослый Ключарев, когда бы и кто бы ни произнес слово бабушка, представлял себе деревеньку, и огород, и речушку, и именно бабку Матрену с ее черными, как бы пороховыми, солдатскими морщинами на лице и на шее; взрослый, он не раздваивался в образе, и нет сомнения, что в ту минуту детства голубая бабушка, вероятно, уже предчувствовала его выбор и знала итог тем особенным знанием, какое дается в старости. Она даже и смирилась с его выбором, — быть может, потому, что считала, что любить бабку Матрену (удерживать ее и в голове и в сердце) мальчику и нужнее, и правильнее, и современнее, и безопаснее в смысле развития — тоже. Она еще и подсмеялась немного в ту давнюю минуту, прижимая и целуя его: «Смешная бабка Наталья, хочет остаться в памяти, да?»
Был ужин, то есть для маленького Ключарева ужин, для них же очередное голодание с видом на еду. Мари уже постанывала. Бабка Наталья зажгла керосиновую лампу — она принесла из погреба молоко, разогрела его, затем взялась за картошку, а Мари, постанывая, лежала на лавке: не поднималась, чтобы не видеть.
Подступала новая ночь (Матрена еще не вернулась) — июньские ночи стали прохладны, и мальчик подолгу лежал на теплой печи, слушая, как мучаются старухи. Говорила Мари, она нет-нет и капала слезами — мы, мол, только что отголодали такую войну!
— ...Я ведь, Наташа, прости меня, согласилась поехать с тобой отчасти с умыслом. Дай, думала, на старости лет увижу русскую деревню, притом уральскую, далекую от всех и вся, далекую от споров и войны. И еще, сказать ли, знаешь, что я думала — похожу по улице, что может быть лучше лета в деревне, — детство вспомню, тишину и — молока попью!., ты знаешь ли, мысль про молоко, про то, как я буду пить молоко из железной кружи после многолетнего голода...
— Ты меня не разжалобишь! — сказала бабка Наталья. — Есть нам не предложили.
— Я же не настаиваю на молоке, Наташа, Наташа!.. Ты меня неверно поняла, — заспешила Мари. — Я же говорю: хлебца-то можно поесть немного?..
— А тебе предложили есть хлеб? — холодно произнесла бабка Наталья.
Мари вновь заплакала.
Он слышал в дреме, как они запели, а когда он свесил голову вниз и глянул, они сидели обнявшись, Мари всхлипывала, и пели скрипучими старушечьими голосами песню, где слова были почти неразличимы:
да я-я-ааа одета-ааа... —
он засыпал, он посапывал носом, он слышал, как бабка Наталья спросила: «Мы не мешаем тебе спать, милый?..»
Потом сон отступил. И он слышал — Мари опять говорила:
— ...Наташа, только не спорь: я надумала, что, если мы не умрем здесь от голода, в нашей жизни еще будет что-то очень замечательное.
— И необязательно реветь. Вытри слезы.
Мари послушно вытерла глаза, но продолжала:
— Ты знаешь, будет что-то огромное-огромное: оно придет, как облако, и будет стоять над нами. Большое и белое... Знаешь, почему я так думаю?
— Не знаю, почему ты так думаешь... Вытри слезы, опять ты плачешь.
— Почему? А потому, что в начале жизни у нас все было так хорошо! так прекрасно! и жизненное завершение после столь долгих лет тоже должно быть прекрасно: оно нас ждет. Оно ждет нас, Наташа.
— Да вытри же слезы!.. Нас ждет богадельня.
— Ну и что?
— Огромная белая богадельня — вот тебе разгадка твоего ожидания. Игры со старичками. И кино.
— А лото?
— Ну хорошо, и лото тоже. Мари оживилась:
— А почему ты так плохо говоришь о доме престарелых, я не понимаю тебя, Наташа?
— Там прекрасно. Во всяком случае, там тебя покормят.
— Не иронизируй. И лото. И кино. И опрятность. А главное — ты же забываешь главное — там может произойти встреча с каким-нибудь интереснейшим человеком! Почему ты общение сбрасываешь со счетов? Это нечестно. Разве прекрасный и обаятельный человек, тонкий, умный, одухотворенный, не облагораживает любые стены?
— Помечтай, Машенька.
— Я не мечтаю — я верю!..
