Тепло... Какая осень!
Подо мной был огромный город. Подо мной мчали ночные машины... Внизу были атакующие. Внизу были защитники. Все они... Безусловно, в том моем подлунном стоянии было торжество. Нагота — это открытость. Я был свободен от людей и от одежды. Я сам по себе. И я ничего не хотел. Разве что просто поиметь весь мир. Хотя бы один раз в жизни. Важная для всякого художника мысль. Да, да, поиметь. А иначе почему у меня встал?
На высоте дух мой ликовал!
Одна из смелых мыслей была в том, что снаряд тоже ведь ворвался в этот Дом голым. И потому я неспроста стоял здесь под луной гол-голышом. Я был то, что этот Дом возвращал... Дом не остался без ответа. Я — был ответ. Я был как ответный голый снаряд. (А можно предположить и так, что Дом вернул миру кое-что неперевариваемое... Выбросил из себя. Я — как честная блевота. Я — как возврат.)
Лишь тут, если честно, я заметил, что стою со стоящим. Но ведь это тоже увязывалось с достойным ответом.
Если честно, столь высокая и торжественная образность мысли слетела с меня мигом, как драный птичий пух... Слетела шелухой... Едва только снизу в меня уперся вдруг желтый прожектор. В ночной тьме это как удар. Как укус в глаза. Укус в зрачки... Это атакующие бдели. Нет-нет и они шарили снизу, ощупывая ночное здание прожекторами — они ведь приглядывали! (Не устанавливают ли среди ночи в окнах пулеметы? Не выкинут ли наконец белый флажок. Мало ли что!) По мне прожектор сначала только скользнул. Потом он вернулся, словно обомлел от моего нагого вида. Уперся. Замер... Вот тут у меня встал. Возможно, от легкого испуга. Бывает.
Я стоял и стоял. Я ощущал монументальность. И луч с меня не сползал... Ощущение затянувшегося величия. Миг истины... И на минуту-другую крыша моя, это возможно, поехала.
Когда я вернулся к Даше, я сообщил ей:
— Знаешь. Мы оба там стояли.
Она решила, что я брежу. И откуда такой голый? Почему?.. А я только улыбался. Я-то считал, что все понятно — что разъяснение мое честно и открыто. К тому же достойный минуты юмор.
Даша вполне очнулась. Но и ломка проснулась с новой силой. Ее чудесное лицо запрыгало, затряслось. А Даша смеялась... Через силу...
Этот ее мелкий хрипловатый смех! Напряженно выставив руки, но ладонями (почему-то) вперед, она звала к себе.
— Это я, — на всякий случай сообщил я.
— А?
«Это я...» — именно так (в точности так) я сказал ей вчера в темноте ее дачи (в такой же лунной полутьме). Даша тоже тотчас вспомнила и засмеялась повтору. «Вижу». — Она еще потянулась ко мне. Она звала глазами... К себе... Она скосила глаза туда, куда до этого скосил свой глаз прожектор.
Руки Даша завела за голову, сцепив там пальцы и образовывая для своего затылка мягкое гнездышко. Она, мол, сколько-то приспособится к ломке. Она, мол, сумеет... И все равно ее голова запрыгала... Взлетала и скакала. Как мяч.
Она расцепляла свои руки лишь на миг, чтобы обнять меня, чтобы прихватывать меня за лопатки, входя в мой ритм. Но затем опять убирала руки под колотящийся затылок. Руки там и оставались.
И глубоко, жадно захватывала ртом воздух.
— Даша...
— Да.
То, что надо. То, что нам было надо. И ей (как я после понял) в особенности. Голова ее в подложенных снизу ладонях уже не билась — голова моталась туда-сюда. Голова казалась беспомощной. Но я вдруг сообразил, что это счастливое мотанье из стороны в сторону — не тряска... Это же оно. Это оно.
— Даша...
— Да, да! — вскрикивала она, уже не слушая и не слыша.
Она захватывала ртом все больше и больше воздуха. Звуки стали первородными:
— Оо... Уу... Ага-га-аааа!.. Уу!
— Как твоя голова?
— Что?
Она плакала. Счастливо плакала, мотала головой, билась, а я это понимал и был с ней, сколько было сил. Я старался. Я почему-то знал, что ей это нужно... Наши жизни исчезли... До предела. Долго. Пока она не впала в слабость. Пока не вырубилась. В забытьи... В никуда... И, только увидев, что могу торжествовать, я перевел дух. Я еще огляделся. Я не сразу обмяк. Я еще увидел, какие мы с ней смуглые в лунной подсветке. Лицо Даши осталось мокрым от слез. Хотя спала...
И хорошо помню: очнулись... Бабахнул какой-то запоздалый танк. Случайный ночной выстрел?.. Как после узналось — ночной , но не бессмысленный. (Это был знак согласия со стороны атакующих. Знак на подписание мира — двойной выстрел холостыми.)
