Прежде всего она вытворяет свои штучки не иначе как в присутствии подружек, делая при этом вид, что между нею и мною существует некое сообщничество, взаимопонимание, - долгое время я относился к ее шалостям с улыбкой, всю опасность которой стал понимать лишь недавно. Если я случайно сталкиваюсь с ней на дороге - а встречаю я ее чуть чаще, чем следовало бы, - она здоровается со мной спокойно, серьезно, без всяких ужимок. Как-то раз я на это попался. Она ждала меня, не шевелясь, опустив глаза, я приближался к ней с какими-то ласковыми словами, точно приманивал пташку. Пока я не подошел совсем близко, Серафита стояла недвижно, уставясь в землю, так что я видел только упрямый, низко опущенный затылок, но тут вдруг резко отскочила, увернувшись от меня, и швырнула в канаву свой ранец. Мне пришлось потом отослать этот ранец с мальчиком-певчим, которого приняли весьма нелюбезно.
Госпожа Дюмушель была со мной учтива. Разумеется, невежество ее дочери вполне оправдывает принятое мною решение, хотя, в сущности, это не больше чем предлог. Устрой я ей еще одно испытание, Серафита чересчур умна, чтобы с ним не справиться, так что мне не следует подвергать себя риску оказаться в унизительном положении. Я постарался поэтому дать понять г-же Дюмушель, что ее дочь кажется мне не по возрасту развитой, преждевременно созревшей, за ней необходимо понаблюдать еще несколько недель. Она быстро нагонит других, а отсрочка послужит ей уроком и в любом случае принесет свои плоды.
Бедная женщина слушала меня вся красная от злости. Я видел, как злость приливает к ее щекам, к ее глазам. Мочки ее ушей стали пунцовыми.
- Девочка ничуть не хуже других, - наконец сказала она. - Ей хочется одного - чтобы ей дали возможность воспользоваться своим правом, большего она не просит.
Я ответил, что Серафита и правда прекрасно училась, но ее поведение, особенно ее манеры меня не устраивают.
- Какие еще манеры?
- Чересчур кокетливые, - ответил я.
Эти слова вывели ее из себя.
- Кокетливые! А вам-то что за дело! Кокетство не ваша забота. Кокетство! Надо же! Не хватало только, чтобы еще и священники совали свой нос куда ни попади. Вы уж не взыщите, господин кюре, но я считаю, слишком вы молоды рассуждать об этом, и вдобавок с девчонкой.
На этом мы и расстались. Дочка смирно ждала ее, сидя в пустой церкви. Через приоткрытую дверь мне были видны лица остальных девочек, я слышал их приглушенные смешки, - они наверняка отталкивали одна другую, чтобы увидеть, что делается в церкви. Серафита, рыдая, бросилась в объятия матери. Боюсь, она ломала комедию.
Что делать? Дети мигом подмечают смешное и отлично умеют, воспользовавшись создавшимся положением, извлечь из него все возможное, действуя с поразительной последовательностью. Девочки явно в восторге от воображаемой дуэли между одной из них и священником. Если понадобится, они готовы приложить руку, чтобы вся эта история выглядела еще скандальней и тянулась подольше.
Я спрашиваю себя, достаточно ли тщательно продуманы мои уроки катехизиса. Сегодня вечером мне пришло в голову, что я связывал слишком большие, неумеренно большие надежды с тем, что, в сущности, является лишь одной из заурядных обязанностей моего служения, одной из самых неблагодарных, самых тяжких обязанностей. Кто я такой, чтобы требовать утешения от этих детей? Я мечтал беседовать с ними откровенно, мечтал разделить с ними свои горести, свои радости, - нет, не рискуя их ранить, разумеется! - мечтал вложить всю душу в эти уроки, как вкладываю ее в молитву... Все это - эгоизм.
Отныне положу себе за правило гораздо меньше полагаться на вдохновение. К сожалению, мне не хватает времени, придется оторвать еще немного от часов отдыха. Сегодня ночью это мне удалось, благодаря тому что я лишний раз поел, не испытывая при этом никаких неприятностей с пищеварением. А я еще сожалел раньше о покупке этого благотворного бордо!
