А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Испустив тяжелый вздох, заставивший Бандурина подпрыгнуть в кресле, киммериец продолжил допрос.
– Каковая собака шныряла возле тела убиенной девицы?
– Собаки не было, – воспрял духом скопец, впервые уловив смысл речей Озаренного. – Эрликом клянусь, господин, ни единой собаки не было!
– Под собакою человека разумел я, дурень! – сквозь зубы процедил варвар, приподнимая полу хламиды и вытирая ею взмокший лоб.
– Деву ли? Мужа? – деловито осведомился Бандурин и осмелился наконец поднять глаза на Озаренного.
– Все равно, деву или мужа! Говори, жирная курица, был кто в ее комнате или нет?
– Никого, – доложил скопец, ничуть не оскорбленный «жирной курицей». – Ни единой собаки!
– Какой собаки? – взревел Конан, поднимая огромный кулак и поднося его прямо к короткому пятачку евнуха.
– Под собакою человека разумел я, господин, – пропищал бедняга. По лицу его ручьем лился пот ужаса; руки дрожали, и все волоски на них вздыбились; ягодицы покрылись зябкими мурашками и зачесались. С мольбою обратив взгляд на Озаренного, евнух бухнулся на колени и, не успел Конан отодвинуться, припал к босым пальцам ног его мокрыми губами.
Последовавший за этим удар отбросил скопца к противоположной стене, но не убил, так что пару мгновений спустя, успокоенный и даже умиротворенный, смог занять свое место в кресле.
– А теперь, – зловеще ухмыльнувшись в бороду, произнес Конан, – говори мне всю правду. Всю, тучный червь, не то я тебя скормлю нашему козлу… то есть нашему богу Умбадо!
Бандурин затрясся.
– Да что говорить-то, господин? – Он тоскливо огляделся, словно надеясь узреть в этой комнате нечто, способное помочь ему понять хитрые речи Озаренного.
– Правду! Я все знаю! Все! – гремел киммериец, со вкусом входя наконец в свою роль. – Ты! Скопец! Посягнул! На…
Евнуху стало дурно. На миг встало перед ним чистое нежное лицо Диниса, и несчастный содрогнулся.
– Грешен! Грешен, господин мой! – возопил он, уже совсем ничего не соображая. – Алкал чужого тела я, ничтожный раб! Но был отвергнут… И тогда взял я шелковый шнурок и…
– Что?..
Ошеломленный внезапным признанием, киммериец застыл в кресле, чувствуя, как сердце остановилось на миг, а затем застучало в удвоенном темпе. Не отрывая глаз от жирных волосатых лап скопца, он представлял, как тянулись они к нежной шее Алмы, как дрожал зажатый в потных пальцах шелковый шнурок…
– Грешен! Грешен! – визжал Бандурин, раскачиваясь в полубезумии. – Алкал чужого тела я…
– Конан встал, но не успел сделать и шага к распростертой на полу туше евнуха, как дверь распахнулась, и в комнату вбежал Кумбар с двумя стражниками. Молча схватили они несчастного скопца под руки, молча потащили вон…
Долго еще доносились из коридора визги преступного евнуха. С тяжелым сердцем варвар смотрел на закрытую дверь; он не ощущал победы, лишь какое-то опустошение – словно все чувства вылетели из его души на время, оставив после себя одни воспоминания.
– Вот и закончилась эта история, – сопя, подвел итог Кумбар. – Не ожидал я, что из твоей затеи, варвар, что-то получится.
– Я и сам не ожидал, – пожал плечами Конан. – Ты подслушивал за дверью?
– Ну, – легко согласился сайгад. – Было очень интересно. Правда, я так и не понял, какие очи тебе понадобились от жирного ублюдка, но…
– Очи, очи… – ворчливо перебил его киммериец. – Дались вам эти очи… Кром, ну и бестолковый же народ в Туране! Ты принес вина?
Кумбар с улыбкой фокусника полез за пазуху, выудил оттуда огромную бутыль и водрузил на круглый столик посреди комнаты.
Но даже вино чудесного рубинового цвета, заключенное в прозрачном сосуде и сулящее высокие мгновения покоя и свободы, не облегчило душу варвара. Он выпил первую чашу с сумрачной ухмылкой на губах, затем вторую… А когда, храня молчание, приятеля допивали третью, в дверь тихонько постучали.
– Ну? – отозвался Кумбар, недовольный тем, что кто-то осмелился прервать священнодействие.
Дверь открылась, и в комнату робко ступил юный лютнист. Лицо его было бледно, синие глаза потускнели; не ловко держа лютню обеими руками, он прислонился к стене и исподлобья посмотрел на Конана.