Но мы-то решили, что бой продолжается. Бой до одури. Нам стало весело. Нам — наплевать!
— А представляешь, если бы сюда. Даша!.. Если бы снаряд ахнул сейчас здесь... Прямо в окно... Над нами!
— Оо... Ну и что?
— Как — что? Прямо над нами.
— Не страшно... Ты бы раньше кончил. Вот и все.
Мы смеялись. Ее больше не трясло. Она вполне могла говорить. Она уже была прежней Дашей.
И ведь какая обычная, скромная с виду минута... Мое тщеславие распустилось самым пышным цветом. Я с Дашей. Пусть это случай, пусть совпадение! Ломка изошла сама собой! Пусть!.. Но ведь совпало со мной!.. И значит, исцелил. И значит, покончил с ломкой... Я!.. Я!.. Мой мужской (и такой естественный) ритм оказался ритмом, ее подавившим и врачующим.
Лежали рядом... Как необычен, как скромен этот покой победы. А Даша затаилась. Боялась поверить. (Это она прислушивалась к себе: кончилась ли ломка? Точно ли?) Она боялась обрадоваться и назвать словом. Боялась сглазить.
Зато я вдруг вовсе лишился ума. Я этак на полчаса спятил. Я теперь буйствовал от великой радости обладания. Дергался, паясничал... Ликовал!.. А потом мгновенно вырубился уже надолго. Отключился и здесь же (на полу) заснул.
Даша рассказала (после), как именно я ликовал. Как показывал пальцем на луну в проломе и говорил Даше:
— Пойдем туда. К ней. Запросто!.. Что за проеблума!
Не знающий, как радость избыть, в те первые счастливые минуты я лизал Дашино плечо и ту коварную ее грудь. Я лизал до победы. До шершавости. До пустоты там.
А были (при луне еле разглядел) три этаких квадратика — с легкой клейкой пленкой. Возможно, нарезные «дольки». Или марки с покрытием. Не знаю... Два квадратика, уже прежде слизанные ею. Да и третий почти... Но теперь я слизал и покрытие третьего, и сами квадратики. Все — на фиг! Я уже сыто мурлыкал (это я еще помню). Ей — ни крупицы!.. Ей (после ломки) оставлять нельзя.
То есть в некотором смысле я жертвовал собой — брал на себя. Жертвенное животное. Я делал это весело. И запросто!.. Жаль, не все помню. Лизал... И сразу же после жертвоприношения (это помню) плясал и скакал по разгромленному кабинету. Прыгал как балерун через валявшуюся битую мебель... Через обломки кирпичей и бетона. Как козел.
Даша (после) рассказала, как я, устав от пляса, устроил себе перекур. Стенной перегородкой завалило ту великолепную коллекционную полку. Какая досада! Я не смог отыскать ни одной трубки. Но зато табака на полу было полно! Пригоршни... Я скрутил козью ножку (козью ногу) из газеты — из свисавшего с подоконника огромного газетного лопуха. Курил. Нечто монументальное... Я держал на весу громадную цигарку, и дым — пахучий, заморский! — как уверяла Даша — валил у полоумного старика даже из ушей.
Покурив, я сильно посвежел и вновь пустился в скок и пляс. Но побил ноги о кирпичи... А Даша (надо же!) едва не взялась за старое. Грудь у нее была обнажена. И свою собственную грудь она своей собственной рукой тянула ко рту. Нюхала... Казалось, что оторвет. Нюхала, притягивая грудь к носу, к губам. Едва не грызла ее... Но тату (окоемочная татуировка) с вкрапленным порошком наркоты уже сошла, исчезла под моим языком. Тату тю-тю... Только-только и значились блеклые квадратики от слизанных марок. (Следы на стенах от проданных картин.)
И ведь как хотела! Разок даже застонала, как прежде. Бедная Даша!.. А что делать — все слизал и все вынюхал. Фигу ей! Ничего не оставил старый козел. Тю-тю.
Зато я, с непривычки, все только веселел и веселел в процессе — в первом в своей жизни кайфе.
— Все во мне! — вопил я.
Счастливо взвывая, я припал к Даше — она отбивалась. Я бросался на нее с высунутым языком... Как с копьем... С шизоидной силой заново вылизывал ее плечевые впадинки... Ее грудь. Правую. Всю!.. Даша хохотала. А я слизывал. Я свел-таки слюной на нет даже след хитроумной наклейки. Я выел тату. Я выжрал. Я взял в себя до пороховой пылинки. Саму пыльцу... Я покончил с пороком.
Не все помню... Однако же вот помню, что полизал еще ее грудь в самый сосок. Просто так. Из дружбы... А потом я вырвался (Даша туда не пускала). Выскочил на тот обвальный выступ-балкончик и там улюлюкал.