Они смолкли, а он в полусне усмехнулся, несколько удивленный тем, что тщедушные и полуразрушенные старухи хотят еще встретить в жизни какого-то человека (он силился представить себе старика с бородой — рядом с Мари).
— А знаешь, Мари, мы не умрем, — заговорила теперь бабка Наталья, — я искала и нашла выход: если Матрена и завтра не вернется, мы сделаем вот что: мы поработаем...
— Как?
— Помнишь, она жаловалась: в огороде, мол, полоть надо — мы прополем ей грядки... и поедим хлеба с картошкой — за труд! Это будет справедливо.
— Глубокая мысль, Наташа! Какая глубокая и верная мысль! — подхватила Мари.
Мальчик канул в недолгую дрему, как-то сразу успокоившийся за их жизнь. А разговор старух теперь, вероятно, кружил и кружил возле тех невсполотых грядок.
Он проснулся от легких шагов: сухонькая Мари вдруг устремилась к окну; открыв ставни, она приникла к маленькому окошку — и вгляделась:
— Наташа! Какое очарованье! Какая луна!
— Да, сейчас полнолуние, — откликнулась бабка Наталья.
— Нет, она замечательная, эта луна, — она упоительная! Ты слышишь, Наташа, луна!
— И что же?
— Как что — замечательная же видимость, все как на ладони...
Мари теми же легкими шагами метнулась от окна к своей давней подруге:
— Наташа, милая, ты только не спорь, ты такая спорщица и упрямица, с самого детства. Что ты доказываешь? кому?.. Матрена не права, конечно, бросила нас на произвол: с гостями, тем более с родней, так не поступают...
— С родней только так и поступают, — сказала бабка Наталья. — Именно с родней.
— Но не спорь же. Ведь ты согласна, ведь ты сама нашла этот выход: пойдем туда. Я гебе уступала, Наташа, — уступи и ты теперь, — ты согласна?
Молчание.
— Ты согласна, Наташа?
Бабка Наталья сказала наконец, что она согласна, и вот в лунную ночь две голодные старухи вышли в огород, подрагивая от холода, и принялись среди ночи обдергивать грядки, Согнувшиеся, они двигались полшажок за полшажком, медленно, поначалу не столько изымая сорняки, сколько — разглядывая. Они было поискали мотыги, но не знали где и не нашли, к тому же ночью, в темноте, вести прополку руками им показалось надежнее. Мальчик, позевывая, тоже вышел за ними — была луна и не спалось.
Они посоветовали ему идти спать, но он отказался, и было удивительно, что они не настаивали: они уже забыли о нем, поглощенные объявившимся и спешным своим делом. Хватая траву под корень, они дергали и дергали, и не сейчас ему было дано узнать, что в старости есть хочется куда острее, чем в любом ином возрасте.
Согбенные, они смещались по грядке медленно, как старые черепашки, он же ходил возле. Он посматривал на луну, которая в тот год холодно и неясно его тревожила. «А ты помогай нам, Андрейка», — сказала Мари, и голос ее, притихшую, выдал — она нервничала. Он стал обдергивать помидоры, приткнувшись меж старухами и двигаясь понемногу следом. Вскоре ему надоело, и, зевая, он только ходил и смотрел, а старая Мари ласковым голоском ему выговаривала: «Ах, лентяй! ах, лентяй! Ты разве не знаешь, милый, кто не работает — тот не ест».
Через час, что ли, Мари сделала попытку разогнуть спину, однако бабка Наталья сказала:
— Нет, недостаточно.
— Но ведь уже четыре грядки, Наташа.
Бабка Наталья не ответила.
— Но ведь огород весь мы никак не осилим!
— Не заставляй меня повторять, Мари. Я же сказала: шесть грядок.
Закончившие шесть грядок, они разом иссякли — сели на землю и не вставали. Было слышно, как они дышат. А через минуту-две они встали и припустили бегом, ибо с желанием поесть больше бороться не могли: даже бабка Наталья слишком быстро устремилась в избу. Мари, конечно, летела впереди как на крыльях. Внук за ними еле поспел.
— Садись с нами, перекусишь, — сказала бабка Наталья (нож стучал по столу, она лихорадочно нарезала хлеб).
— Да, садись, садись, — волновалась Мари. — Такая беспокойная у нас ночь сегодня...