– А тебе что надо? – грозно прогрохотал Кумбар, поднимаясь.
– Проходи, – сказал варвар, ногой подвигая к столу высокий табурет. – Выпей с нами, Диния.
– Диния?..

* * *

Выпучив глаза, сайгад в изумлении смотрел на хрупкую фигурку лютниста, пытаясь отыскать в ней какие-то при знаки женщины, но так ничего и не нашел. Просторная одежда без труда скрывала то, что было, – если там действительно что-то было, – и Кумбар с гордостью подумал, восточные женщины все же несравнимо пышнее прочих, а значит, и желаннее, и горячее. А эта девушка, хотя выглядела довольно мило, все же, по мнению знатока женщин, вызывала скорее жалость, нежели желание. Он со вздохом налил ей вина в чашу Конана и, подперев голову рукой, стал смотреть, как она пьет: осторожными маленькими глотками, боязливо поглядывая на варвара, а на сайгада и вовсе не осмеливаясь поднять глаз.
Когда в чаше ее осталось не больше половины, Кумбар с удивлением обнаружил, что жалость его куда-то пропала, уступив место иному чувству. Он уже иначе взирал на изящные гибкие руки ее и тонкие пальцы, длинную белую шею, нежный овал бледного лица, синие, чуть светлей конановых глаза в пушистых ресницах, рыжеватые стрелки бровей… Определенно, Диния начала ему нравиться. Запыхтев, сайгад выхватил из-под носа у киммерийца бутыль и подлил девушке еще вина. Она выпила, и щеки ее порозовели. Тогда наконец Кумбар решился нарушить молчание.
– Что привело тебя к нам, красавица?
– Я… Я хотела видеть Конана…
Старый солдат с укором взглянул на невозмутимо прильнувшего к горлышку бутыли варвара, вновь обратился к Динии.
– Зачем он тебе, милая девушка? Он молод и неопытен, он не сможет дать тебе всего, что… Хм-м-м… Что может дать зрелый муж, отмеченный… А почему ты переоделась в мальчика? – встрепенулся вдруг сайгад, вспомнив наконец о своей службе. – И что тебе надо во дворце?
– Мне ничего… Я… Я играю на лютне…
– Это мне известно, – сурово продолжал Кумбар. – Но сие не причина для подобного богопротивного действа!
– Причина, – тихо возразила Диния, не поднимая глаз. – Женщинам не разрешается играть на лютне.
…В рубиновой лужице на белом мраморе столика отразился солнечный луч, сверкнул и снова пропал. Киммериец спиной ощутил облако, закрывшее солнце; казалось, стоит встать и протянуть руку в окно; и он сможет дотронуться до этого облака, оттолкнуть его от яркого желтого шара… Вдруг запульсировала на шее Конана жилка, и он прижал ее пальцем, удерживая горячий ритм крови… Что-то здесь было не так – наконец-то понял киммериец, – в чем-то он ошибся… Чутье, то самое первобытное, врожденное, истинно варварское чутье никогда еще не подводило его, и теперь не должно. Недаром толчками поступала в его голову кровь… Словно история эта не закончилась, а оборвалась на половине, а значит… «И тогда взял я шелковый шнурок»… Нет, что-то здесь определенно было не так.
– …А в Аквилонии и вовсе говорят, что лютня – это инструмент Нергала, так что даже мужчинам нельзя на ней играть, что уж говорить про женщин…
– Это правильно, – важно согласился сайгад. – Женщины должны заниматься мужем, домом и детьми.
– У нее нет ни мужа, ни дома, ни детей, – вмешался Конан. – Оставь ее, приятель. Пусть девочка делает то, что ей нравится.
Кумбар напыжился, скептически посмотрел на обоих.
– Коли каждый будет делать то, что ему нравится, – поучительно произнес он, – то мир наш, покоящийся на теплой спине слона, скоро разрушится!
– С чего ты взял? – фыркнул варвар, – Клянусь Кромом, эту байку тебе сообщил наш многомудрый Илдиз… Мир, чтоб ты знал, покоится на холодной спине черепахи, которая стоит в море и когтями упирается в морское дно. И если каждый будет делать то, что ему нравится, черепахе станет приятно, только и всего.
Диния улыбнулась, поняв, что Конан дразнит сайгада, но тут же улыбка на тонком лице ее сменилась выражением страха.
– Хей, девочка, что случилось? – Киммериец протянул руку и легко тронул белокурую прядь ее волос.
– Я боюсь…
– Чего? – встрял Кумбар, пытаясь заглянуть ей в глаза.