Но вернулся... Осколки стекла... Эти осколки под ногами были кусочками моего мозга, и я (помню) шел прямо по ним... По серому веществу... В моих извилинах похрустывало-похрупывало... Хруп-хруп! (Мысль-мысль.)
Это было как откровение. Я чувствовал: выявляется через звук хрустящая сущность гомо сапиенс. Когда мысль нас осеняет, она тут же гибнет. Вот в чем правда. Поняв мысль, мы ее давим! Хруп! Хруп! — И уже вслед ей мы кому-то говорим: «Вот мысль. Послушай!»... А ее нет... Она уже хруп-хруп. Мысль — это некая маленькая смерть.
Даша (после) рассказала, что, нализавшийся, я не переставал скакать ни на минуту. Бесноватый старикан... В одних трусах... Но мой скачущий пляс (уже перепляс) не был простым повторением. Сменилось место! Я уверял Дашу, что мы с ней уже какое-то время там — на Луне... Она на Луне, и я на Луне — как не порадоваться, дорогая!.. Я разулся, чтобы радоваться. Чтобы на лунном грунте плясать веселее и энергичнее. Порезал о битое стекло ноги. Но не остановился... Я все время слышал некий сигнал... Дело в том, что, оказывается, я был востребован с родной Земли. Я собирал лунную породу. Это была сверхзадача. Я должен был передать камни землянам...
Когда я рухнул и тотчас уснул на полу, Даша не перетащила меня волоком куда-нибудь в угол, на мягкое. Она побоялась. Подо мной могло быть стекло, много стекла.
Но, конечно, не это меня обидело. Подумаешь, оставила спать на жестком. Подумаешь, голый спал на полу! (Прижимая к груди собственные носки, набитые осколками бетона...) Да я же был счастлив! Еще как! Я мог спать на той темной балке, что выставилась в ночь в пролом стены...
Вялая самодвижущаяся колонна — вот как это было. Разбухший людской ручей.
Проще сказать — очередь... Мы ведь не отталкивали один одного, мы шли, жмясь друг к другу. Все тесней и тесней. Впритирку... Нам хотелось выглядеть плохо. Нам хотелось выглядеть измученными и, конечно, голодными, истощенными. (В осажденном Доме и впрямь было не сытно.) Надпись нас ждала: ВЫХОД...
И чем ближе к выходу — тем мы тише. Здесь мы шли совсем тихо. И прятали глаза. Мы сдавались.
И справа, и слева смотрели... На нас... Люди, что справа, что слева (победители), сильными и уверенными голосами кричали нам: «Топай, топай! Выходи!» — И нетерпеливо-ерническое громкое подбадриванье: «Шевелись! Шевелись, родные!» — было первое, что нами от них услышано. Их было много. Победителей всегда много.
К нам сразу приблизилось оцепление (и стало теперь нашей охраной). Нас ждали. С наставленными автоматами. И с кулаками.
Мы, впрочем, уже знали, что их кулаки страшнее их автоматов, так как стрелять в нас не будут. Ни в грудь стоящему, ни в спину уходящему. Конечно, солдаты и поодаль бэтээры... И автоматы в упор, всё так. И толпа нас ждала. И зрители ТВ ждали. А все же три-четыре человечка из обеспокоенной родни (молча затесавшиеся среди победителей) тоже вытягивали шеи — и тоже ждали.
Но прежде всего нас ждали эти крепкие парни с кулаками . Их кулаки были историей уже оправданы. По-своему честны... Не вы ли, мол, сверху стреляли в людей! Бунтари сраные!.. Не вы ли затевали войну — своих против своих. Прохожие гибли! ни за хер!.. Отпускаем вас ради общего мира — исключительно ради мира. Но уж пинка-то ради этого мира мы вам дадим! Хор-ррошего пинка! Еще и кулаком по загривку!..
Очередь сдающихся была вполне на кулак и пинок согласна. Но, понятное дело, на выходе медлила. Еле двигались... Очередь шла как бы по шаткому настилу. Готовая в испуге тотчас отпрянуть назад, если избиение станет кровавым и пугающим.
Били, конечно же, мужчин. Записывать на пленку «Выход сдающихся» телевизионщикам разрешили попозже. Когда серьезные парни с кулаками как раз ушли на обед. И когда оставшиеся мужички подымали на нас руку уже кое-как. Уже с ленцой... И давали по шее каждому десятому — вялая русская расправа.
В избиваемой очереди мы шли к выходу с ней рядом, совсем рядом, и Даша держалась робкими пальчиками за мою руку. В этих пальчиках, возможно, и вся моя обида. Не держись, отчуждись она сразу, я бы и дальнейшее воспринял по-иному. Но отчуждаться не было и в мыслях. Мы даже касались, бок о бок... По ходу чуть слышно терлись бедро к бедру, но главное — ее пальчики — они не переставая ласкали. Поглаживали кисть моей руки... Мою ладонь... Подушечки ее пальцев!