Но он-то есть не хотел. Его потянуло на улицу; старухам было не до него, и он, неокликнутый, вновь вышел в огород и уставился на луну: луна, в легких облаках, висела яркая в высоком небе, а низ картины занимали зубчики плетня, как бы вырезанные из черной бумаги. Мальчик взволновался: на частоколе плетня, на неподвижном и как бы вечном, плыли белесые облака, в центре же — тоже неподвижное — разместилось огромное и торжественное желтоватое око. Ощущение красоты и формы взволновало само по себе: оно было так же осязательно, как поверхность предмета, оно было явлено как звук или как запах, и, может быть, красота и форма говорили о желании, но о каком?.. Потрясенный новизной и возникшей тягой, мальчик глаз не сводил и лишь изредка, осторожничая, оглядывался на мокрую ботву и на черное поле огорода, чтобы, оторвавшись от их темной бесформенности, вновь бросить глаза вверх — к совершенству. Он чувствовал себя в полной безопасности рядом с этой грандиозной и торжественной красотой.
Когда мальчик вернулся, они, насытившиеся, лежали на лавках и уже спали: тоненько посапывала бабка Наталья и пушечно-громко храпела крохотная Мари. Он влез на печку и долго, беспричинно томился.
Он еще не заснул, когда дверь в сенях хлопнула и явилась бабка Матрена.
— Внучек, родной мой, — кликнула она негромко, но он не ответил — лежал с открытыми глазами, все еще томимый луной.
Глава 11
Проявляясь, любовь подчас жаждет повелевать или хочет хотя бы и внешнего, тусклого себе подчинения, — бабка Матрена уже с утра командовала:
— Витя, сделай то... Или:
— Витя, сделай это...
И дергала его по мелочам туда и сюда, как бы желая убедиться, что за время отсутствия те старухи не утопили в своей любви ее любовь и влияние. Мальчик же подчинялся неохотно, скучал и рвался вон.
Он заметил, что взаимная натянутость бабушек, сохранившись, перешла в некую молчаливую форму: бабка Матрена молча их кормила, а они молча ели, говорили сухонькое спасибо и уходили вновь: шли на перекресток, ожидая там случайную подводу. В обед они возвращались, ставя чемоданчики в угол и жалуясь друг другу, что ноют ноги, что полный рот пыли и что жара их доконает. Его их слова, их неменяющиеся муки уже не интересовали (мальчишка не мог сосредоточиться раз и навсегда на одном) — его занимали последствия ливня.
Он бродил по негромыхающей природе, вверху было совсем тихо, и он много слышал жаворонка: тот пел теперь без передышки весь день, кувыркаясь где-то в небе, невидный. В тишине лишь ручьи грохотали — и какие ж это были ручьи! — казалось, что вдалеке идет поезд, звук усиливался, и поезд приближался — это значило, что мальчик приближается к одному из ручьев. Таких ручьев он не видывал. Земля была изъедена и обглодана, всюду ямы, рытвины, развороченные грубо и мощно.
Меж двух бурлящих потоков мальчик увидел свой муравейник — огромная муравьиная гора была смыта, снесена, напоминая внешним видом разорванную собаками старую большую шапку, клочья которой валялись там и здесь.
В муравейнике осталось лишь основание: большой и пахучий круг темной зелени; муравьишки там были, ползали, и пусть вода уже спала, и тот поток, что снес и разрушил, ушел в сторону, они ползали все еще испуганные, медленные; лишь некоторые на спинах своих подтягивали сюда новую землицу, а даже и новые травинки, в тихой надежде, что все на свете поправимо. Вероятно, они не представляли, какая потеря и какая утрачена высота, и это незнание, возможно, было их благом. Малочисленные, они были как отдельные пешеходы в вымершем городе (или, скажем, в утреннем городе, в ту рань, когда еще нет транспорта). Их было даже не жаль: в трагедии неуместна жалость; их было мало, верующие в судьбу, кто порожняком, кто с грузом, муравьи торопились по дорожкам, которые были давно забыты, так как на глубине этих путей (в основании муравейника) жили слишком далекие и слишком уже забытые их предки.