– Кого? – уточнил вопрос Конан.
– Всех… Мне кажется, кто-то хочет меня убить… Как Алму…
– Ты знала Алму? – поинтересовался сайгад.
– Да. В тот день, когда ты отправил ее к родителям… Она пришла ко мне. Она сразу поняла, что я женщина. Ей пришлась по душе моя музыка и… Мы подружились… Она рассказала мне все, Конан. Она так любила тебя…
Суровое лицо варвара помрачнело. Он с силой рванул нелепую бороду, прилипшую к его подбородку, отшвырнул ее в сторону; потом оторвал и усы. Схватив со стола бутыль, в два глотка допил остатки вина и отправил пустой сосуд вслед за фальшивой бородой. Мрак в душе его, чуть развеявшийся в течение легкой беседы, вновь сгустился. Словно наяву услышал он звонкий ласковый голос Алмы: «Что же делать, любимый? Что же делать?» Она ждала от него помощи, верила ему, а он… Не смог помочь или не захотел?
Глаза Конана сузились. Сейчас он был не на шутку разъярен, но, как это бывало чрезвычайно редко, ярость его была обращена не на врага, а на себя самого. Он давно научился сознавать и соизмерять свои силы и потому от лично знал, что если бы он и вправду любил Алму, он смог бы помочь ей, и, наверняка, без особого труда. Неприятность заключалась в том, что он ее не любил, и тем тяжелее казалась ему собственная вина перед бедной девушкой. Неужели она не имела права на его защиту только потому, что была одной из многих? Та же Диния – разве она не имеет права просить его о помощи только потому, что кроме нее у Конана полно подружек? Диния…
Конан увидел ее в «Маленькой плутовке» за два дня до происшествия. Короткого взгляда на нее было достаточно Для того, чтобы понять: не юный лютнист потягивает пиво из большой кружки, но юная лютнистка. В облике Динии, в самом строении ее фигуры киммериец мгновенно уловил некое сходство с Мангельдой, девочкой из племени антархов, погибшей на постоялом дворе в горах Кофа. Та тоже была переодета в мальчика, но по своим причинам… И в то же время Конан видел, что сходство это только внешнее: надорванность Мангельды, ее тоска и боль никак не подходили к синим пронзительным глазам этой юной красотки. Варвар не стал долго разглядывать ее. Просто подошел, присел рядом, спросил: «Ты откуда, девочка?» Она покраснела, на мгновение замешкалась, но потом все же ответила: «Из Аквилонии…» Конану понравилось тогда, что она не стала спорить с ним и отрицать очевидное. Он принес за ее столик свои кувшины с пивом, а ночью ушел с ней… Неожиданно для себя Конан на мгновение почувствовал вдруг ту боль, какую могла испытать Алма, узнав, что она была всего лишь одной из многих. И все же в последнее время Алма занимала в его жизни особое место. Никто не отдавал ему столько любви и тепла… Вздрогнув, Конан обратил взор на застывших собеседников. Оба смотрели на него с неподдельным участием, ожидая, когда боль отступит от сердца его. Киммериец не стал им объяснять, что то была не боль, а вина – чувство жестокое и мстительное, способное раздавить человека… Он ответил им долгим взглядом, потом усмехнулся и сказал:
– А что, Кумбар, не сходить ли нам в «Маленькую плутовку»?
– Лучше в «Слезы бедняжки Манхи», – мотнул головой Кумбар, поднялся и, пересчитав в поясном узелке монеты, довольно подмигнул приятелям. – На всех хватит! Вперед!

Глава пятая

Темный подвал аграпурской темницы, мрачный и сырой как все подвалы мира, был полупуст. Кроме несчастного Бандурина здесь коротали дни до казни еще трое преступников: заимодавец, отравивший наскучившую ему супругу, нищий, перерезавший горло другому нищему прямо на ступенях мерселе – храма доброго бога Аххада, и сапожник, воткнувший нож в сердце капризному заказчику. Бандурин смотрел на них со страхом и презрением, полагая, что эти люди заслуживают самой жестокой кары, ибо – по мнению умного евнуха – всякое убийство должно быть наказуемо, и непременно смертью.