И вот ВЫХОД, и как раз на виду тех парней с кулаками (и с перекошенными злобой рожами), пальчики отдернулись — ласковые пальчики упруго поджались в кулачок, пальчики собрались, сгруппировались. И этим костистым оружием Даша сама стала меня лупить. По плечам. По башке. Еще по плечам... Еще по башке... Не дожидаясь, пока за меня примутся парни.
Смысл был очевиден: девчонка выволокла оттуда , из огня и обстрела, своего дурака отца (из-за дурацких убеждений полезшего в пекло!). Заблудший, дурно политизированный, а все же любимый папашка!.. Девчонка сама его справедливо наказывает! Пусть все видят — дочь дубасит отца. Она даже подпрыгивала, чтобы мне по башке врезать получше. (А что поделать, если родной папашка такой кретин!..) Так и прошли мы по коридору оцепления. Со стороны мне только разок и дали слегка под зад. И присвистнули!
Коридор победителей... С обеих сторон на нас были наставлены нестреляющие автоматы — и сколько мы мимо вороненых дул шли, столько Даша меня лупила и пританцовывала. Какой-то дикий пляс! Мумбо-юмбо. Я, щурясь, только и видел — косым взглядом — ее взлетающие кулачки. Да еще подпрыгивающие при замахе (совсем близко) ее груди без лифчика. (Маечка так и пропала.) Автоматчики тоже знали, куда скосить глаза. И парни с кулаками тоже. Как один... Наблюдали ее замечательно подвижные молодые белые груди.
Как только мы отошли достаточно далеко, Даша преспокойно взяла меня под руку. Мы шли через ту самую, что и утром, площадь. Я оскорбленно отодвинулся, а она вскрикнула:
— Что такое?!
Я молчал.
— Что случилось?
— Ничего. — Не стал объяснять.
Мы вышли к припаркованным машинам. На площади лавка с кока-колой. Никаких перемен... Машина на месте... Даша шагнула к машине — а я шагнул в сторону.
Она позвала. Но я уже смешался с толпой.
Мелкая дробь ее кулачков (не остаток ли ее ломки) была старой моей голове куда лучше и куда более щадяща, чем любые справа-слева удары дюжих ребят. И даже чем один их прицельный кулак мне в ребра. Когда мы с Дашей проходили тем коридором , децимация (каждый десятый) еще не восторжествовала. Могли ударить каждого. Любого! ТВ пока что не снимало. Это при ТВ они будут бить кое-как...
Так что, в сущности, я должен был благодарить Дашу за ее ловкую, типично женскую придумку. Ведь мы их на выходе обставили! Одурачили!.. Парни с кулаками и точно решили, что красотка кинулась спасать. Тряся белыми грудями и вся в слезах, кинулась в самую гущу разборки... В самую свару!.. Чтобы вызволить оттуда глупого политизированного папашку! Себя подвергла, а его вызволила! Во какая!
А Дашу, как она после призналась, прежде всего заботило то, что ее имя (в связи со звучным и знакомым именем ее настоящего отца) попадет в газеты — и будет политиканами сразу задействовано. Она отца берегла. Она за него болела!.. Однако она слишком уж торопливо говорила мне это. Признавалась как-то поспешно... Слишком дерганно... Слишком в глаза мне заглядывала... Да, да, ее отец! Такая фамилия! Даша испугалась. Газетчики бы тут же на выходе ее отследили. А то и менты! Эти хуже всего! Отвели бы кой-куда проверить... В связи с фамилией... На случай... Да просто из злой придирки проверить! (На алкоголь. На наркоту.) Отец повис бы на крючке...
Обо мне она и думать не думала — просто подставила.
Я не был так уж озлен. Только досада... Я очень скоро оправдал Дашу. Что ей было делать — молодая! Красивая! Вся жизнь еще впереди!.. И в сущности, это было забавно. Старому козлу по шее!.. Не могла же она допустить, чтобы менты, а то и фээсбэшники по какой-то случайности к ней прицепились. (Проверили бы ее на наркотики. Куда-то бы повели одну.)
Да вот и Олежка, мой племянник, подсмеивался. Он любит меня. Но ведь веселый, молодой, и как тут не поерничать!
— Дядя. Это про вас. — И он протягивал стопку из трех-четырех газет.
Или одну газету, но уже развернутую на нужном для чтения месте. Где вовсю обсуждалась осада Белого дома. Разговоры о штурме... Разборка, но непременно с нравственной стороны... Прав ли был вояка Руцкой. Как здорово распорядился силой невояка Ельцин!.. Кто был «за». Кто «против»... Вся эта бодяга. Сведение счетов. Припоминание былых угроз...