Ниже по ручью, наполовину в воде, мальчик увидел еще одну часть огромной шапки — муравьи тут сновали вяло и безжизненно, зная, по-видимому, что они оторваны и обречены. Они ползали как оглушенные, покорные концу и не пытающиеся понять, к тому же их сносило и слизывало мелкой волной — соломинку за соломинкой размывало, отрывало и, покружив, уносило водой. Маленький Ключарев не был брезглив или там пуглив в свои девять лет: сын барака, он запросто сгреб разлагающийся и сильно пахший кусок шапки и понес, проделывая вместе с засуетившимися муравьями обратный путь. Ему казалось, что несет он зримую, весомую часть, когда же он принес и положил ее на место бывшей горы, стало ясно, как мало спасено: лежала мокрая кучка, малостью своей лишь подчеркивающая ужасающую степень разрушения.
Он спустился по ручью еще ниже, где и нашел маленькие жалкие веники, по которым ползали десяток-два муравьев. Шаг за шагом — и чем ниже мальчик спускался, тем более жалкие и мелкие остатки он находил. Последний веничек, выброшенный на землю бурлящим ручьем, был уже пустой и безлюдный, безмуравный: горсть травинок, которую уже не имело смысла подбирать и перетаскивать, но, увлеченный, он перенес и ее.
Вновь спустившийся ниже, мальчик увидел и долго рассматривал корни подмытой ивы, но еще больше потрясли его вымытые корни дуба — оголившиеся, вздыбившиеся, они отделились от земли, так что мальчик мог под ними пролезть. И, наконец, маленький Ключарев спустился до места, где ручей впадал в речушку, теперь полноводную и свирепую: уровень ее поднялся, изменив береговую линию до неузнаваемости, и лишь огромный валун, за который мальчик в прежнее время, купаясь, цеплялся руками, был виден и бурлил, весь в пене. Остальных камней как бы и не было, речушка глухо шумела, гордясь глубиной.
Утро было с солнцем, однако он еще спал, а бабка Наталья поднялась к нему наверх по деревянной стремянке и над ним, лежащим на печи, склонилась: «Проснись, золотой мой, проснись...» И тут же (как бы одернув себя) бабка Наталья заговорила с той же ласковостью, но уже по-иному: «Спи, спи, прощай, моя радость!» — она уже не решалась его будить, лишь гладила рукой. Он лежал на печи в самом углу, близко к стенке, и потому она тянулась, чтобы достать, а Мари в это время придерживала стремянку и отчасти ее ноги, приговаривая: «Ты упадешь, Наташа, тебе никак нельзя падать!» — а та все пыталась его поцеловать, но уж губами ей было никак не дотянуться.
Он спал, но он слышал: тяжелая рука звучно хлопнула дверью в сенях — и голос бабки Матрены пробубнил: «Не будите его. Незачем — эка невидаль проводы!» — и эти обе тут же отпрянули, как бы уличенные, бабка Наталья сползла по стремянке вниз и принялась там суетиться, вбегая и выбегая... Отстранившийся, он спал сладким вторым сном, когда вдруг что-то треснуло его по голове, он вздрогнул, не веря, и вновь треснуло; сонному, ему казалось, что тело его уплывает в теплую печь (на которой он лежал) и в огонь, однако кто-то, препятствуя, словно удерживал его за волосы. Он очнулся, открыл глаза: Мари, влезшая на стремянку, колотила его по башке старым валенком.
1 2 3 4 5 6 7
Однако к обеду второго дня старухи стали иссякать: отвлекая друг друга, они стали вспоминать ту и эту войну, ту и эту разруху. Как бы соревнуясь, они рылись во времени, легко и без натуги отыскивая памятные тяжкие дни там или здесь в долгой своей жизни: им было что вспомнить. «Помнишь ли, как в детстве на Орловщине...» — «Нет, — вдруг оборвала бабка Наталья, — а те дни мы вспоминать не будем. Это сведется к разговору о еде и о твоем любимом малиновом варенье. Я запрещаю тебе!» — «Наташа!» Глаза у Мари заблестели, сухонькие, бесцветные глаза. «Не будем», — сказала бабка Наталья.
Мари, обессиленная, легла на лавку, она всхлипывала: «Но почему не вспоминать?.. Мне так хочется вспоминать!»
А маленький Ключарев лежал на печке. Он мало что понимал, но понимал же он, что старухи хотят есть. Закрывший глаза, он старался заснуть, круто поворачиваясь то на левый, то на правый бок.