Вчера - визит в замок, завершившийся катастрофой. Решенье пойти туда я принял скоропалительно, сразу после обеда, довольно, впрочем, позднего, так как я провел много времени в Бергезе, у г-жи Пижон, которая все еще больна. Было около четырех часов, я чувствовал себя, как говорится, "в форме", был полон сил. К моему великому удивленью - поскольку по четвергам г-н граф обычно проводит послеобеденное время дома, - я застал г-жу графиню в одиночестве. Как объяснить, почему я, явившись в замок таким бодрым, не смог не только поддержать разговор, но даже связно ответить на заданные мне вопросы? Правда, я шел чересчур быстро. Г-жа графиня, с ее безукоризненной воспитанностью, сначала сделала вид, что ничего не замечает, но в конце концов была вынуждена спросить, как я себя чувствую. В последние недели я стараюсь уклониться от такого рода вопросов и даже счел себя вправе лгать. Это, впрочем, совсем нетрудно - я заметил, что люди только того и ждут, стоит мне ответить, что все хорошо, они охотно верят. Нет спору, тощ я невероятно (мальчишки прозвали меня "Скорблый", что на местном говоре означает: "Скорбный"), но достаточно сказать, что худоба у нас "в роду", лица тотчас проясняются. Я отнюдь об этом не сожалею. Признайся я в своих недугах, меня тотчас "спровадили бы в тыл", как выражается г-н торсийский кюре. Мне только и остается, как я считаю, - ведь на молитву у меня времени в обрез - что подольше скрывать ничтожное недомогание от всех, кроме Господа нашего Иисуса Христа.
Поэтому я ответил г-же графине, что, наверно, слишком поздно пообедал и у меня побаливает живот. Хуже всего, что мне пришлось поспешно откланяться, и спустился по лестнице я точно лунатик. Хозяйка замка проводила меня вниз, но я не мог даже ее поблагодарить, так как прижимал платок ко рту. Она глядела на меня странным, невыразимым взглядом, в нем были и симпатия, и удивленье, и жалость, но также, думается, и некоторое отвращенье. Мужчина, которому дурно, всегда так смешон! Наконец, когда я протянул ей руку, она взяла ее, прошептав, точно про себя, поскольку я мог догадаться о значении ее слов только по движению губ: "Бедный мальчик", или, может: "Мой бедный мальчик!"
Меня это так поразило, так потрясло, что я пошел к аллее прямо через лужайку - по красивому английскому газону, которым так дорожит г-н граф и на котором теперь, должно быть, остались следы моих грубых башмаков.
Да, я корю себя за то, что молюсь мало и плохо. Почти ежедневно мне приходится прерывать послеобеденную благодарственную молитву, чтобы принять кого-либо из прихожан, по большей части больных. Мой однокашник по духовному училищу Фабрегарг, который стал аптекарем и обосновался в окрестностях Монтре, присылает образчики лекарств в качестве рекламы. Учитель, кажется, не слишком доволен этой конкуренцией, поскольку прежде мелкие услуги такого рода оказывал только он один.
Как трудно никого не задеть! Что бы ты ни делал, люди склонны не столько воспользоваться твоими услугами, сколько бессознательно столкнуть добрые намерения одних с добрыми намерениями других. Откуда эта непонятная душевная черствость?
Поистине, человек враг самому себе, тайный и лукавый враг. Зло, где его ни посей, всходит почти наверняка. Но чтобы дало росток зерно добра, чтобы его не заглушили сорняки, нужна особая удача, счастливое чудо.
Сегодня обнаружил в своей почте письмо со штампом Булони, на плохой бумаге в клеточку, такая обычно бывает в кафе. Оно без подписи.
"Лицо, к вам расположенное, настоятельно вам советует просить о переводе. И чем скорее, тем лучше. Когда вы заметите то, что бросается в глаза всем, вы заплачете кровавыми слезами. Нам жаль вас, но повторяем: "Убирайтесь вон!"
Это еще что такое? Мне кажется, я узнал почерк г-жи Пегрио, - она оставила здесь записную книжку, в которую заносила расходы на мыло, стиральные порошки и жавель. Эта женщина меня, конечно, недолюбливает. Но почему она так страстно желает, чтобы я уехал?
Послал короткую извинительную записку г-же графине. Сюльпис Митонне любезно согласился отнести ее в замок. Он не счел это унизительным для своего самолюбия.
Опять ужасная ночь, сон, прерываемый кошмарами. Из-за проливного дождя я не решился дойти до церкви. Никогда еще я не прилагал таких усилий, чтобы молиться, - поначалу спокойно, сосредоточенно, потом с каким-то яростным, ожесточенным упорством, и, наконец, хладнокровно, с трудом смирив себя, вкладывая в молитву всю свою волю отчаяния (это слово внушает мне ужас), все напряжение воли, от которого сердце билось в тоске. Все тщетно.