Олежка приехал ко мне за город развеяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Подо мной был огромный город. Подо мной мчали ночные машины... Внизу были атакующие. Внизу были защитники. Все они... Безусловно, в том моем подлунном стоянии было торжество. Нагота — это открытость. Я был свободен от людей и от одежды. Я сам по себе. И я ничего не хотел. Разве что просто поиметь весь мир. Хотя бы один раз в жизни. Важная для всякого художника мысль. Да, да, поиметь. А иначе почему у меня встал?
На высоте дух мой ликовал!
Одна из смелых мыслей была в том, что снаряд тоже ведь ворвался в этот Дом голым. И потому я неспроста стоял здесь под луной гол-голышом. Я был то, что этот Дом возвращал... Дом не остался без ответа. Я — был ответ. Я был как ответный голый снаряд. (А можно предположить и так, что Дом вернул миру кое-что неперевариваемое... Выбросил из себя. Я — как честная блевота. Я — как возврат.)
Лишь тут, если честно, я заметил, что стою со стоящим. Но ведь это тоже увязывалось с достойным ответом.
Если честно, столь высокая и торжественная образность мысли слетела с меня мигом, как драный птичий пух... Слетела шелухой... Едва только снизу в меня уперся вдруг желтый прожектор. В ночной тьме это как удар. Как укус в глаза. Укус в зрачки... Это атакующие бдели. Нет-нет и они шарили снизу, ощупывая ночное здание прожекторами — они ведь приглядывали! (Не устанавливают ли среди ночи в окнах пулеметы? Не выкинут ли наконец белый флажок. Мало ли что!) По мне прожектор сначала только скользнул. Потом он вернулся, словно обомлел от моего нагого вида. Уперся. Замер... Вот тут у меня встал. Возможно, от легкого испуга. Бывает.
Я стоял и стоял. Я ощущал монументальность. И луч с меня не сползал... Ощущение затянувшегося величия. Миг истины... И на минуту-другую крыша моя, это возможно, поехала.
Когда я вернулся к Даше, я сообщил ей:
— Знаешь. Мы оба там стояли.
Она решила, что я брежу. И откуда такой голый? Почему?.. А я только улыбался. Я-то считал, что все понятно — что разъяснение мое честно и открыто. К тому же достойный минуты юмор.
Даша вполне очнулась. Но и ломка проснулась с новой силой. Ее чудесное лицо запрыгало, затряслось. А Даша смеялась... Через силу...
Этот ее мелкий хрипловатый смех! Напряженно выставив руки, но ладонями (почему-то) вперед, она звала к себе.
— Это я, — на всякий случай сообщил я.
— А?
«Это я...» — именно так (в точности так) я сказал ей вчера в темноте ее дачи (в такой же лунной полутьме). Даша тоже тотчас вспомнила и засмеялась повтору. «Вижу». — Она еще потянулась ко мне. Она звала глазами... К себе... Она скосила глаза туда, куда до этого скосил свой глаз прожектор.
Руки Даша завела за голову, сцепив там пальцы и образовывая для своего затылка мягкое гнездышко. Она, мол, сколько-то приспособится к ломке. Она, мол, сумеет... И все равно ее голова запрыгала... Взлетала и скакала. Как мяч.
Она расцепляла свои руки лишь на миг, чтобы обнять меня, чтобы прихватывать меня за лопатки, входя в мой ритм. Но затем опять убирала руки под колотящийся затылок. Руки там и оставались.
И глубоко, жадно захватывала ртом воздух.
— Даша...
— Да.
То, что надо. То, что нам было надо. И ей (как я после понял) в особенности. Голова ее в подложенных снизу ладонях уже не билась — голова моталась туда-сюда. Голова казалась беспомощной. Но я вдруг сообразил, что это счастливое мотанье из стороны в сторону — не тряска... Это же оно. Это оно.
— Даша...
— Да, да! — вскрикивала она, уже не слушая и не слыша.
Она захватывала ртом все больше и больше воздуха. Звуки стали первородными:
— Оо... Уу... Ага-га-аааа!.. Уу!
— Как твоя голова?
— Что?
Она плакала. Счастливо плакала, мотала головой, билась, а я это понимал и был с ней, сколько было сил. Я старался. Я почему-то знал, что ей это нужно... Наши жизни исчезли... До предела. Долго. Пока она не впала в слабость. Пока не вырубилась. В забытьи... В никуда... И, только увидев, что могу торжествовать, я перевел дух. Я еще огляделся. Я не сразу обмяк. Я еще увидел, какие мы с ней смуглые в лунной подсветке. Лицо Даши осталось мокрым от слез. Хотя спала...
И хорошо помню: очнулись... Бабахнул какой-то запоздалый танк. Случайный ночной выстрел?.. Как после узналось — ночной , но не бессмысленный. (Это был знак согласия со стороны атакующих. Знак на подписание мира — двойной выстрел холостыми.)