Мари забылась сном на лавке, а бабка Наталья сидела и вязала, когда он, заснуть не сумевший, слез с печки и вяло подошел к ней. «Бабушка...» — позвал он ее, желая что-то спросить, и тут же забыл — что, так как она, швырнув на лавку вязанье, прижала его с неожиданной силой к себе. «Да, бабушка с тобой, — она повторила, — да, твоя бабушка...» Ему было приятно и мягко у нее на груди, запах бабушкиных духов был остр и нежен, он чуть ли не мурлыкал, когда она сказала: «Сносишь костюмчик и забудешь бабушку, да?» — он стал уверять, что нет: обилием своей любви бабка делала из него младенца трех лет, а он, в свое время любви недополучивший, подыгрывал. Она сказала: «Мне жить недолго, вот и стараюсь, глупая, чтобы в памяти от меня что-то осталось, — прости меня, старую».
Он (лукавый) вроде бы не понимал, из чего она так бьется, однако же понимал: сердце его уже тогда (и, забегая вперед, можно сказать, — надолго) было отдано бабке Матрене; взрослый Ключарев, когда бы и кто бы ни произнес слово бабушка, представлял себе деревеньку, и огород, и речушку, и именно бабку Матрену с ее черными, как бы пороховыми, солдатскими морщинами на лице и на шее; взрослый, он не раздваивался в образе, и нет сомнения, что в ту минуту детства голубая бабушка, вероятно, уже предчувствовала его выбор и знала итог тем особенным знанием, какое дается в старости. Она даже и смирилась с его выбором, — быть может, потому, что считала, что любить бабку Матрену (удерживать ее и в голове и в сердце) мальчику и нужнее, и правильнее, и современнее, и безопаснее в смысле развития — тоже. Она еще и подсмеялась немного в ту давнюю минуту, прижимая и целуя его: «Смешная бабка Наталья, хочет остаться в памяти, да?»
Был ужин, то есть для маленького Ключарева ужин, для них же очередное голодание с видом на еду. Мари уже постанывала. Бабка Наталья зажгла керосиновую лампу — она принесла из погреба молоко, разогрела его, затем взялась за картошку, а Мари, постанывая, лежала на лавке: не поднималась, чтобы не видеть.
Подступала новая ночь (Матрена еще не вернулась) — июньские ночи стали прохладны, и мальчик подолгу лежал на теплой печи, слушая, как мучаются старухи. Говорила Мари, она нет-нет и капала слезами — мы, мол, только что отголодали такую войну!
— ...Я ведь, Наташа, прости меня, согласилась поехать с тобой отчасти с умыслом. Дай, думала, на старости лет увижу русскую деревню, притом уральскую, далекую от всех и вся, далекую от споров и войны. И еще, сказать ли, знаешь, что я думала — похожу по улице, что может быть лучше лета в деревне, — детство вспомню, тишину и — молока попью!., ты знаешь ли, мысль про молоко, про то, как я буду пить молоко из железной кружи после многолетнего голода...
— Ты меня не разжалобишь! — сказала бабка Наталья. — Есть нам не предложили.
— Я же не настаиваю на молоке, Наташа, Наташа!.. Ты меня неверно поняла, — заспешила Мари. — Я же говорю: хлебца-то можно поесть немного?..
— А тебе предложили есть хлеб? — холодно произнесла бабка Наталья.
Мари вновь заплакала.
Он слышал в дреме, как они запели, а когда он свесил голову вниз и глянул, они сидели обнявшись, Мари всхлипывала, и пели скрипучими старушечьими голосами песню, где слова были почти неразличимы:
да я-я-ааа одета-ааа... —
он засыпал, он посапывал носом, он слышал, как бабка Наталья спросила: «Мы не мешаем тебе спать, милый?..»
Потом сон отступил. И он слышал — Мари опять говорила:
— ...Наташа, только не спорь: я надумала, что, если мы не умрем здесь от голода, в нашей жизни еще будет что-то очень замечательное.
— И необязательно реветь. Вытри слезы.
Мари послушно вытерла глаза, но продолжала:
— Ты знаешь, будет что-то огромное-огромное: оно придет, как облако, и будет стоять над нами. Большое и белое... Знаешь, почему я так думаю?
— Не знаю, почему ты так думаешь... Вытри слезы, опять ты плачешь.