О своем собственном преступлении он старался не думать, заполняя долгий день мечтами о Динисе, а отход ко сну молитвами. Но один вопрос не давал покоя скопцу: зачем он удавил эту девчонку? Если лютнист и в самом деле был в нее влюблен, то следовало лишь немного подождать – она перешла бы на половину императорских жен и доступ к ней имел бы только Илдиз да он, евнух. В злобе на Эрлика, который подстроил ему такую хитрую ловушку, Бандурин кусал ногти и тихонько подвывал, не обращая внимания на недовольство соседей. Впрочем, те и сами беспрестанно стонали, хныкали, рыдали и наперебой громко клялись в своей невиновности, надеясь, что стража услышит их и, может быть, освободит. Стража безмолвствовала. Розно в полдень узников кормили. Кусок хлеба, апельсин и кружка воды – все, что получал евнух за целый день. Он отощал – если можно так сказать про толстого, как свиноматка, скопца; жиры его обвисли, щеки тоже; живот утробно урчал, требуя пищи – под эту музыку Бандурин засыпал, под нее и пробуждался. Не раз приходили в голову его преступные мысли вроде похищения апельсина у бледно-зеленого и потому очень противного заимодавца, который даже из нехитрой темничной еды умудрялся сэкономить кусочек с целью затем продать его собратьям по несчастью.
А так как ни один пленник здесь ничем не владел, кроме собственной одежды, ее и отдавали в обмен на крошечный, с пол-ладони ломоть хлеба, апельсинную дольку, глоток воды. Зачем приговоренному к казни ростовщику понадобилась одежда – Бандурин понять не мог, но все же и он однажды снял с себя роскошные туфли с загнутыми вверх носами и молча сунул их в костлявые руки, получив взамен хлебную корку и тут же с жадностью ее проглотив. На воровство он так и не решился.
Пошел всего пятый день пребывания скопца в темнице, но ему казалось, что минуло уже не меньше луны – однообразие не тяготило его, но пугало. Жизнь словно замерла. Без солнца, без луны, в застоявшемся смрадном воздухе подвала пленники ощущали себя уже на Серых Равнинах, но если бы судья предложил им заменить казнь пожизненным заключением, они согласились бы не раздумывая. Умирать не хотел никто.
Пожалуй, один Бандурин, все больше и больше погружавшийся в собственные мысли, о предстоящей казни думал без содрогания: не представляя тело свое отдельно от головы, он твердо верил в справедливость небес, которые узрят в душе его мир и отведут руку палача. Думы сии были приятны; евнух даже прослезился, представляя свою беседу с богами и дальнейшее существование под их охраной; растревоженная фантазия начала наконец работать, и узник увлекся долгими дружескими разговорами с самим Илдизом, что полюбит его, конечно, больше Кумбара и Гухула, посещениями храмов Эрлика и мерселе Аххада, где жрецы будут устремляться к нему с вопросами и просьба дать умный совет… Постепенно Бандурин весь ушел в Спасительные мечты, не забывая притом из живых одного только Диниса: ему он отводил почетное место рядом со своей особой, его знакомил с Илдизом и жрецами, с ним выходил в народ и на его глазах судил, мирил и наказывал.
Соседи беспокоили скопца все меньше и меньше. Он попросту не замечал их, этих ничтожеств, недостойных и короткого взгляда почтенного и уважаемого всеми евнуха. Стражник, подающий ему очередной жалкий пай, не удивлялся отсутствующему виду пленника – за время долгой службы он встречал много таких же, отвергнувших реальность и заменивших ее бесполезными фантазиями.
Потом, когда по велению судьи они все же, вопреки ожиданию, отправлялись на Серые Равнины, пелена падала с глаз, и они, словно проснувшись, начинали страшно вопить и биться в припадке ужаса у ног палача. Боги не желали им спасения, и только, наверное, стража темницы знала – боги и не видели этих несчастных, занятые то ли более важными делами, то ли вообще забывшие о рабах своих на земле.
Между тем приближался Байо-Ханда – день казни особо опасных преступников, назначенный на конец луны. Глашатаи напоминали о нем народу каждое утро, так что зрителей ожидалось немало. Все бледнее и мрачнее становились узники, все светлее делалось на душе старого скопца. Он стоял на самом пороге безумия, и, как прочие, ему подобные, страстно желал лишь одного: поскорее сделать последний шаг – в эту бездну, где ничто уже не потревожит его покоя и тишины.

* * *

На половине невест было сумрачно. Даже благозвучная, чуть печальная музыка Диниса не обращала девушек к светлым думам. Привычное течение их жизни нарушилось; дни, полные приятных забот и пустых разговоров, остались в прошлом, и сейчас им казалось – навсегда. Страх, особенно жуткий душными, черными туранскими ночами, сковывал их кроткие души; маленькие сердечки бились с непривычной силою, и каждый шорох, каждый случайный посторонний звук отзывался в них сначала сосущей пусто, той, а потом барабанной дробью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12