Но мы-то решили, что бой продолжается. Бой до одури. Нам стало весело. Нам — наплевать!
— А представляешь, если бы сюда. Даша!.. Если бы снаряд ахнул сейчас здесь... Прямо в окно... Над нами!
— Оо... Ну и что?
— Как — что? Прямо над нами.
— Не страшно... Ты бы раньше кончил. Вот и все.
Мы смеялись. Ее больше не трясло. Она вполне могла говорить. Она уже была прежней Дашей.
И ведь какая обычная, скромная с виду минута... Мое тщеславие распустилось самым пышным цветом. Я с Дашей. Пусть это случай, пусть совпадение! Ломка изошла сама собой! Пусть!.. Но ведь совпало со мной!.. И значит, исцелил. И значит, покончил с ломкой... Я!.. Я!.. Мой мужской (и такой естественный) ритм оказался ритмом, ее подавившим и врачующим.
Лежали рядом... Как необычен, как скромен этот покой победы. А Даша затаилась. Боялась поверить. (Это она прислушивалась к себе: кончилась ли ломка? Точно ли?) Она боялась обрадоваться и назвать словом. Боялась сглазить.
Зато я вдруг вовсе лишился ума. Я этак на полчаса спятил. Я теперь буйствовал от великой радости обладания. Дергался, паясничал... Ликовал!.. А потом мгновенно вырубился уже надолго. Отключился и здесь же (на полу) заснул.
Даша рассказала (после), как именно я ликовал. Как показывал пальцем на луну в проломе и говорил Даше:
— Пойдем туда. К ней. Запросто!.. Что за проеблума!
Не знающий, как радость избыть, в те первые счастливые минуты я лизал Дашино плечо и ту коварную ее грудь. Я лизал до победы. До шершавости. До пустоты там.
А были (при луне еле разглядел) три этаких квадратика — с легкой клейкой пленкой. Возможно, нарезные «дольки». Или марки с покрытием. Не знаю... Два квадратика, уже прежде слизанные ею. Да и третий почти... Но теперь я слизал и покрытие третьего, и сами квадратики. Все — на фиг! Я уже сыто мурлыкал (это я еще помню). Ей — ни крупицы!.. Ей (после ломки) оставлять нельзя.
То есть в некотором смысле я жертвовал собой — брал на себя. Жертвенное животное. Я делал это весело. И запросто!.. Жаль, не все помню. Лизал... И сразу же после жертвоприношения (это помню) плясал и скакал по разгромленному кабинету. Прыгал как балерун через валявшуюся битую мебель... Через обломки кирпичей и бетона. Как козел.
Даша (после) рассказала, как я, устав от пляса, устроил себе перекур. Стенной перегородкой завалило ту великолепную коллекционную полку. Какая досада! Я не смог отыскать ни одной трубки. Но зато табака на полу было полно! Пригоршни... Я скрутил козью ножку (козью ногу) из газеты — из свисавшего с подоконника огромного газетного лопуха. Курил. Нечто монументальное... Я держал на весу громадную цигарку, и дым — пахучий, заморский! — как уверяла Даша — валил у полоумного старика даже из ушей.
Покурив, я сильно посвежел и вновь пустился в скок и пляс. Но побил ноги о кирпичи... А Даша (надо же!) едва не взялась за старое. Грудь у нее была обнажена. И свою собственную грудь она своей собственной рукой тянула ко рту. Нюхала... Казалось, что оторвет. Нюхала, притягивая грудь к носу, к губам. Едва не грызла ее... Но тату (окоемочная татуировка) с вкрапленным порошком наркоты уже сошла, исчезла под моим языком. Тату тю-тю... Только-только и значились блеклые квадратики от слизанных марок. (Следы на стенах от проданных картин.)
И ведь как хотела! Разок даже застонала, как прежде. Бедная Даша!.. А что делать — все слизал и все вынюхал. Фигу ей! Ничего не оставил старый козел. Тю-тю.
Зато я, с непривычки, все только веселел и веселел в процессе — в первом в своей жизни кайфе.
— Все во мне! — вопил я.
Счастливо взвывая, я припал к Даше — она отбивалась. Я бросался на нее с высунутым языком... Как с копьем... С шизоидной силой заново вылизывал ее плечевые впадинки... Ее грудь. Правую. Всю!.. Даша хохотала. А я слизывал. Я свел-таки слюной на нет даже след хитроумной наклейки. Я выел тату. Я выжрал. Я взял в себя до пороховой пылинки. Саму пыльцу... Я покончил с пороком.
Не все помню... Однако же вот помню, что полизал еще ее грудь в самый сосок. Просто так. Из дружбы... А потом я вырвался (Даша туда не пускала). Выскочил на тот обвальный выступ-балкончик и там улюлюкал.