— Почему? А потому, что в начале жизни у нас все было так хорошо! так прекрасно! и жизненное завершение после столь долгих лет тоже должно быть прекрасно: оно нас ждет. Оно ждет нас, Наташа.
— Да вытри же слезы!.. Нас ждет богадельня.
— Ну и что?
— Огромная белая богадельня — вот тебе разгадка твоего ожидания. Игры со старичками. И кино.
— А лото?
— Ну хорошо, и лото тоже. Мари оживилась:
— А почему ты так плохо говоришь о доме престарелых, я не понимаю тебя, Наташа?
— Там прекрасно. Во всяком случае, там тебя покормят.
— Не иронизируй. И лото. И кино. И опрятность. А главное — ты же забываешь главное — там может произойти встреча с каким-нибудь интереснейшим человеком! Почему ты общение сбрасываешь со счетов? Это нечестно. Разве прекрасный и обаятельный человек, тонкий, умный, одухотворенный, не облагораживает любые стены?
— Помечтай, Машенька.
— Я не мечтаю — я верю!..
Они смолкли, а он в полусне усмехнулся, несколько удивленный тем, что тщедушные и полуразрушенные старухи хотят еще встретить в жизни какого-то человека (он силился представить себе старика с бородой — рядом с Мари).
— А знаешь, Мари, мы не умрем, — заговорила теперь бабка Наталья, — я искала и нашла выход: если Матрена и завтра не вернется, мы сделаем вот что: мы поработаем...
— Как?
— Помнишь, она жаловалась: в огороде, мол, полоть надо — мы прополем ей грядки... и поедим хлеба с картошкой — за труд! Это будет справедливо.
— Глубокая мысль, Наташа! Какая глубокая и верная мысль! — подхватила Мари.
Мальчик канул в недолгую дрему, как-то сразу успокоившийся за их жизнь. А разговор старух теперь, вероятно, кружил и кружил возле тех невсполотых грядок.
Он проснулся от легких шагов: сухонькая Мари вдруг устремилась к окну; открыв ставни, она приникла к маленькому окошку — и вгляделась:
— Наташа! Какое очарованье! Какая луна!
— Да, сейчас полнолуние, — откликнулась бабка Наталья.
— Нет, она замечательная, эта луна, — она упоительная! Ты слышишь, Наташа, луна!
— И что же?
— Как что — замечательная же видимость, все как на ладони...
Мари теми же легкими шагами метнулась от окна к своей давней подруге:
— Наташа, милая, ты только не спорь, ты такая спорщица и упрямица, с самого детства. Что ты доказываешь? кому?.. Матрена не права, конечно, бросила нас на произвол: с гостями, тем более с родней, так не поступают...
— С родней только так и поступают, — сказала бабка Наталья. — Именно с родней.
— Но не спорь же. Ведь ты согласна, ведь ты сама нашла этот выход: пойдем туда. Я гебе уступала, Наташа, — уступи и ты теперь, — ты согласна?
Молчание.
— Ты согласна, Наташа?
Бабка Наталья сказала наконец, что она согласна, и вот в лунную ночь две голодные старухи вышли в огород, подрагивая от холода, и принялись среди ночи обдергивать грядки, Согнувшиеся, они двигались полшажок за полшажком, медленно, поначалу не столько изымая сорняки, сколько — разглядывая. Они было поискали мотыги, но не знали где и не нашли, к тому же ночью, в темноте, вести прополку руками им показалось надежнее. Мальчик, позевывая, тоже вышел за ними — была луна и не спалось.
Они посоветовали ему идти спать, но он отказался, и было удивительно, что они не настаивали: они уже забыли о нем, поглощенные объявившимся и спешным своим делом. Хватая траву под корень, они дергали и дергали, и не сейчас ему было дано узнать, что в старости есть хочется куда острее, чем в любом ином возрасте.
Согбенные, они смещались по грядке медленно, как старые черепашки, он же ходил возле. Он посматривал на луну, которая в тот год холодно и неясно его тревожила. «А ты помогай нам, Андрейка», — сказала Мари, и голос ее, притихшую, выдал — она нервничала. Он стал обдергивать помидоры, приткнувшись меж старухами и двигаясь понемногу следом. Вскоре ему надоело, и, зевая, он только ходил и смотрел, а старая Мари ласковым голоском ему выговаривала: «Ах, лентяй! ах, лентяй! Ты разве не знаешь, милый, кто не работает — тот не ест».
Через час, что ли, Мари сделала попытку разогнуть спину, однако бабка Наталья сказала:
— Нет, недостаточно.
— Но ведь уже четыре грядки, Наташа.
Бабка Наталья не ответила.
— Но ведь огород весь мы никак не осилим!
— Не заставляй меня повторять, Мари. Я же сказала: шесть грядок.
Закончившие шесть грядок, они разом иссякли — сели на землю и не вставали. Было слышно, как они дышат. А через минуту-две они встали и припустили бегом, ибо с желанием поесть больше бороться не могли: даже бабка Наталья слишком быстро устремилась в избу. Мари, конечно, летела впереди как на крыльях. Внук за ними еле поспел.
— Садись с нами, перекусишь, — сказала бабка Наталья (нож стучал по столу, она лихорадочно нарезала хлеб).
— Да, садись, садись, — волновалась Мари. — Такая беспокойная у нас ночь сегодня...
Но он-то есть не хотел. Его потянуло на улицу; старухам было не до него, и он, неокликнутый, вновь вышел в огород и уставился на луну: луна, в легких облаках, висела яркая в высоком небе, а низ картины занимали зубчики плетня, как бы вырезанные из черной бумаги. Мальчик взволновался: на частоколе плетня, на неподвижном и как бы вечном, плыли белесые облака, в центре же — тоже неподвижное — разместилось огромное и торжественное желтоватое око. Ощущение красоты и формы взволновало само по себе: оно было так же осязательно, как поверхность предмета, оно было явлено как звук или как запах, и, может быть, красота и форма говорили о желании, но о каком?.. Потрясенный новизной и возникшей тягой, мальчик глаз не сводил и лишь изредка, осторожничая, оглядывался на мокрую ботву и на черное поле огорода, чтобы, оторвавшись от их темной бесформенности, вновь бросить глаза вверх — к совершенству. Он чувствовал себя в полной безопасности рядом с этой грандиозной и торжественной красотой.
Когда мальчик вернулся, они, насытившиеся, лежали на лавках и уже спали: тоненько посапывала бабка Наталья и пушечно-громко храпела крохотная Мари. Он влез на печку и долго, беспричинно томился.
Он еще не заснул, когда дверь в сенях хлопнула и явилась бабка Матрена.
— Внучек, родной мой, — кликнула она негромко, но он не ответил — лежал с открытыми глазами, все еще томимый луной.
Глава 11
Проявляясь, любовь подчас жаждет повелевать или хочет хотя бы и внешнего, тусклого себе подчинения, — бабка Матрена уже с утра командовала:
— Витя, сделай то... Или:
— Витя, сделай это...
И дергала его по мелочам туда и сюда, как бы желая убедиться, что за время отсутствия те старухи не утопили в своей любви ее любовь и влияние. Мальчик же подчинялся неохотно, скучал и рвался вон.
Он заметил, что взаимная натянутость бабушек, сохранившись, перешла в некую молчаливую форму: бабка Матрена молча их кормила, а они молча ели, говорили сухонькое спасибо и уходили вновь: шли на перекресток, ожидая там случайную подводу. В обед они возвращались, ставя чемоданчики в угол и жалуясь друг другу, что ноют ноги, что полный рот пыли и что жара их доконает. Его их слова, их неменяющиеся муки уже не интересовали (мальчишка не мог сосредоточиться раз и навсегда на одном) — его занимали последствия ливня.
Он бродил по негромыхающей природе, вверху было совсем тихо, и он много слышал жаворонка: тот пел теперь без передышки весь день, кувыркаясь где-то в небе, невидный. В тишине лишь ручьи грохотали — и какие ж это были ручьи! — казалось, что вдалеке идет поезд, звук усиливался, и поезд приближался — это значило, что мальчик приближается к одному из ручьев. Таких ручьев он не видывал. Земля была изъедена и обглодана, всюду ямы, рытвины, развороченные грубо и мощно.
Меж двух бурлящих потоков мальчик увидел свой муравейник — огромная муравьиная гора была смыта, снесена, напоминая внешним видом разорванную собаками старую большую шапку, клочья которой валялись там и здесь.