Но вернулся... Осколки стекла... Эти осколки под ногами были кусочками моего мозга, и я (помню) шел прямо по ним... По серому веществу... В моих извилинах похрустывало-похрупывало... Хруп-хруп! (Мысль-мысль.)
Это было как откровение. Я чувствовал: выявляется через звук хрустящая сущность гомо сапиенс. Когда мысль нас осеняет, она тут же гибнет. Вот в чем правда. Поняв мысль, мы ее давим! Хруп! Хруп! — И уже вслед ей мы кому-то говорим: «Вот мысль. Послушай!»... А ее нет... Она уже хруп-хруп. Мысль — это некая маленькая смерть.
Даша (после) рассказала, что, нализавшийся, я не переставал скакать ни на минуту. Бесноватый старикан... В одних трусах... Но мой скачущий пляс (уже перепляс) не был простым повторением. Сменилось место! Я уверял Дашу, что мы с ней уже какое-то время там — на Луне... Она на Луне, и я на Луне — как не порадоваться, дорогая!.. Я разулся, чтобы радоваться. Чтобы на лунном грунте плясать веселее и энергичнее. Порезал о битое стекло ноги. Но не остановился... Я все время слышал некий сигнал... Дело в том, что, оказывается, я был востребован с родной Земли. Я собирал лунную породу. Это была сверхзадача. Я должен был передать камни землянам...
Когда я рухнул и тотчас уснул на полу, Даша не перетащила меня волоком куда-нибудь в угол, на мягкое. Она побоялась. Подо мной могло быть стекло, много стекла.
Но, конечно, не это меня обидело. Подумаешь, оставила спать на жестком. Подумаешь, голый спал на полу! (Прижимая к груди собственные носки, набитые осколками бетона...) Да я же был счастлив! Еще как! Я мог спать на той темной балке, что выставилась в ночь в пролом стены...
Вялая самодвижущаяся колонна — вот как это было. Разбухший людской ручей.
Проще сказать — очередь... Мы ведь не отталкивали один одного, мы шли, жмясь друг к другу. Все тесней и тесней. Впритирку... Нам хотелось выглядеть плохо. Нам хотелось выглядеть измученными и, конечно, голодными, истощенными. (В осажденном Доме и впрямь было не сытно.) Надпись нас ждала: ВЫХОД...
И чем ближе к выходу — тем мы тише. Здесь мы шли совсем тихо. И прятали глаза. Мы сдавались.
И справа, и слева смотрели... На нас... Люди, что справа, что слева (победители), сильными и уверенными голосами кричали нам: «Топай, топай! Выходи!» — И нетерпеливо-ерническое громкое подбадриванье: «Шевелись! Шевелись, родные!» — было первое, что нами от них услышано. Их было много. Победителей всегда много.
К нам сразу приблизилось оцепление (и стало теперь нашей охраной). Нас ждали. С наставленными автоматами. И с кулаками.
Мы, впрочем, уже знали, что их кулаки страшнее их автоматов, так как стрелять в нас не будут. Ни в грудь стоящему, ни в спину уходящему. Конечно, солдаты и поодаль бэтээры... И автоматы в упор, всё так. И толпа нас ждала. И зрители ТВ ждали. А все же три-четыре человечка из обеспокоенной родни (молча затесавшиеся среди победителей) тоже вытягивали шеи — и тоже ждали.
Но прежде всего нас ждали эти крепкие парни с кулаками . Их кулаки были историей уже оправданы. По-своему честны... Не вы ли, мол, сверху стреляли в людей! Бунтари сраные!.. Не вы ли затевали войну — своих против своих. Прохожие гибли! ни за хер!.. Отпускаем вас ради общего мира — исключительно ради мира. Но уж пинка-то ради этого мира мы вам дадим! Хор-ррошего пинка! Еще и кулаком по загривку!..
Очередь сдающихся была вполне на кулак и пинок согласна. Но, понятное дело, на выходе медлила. Еле двигались... Очередь шла как бы по шаткому настилу. Готовая в испуге тотчас отпрянуть назад, если избиение станет кровавым и пугающим.
Били, конечно же, мужчин. Записывать на пленку «Выход сдающихся» телевизионщикам разрешили попозже. Когда серьезные парни с кулаками как раз ушли на обед. И когда оставшиеся мужички подымали на нас руку уже кое-как. Уже с ленцой... И давали по шее каждому десятому — вялая русская расправа.
В избиваемой очереди мы шли к выходу с ней рядом, совсем рядом, и Даша держалась робкими пальчиками за мою руку. В этих пальчиках, возможно, и вся моя обида. Не держись, отчуждись она сразу, я бы и дальнейшее воспринял по-иному. Но отчуждаться не было и в мыслях. Мы даже касались, бок о бок... По ходу чуть слышно терлись бедро к бедру, но главное — ее пальчики — они не переставая ласкали. Поглаживали кисть моей руки... Мою ладонь... Подушечки ее пальцев!
И вот ВЫХОД, и как раз на виду тех парней с кулаками (и с перекошенными злобой рожами), пальчики отдернулись — ласковые пальчики упруго поджались в кулачок, пальчики собрались, сгруппировались. И этим костистым оружием Даша сама стала меня лупить. По плечам. По башке. Еще по плечам... Еще по башке... Не дожидаясь, пока за меня примутся парни.
Смысл был очевиден: девчонка выволокла оттуда , из огня и обстрела, своего дурака отца (из-за дурацких убеждений полезшего в пекло!). Заблудший, дурно политизированный, а все же любимый папашка!.. Девчонка сама его справедливо наказывает! Пусть все видят — дочь дубасит отца. Она даже подпрыгивала, чтобы мне по башке врезать получше. (А что поделать, если родной папашка такой кретин!..) Так и прошли мы по коридору оцепления. Со стороны мне только разок и дали слегка под зад. И присвистнули!
Коридор победителей... С обеих сторон на нас были наставлены нестреляющие автоматы — и сколько мы мимо вороненых дул шли, столько Даша меня лупила и пританцовывала. Какой-то дикий пляс! Мумбо-юмбо. Я, щурясь, только и видел — косым взглядом — ее взлетающие кулачки. Да еще подпрыгивающие при замахе (совсем близко) ее груди без лифчика. (Маечка так и пропала.) Автоматчики тоже знали, куда скосить глаза. И парни с кулаками тоже. Как один... Наблюдали ее замечательно подвижные молодые белые груди.
Как только мы отошли достаточно далеко, Даша преспокойно взяла меня под руку. Мы шли через ту самую, что и утром, площадь. Я оскорбленно отодвинулся, а она вскрикнула:
— Что такое?!
Я молчал.
— Что случилось?
— Ничего. — Не стал объяснять.
Мы вышли к припаркованным машинам. На площади лавка с кока-колой. Никаких перемен... Машина на месте... Даша шагнула к машине — а я шагнул в сторону.
Она позвала. Но я уже смешался с толпой.
Мелкая дробь ее кулачков (не остаток ли ее ломки) была старой моей голове куда лучше и куда более щадяща, чем любые справа-слева удары дюжих ребят. И даже чем один их прицельный кулак мне в ребра. Когда мы с Дашей проходили тем коридором , децимация (каждый десятый) еще не восторжествовала. Могли ударить каждого. Любого! ТВ пока что не снимало. Это при ТВ они будут бить кое-как...
Так что, в сущности, я должен был благодарить Дашу за ее ловкую, типично женскую придумку. Ведь мы их на выходе обставили! Одурачили!.. Парни с кулаками и точно решили, что красотка кинулась спасать. Тряся белыми грудями и вся в слезах, кинулась в самую гущу разборки... В самую свару!.. Чтобы вызволить оттуда глупого политизированного папашку! Себя подвергла, а его вызволила! Во какая!
А Дашу, как она после призналась, прежде всего заботило то, что ее имя (в связи со звучным и знакомым именем ее настоящего отца) попадет в газеты — и будет политиканами сразу задействовано. Она отца берегла. Она за него болела!.. Однако она слишком уж торопливо говорила мне это. Признавалась как-то поспешно... Слишком дерганно... Слишком в глаза мне заглядывала... Да, да, ее отец! Такая фамилия! Даша испугалась. Газетчики бы тут же на выходе ее отследили. А то и менты! Эти хуже всего! Отвели бы кой-куда проверить... В связи с фамилией... На случай... Да просто из злой придирки проверить! (На алкоголь. На наркоту.) Отец повис бы на крючке...
Обо мне она и думать не думала — просто подставила.
Я не был так уж озлен. Только досада... Я очень скоро оправдал Дашу. Что ей было делать — молодая! Красивая! Вся жизнь еще впереди!.. И в сущности, это было забавно. Старому козлу по шее!.. Не могла же она допустить, чтобы менты, а то и фээсбэшники по какой-то случайности к ней прицепились. (Проверили бы ее на наркотики. Куда-то бы повели одну.)
Да вот и Олежка, мой племянник, подсмеивался. Он любит меня. Но ведь веселый, молодой, и как тут не поерничать!
— Дядя. Это про вас. — И он протягивал стопку из трех-четырех газет.
Или одну газету, но уже развернутую на нужном для чтения месте. Где вовсю обсуждалась осада Белого дома. Разговоры о штурме... Разборка, но непременно с нравственной стороны... Прав ли был вояка Руцкой. Как здорово распорядился силой невояка Ельцин!.. Кто был «за». Кто «против»... Вся эта бодяга. Сведение счетов. Припоминание былых угроз...
Олежка приехал ко мне за город развеяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9