В муравейнике осталось лишь основание: большой и пахучий круг темной зелени; муравьишки там были, ползали, и пусть вода уже спала, и тот поток, что снес и разрушил, ушел в сторону, они ползали все еще испуганные, медленные; лишь некоторые на спинах своих подтягивали сюда новую землицу, а даже и новые травинки, в тихой надежде, что все на свете поправимо. Вероятно, они не представляли, какая потеря и какая утрачена высота, и это незнание, возможно, было их благом. Малочисленные, они были как отдельные пешеходы в вымершем городе (или, скажем, в утреннем городе, в ту рань, когда еще нет транспорта). Их было даже не жаль: в трагедии неуместна жалость; их было мало, верующие в судьбу, кто порожняком, кто с грузом, муравьи торопились по дорожкам, которые были давно забыты, так как на глубине этих путей (в основании муравейника) жили слишком далекие и слишком уже забытые их предки.
Ниже по ручью, наполовину в воде, мальчик увидел еще одну часть огромной шапки — муравьи тут сновали вяло и безжизненно, зная, по-видимому, что они оторваны и обречены. Они ползали как оглушенные, покорные концу и не пытающиеся понять, к тому же их сносило и слизывало мелкой волной — соломинку за соломинкой размывало, отрывало и, покружив, уносило водой. Маленький Ключарев не был брезглив или там пуглив в свои девять лет: сын барака, он запросто сгреб разлагающийся и сильно пахший кусок шапки и понес, проделывая вместе с засуетившимися муравьями обратный путь. Ему казалось, что несет он зримую, весомую часть, когда же он принес и положил ее на место бывшей горы, стало ясно, как мало спасено: лежала мокрая кучка, малостью своей лишь подчеркивающая ужасающую степень разрушения.
Он спустился по ручью еще ниже, где и нашел маленькие жалкие веники, по которым ползали десяток-два муравьев. Шаг за шагом — и чем ниже мальчик спускался, тем более жалкие и мелкие остатки он находил. Последний веничек, выброшенный на землю бурлящим ручьем, был уже пустой и безлюдный, безмуравный: горсть травинок, которую уже не имело смысла подбирать и перетаскивать, но, увлеченный, он перенес и ее.
Вновь спустившийся ниже, мальчик увидел и долго рассматривал корни подмытой ивы, но еще больше потрясли его вымытые корни дуба — оголившиеся, вздыбившиеся, они отделились от земли, так что мальчик мог под ними пролезть. И, наконец, маленький Ключарев спустился до места, где ручей впадал в речушку, теперь полноводную и свирепую: уровень ее поднялся, изменив береговую линию до неузнаваемости, и лишь огромный валун, за который мальчик в прежнее время, купаясь, цеплялся руками, был виден и бурлил, весь в пене. Остальных камней как бы и не было, речушка глухо шумела, гордясь глубиной.
Утро было с солнцем, однако он еще спал, а бабка Наталья поднялась к нему наверх по деревянной стремянке и над ним, лежащим на печи, склонилась: «Проснись, золотой мой, проснись...» И тут же (как бы одернув себя) бабка Наталья заговорила с той же ласковостью, но уже по-иному: «Спи, спи, прощай, моя радость!» — она уже не решалась его будить, лишь гладила рукой. Он лежал на печи в самом углу, близко к стенке, и потому она тянулась, чтобы достать, а Мари в это время придерживала стремянку и отчасти ее ноги, приговаривая: «Ты упадешь, Наташа, тебе никак нельзя падать!» — а та все пыталась его поцеловать, но уж губами ей было никак не дотянуться.
Он спал, но он слышал: тяжелая рука звучно хлопнула дверью в сенях — и голос бабки Матрены пробубнил: «Не будите его. Незачем — эка невидаль проводы!» — и эти обе тут же отпрянули, как бы уличенные, бабка Наталья сползла по стремянке вниз и принялась там суетиться, вбегая и выбегая... Отстранившийся, он спал сладким вторым сном, когда вдруг что-то треснуло его по голове, он вздрогнул, не веря, и вновь треснуло; сонному, ему казалось, что тело его уплывает в теплую печь (на которой он лежал) и в огонь, однако кто-то, препятствуя, словно удерживал его за волосы. Он очнулся, открыл глаза: Мари, влезшая на стремянку, колотила его по башке старым валенком.
1 2 3 4 5 6 7