Я знаю, конечно, что самая жажда молитвы - уже молитва, и Бог большего не требует. Но для меня дело было не в исполнении обязанности. Мне в этот момент молитва нужна была, как воздух легким, как кислород крови. Позади меня стояла уже не жизнь с ее буднями, бытом, от которой отталкиваешься в самозабвенном порыве, не теряя в то же время внутреннего знания, что в должный час вернешься к повседневности. Позади меня не было ничего. А впереди была стена, черная стена.
У нас в ходу самое нелепое представление о молитве! И как только у тех, кто молитвы не знает - не знает вовсе или знает недостаточно, - язык поворачивается болтать о ней? Какой-нибудь монах, траппист или картезианец, трудится годами ради постижения молитвы, а первый попавшийся вертопрах ничтоже сумняшеся берется судить о деле всей жизни! Будь молитва действительно, как они утверждают, лишь суесловием, своего рода диалогом маньяка с собственной тенью или, того хуже - безрезультатной суеверной мольбой о ниспослании благ земных, - как объяснить, что миллионы людей черпают в ней до своей последней минуты, не скажу даже - усладу, потому что эти люди опасаются сентиментальных утешений, но суровую, всесильную, непреоборимую радость! Да, знаю, ученые говорят о самовнушении. Но им просто никогда не доводилось видеть старых монахов, которые, при всей своей рассудительности, умудренности, при всей неколебимости своих суждений, излучают понимание и сострадание, нежную человечность. Каким же чудом эти полусумасшедшие, эти пленники грезы, эти сновидцы наяву с каждым днем проникаются все глубже бедами других людей? Странное греженье, чудной опиум! Ведь он не только не замыкает личность на себе самой, изолируя ее от окружающих, но, напротив, наделяет чувством общечеловеческой солидарности, духом всеохватывающего милосердия!
Я понимаю всю рискованность такого сравнения и прошу мне его простить, но, быть может, оно что-то объяснит людям, от которых не приходится ждать самостоятельных суждений, если их не подтолкнет к этому какой-нибудь неожиданный, не укладывающийся в привычные представления образ, - а таких людей немало; какой здравомыслящий человек, дотронувшись случайно несколько раз кончиками пальцев до клавиш рояля, сочтет себя вправе свысока судить о музыке? И если его не трогает симфония Бетховена или фуга Баха, если он вынужден довольствоваться тем, что ловит на лицах других отсвет высокого наслаждения, лично ему недоступного, разве не поставит он это в вину только себе самому?
Увы! Люди верят на слово психиатрам, пренебрегая единодушным свидетельством святых, напрасно они заверяют, что молитвенное самоуглубление не сравнимо ни с чем и что в то время, как всякая другая попытка самопознания лишь приоткрывает нам постепенно нашу собственную сложность, молитва ведет к внезапному и всеобъемлющему озарению, когда перед внутренним взором разверзается лазурь. В ответ люди, как правило, только пожимают плечами. Но признавался ли хоть один человек, владеющий этим даром, что молитва его разочаровала?
Сегодня утром у меня буквально подкашивались ноги. Страшные часы, показавшиеся мне нескончаемыми, не оставили о себе отчетливого воспоминанья - только ощущение удара, нанесенного в самое сердце неведомо откуда. Во мне все точно одеревенело, и это пока еще спасает меня от ясного понимания всей глубины случившегося.
Человек никогда не молится в одиночестве. Или печаль моя была слишком непомерна? Я просил Бога за себя одного. Он не снизошел.
Перечитываю эти строки, написанные сегодня утром, после пробуждения. С тех пор...
Неужели это была только иллюзия?.. Или, возможно... Минуты слабости бывали и у святых... Но только не этот глухой бунт, я уверен, не это угрюмое, почти злобное безмолвие души...
Час ночи: в деревне погасла последняя лампа. Ветер и дождь.
То же одиночество, то же безмолвие. На этот раз никакой надежды преодолеть препятствие или обойти его. Ничего. Господи! Я дышу тьмой, я ее вдыхаю, тьма наполняет меня, проникая через какую-то неведомую, невообразимую брешь души. Я сам - тьма.
Заставляю себя думать о людях, которые терзаются такой же тоской, как я. Никакого сочувствия этим незнакомцам. Мое одиночество абсолютно, я его ненавижу. Никакой жалости к себе.
Неужели я навсегда лишился дара любви!
Я распростерся ниц подле своей кровати. Нет, конечно, я не так наивен, чтобы верить в действенность этого жеста. Но мне хотелось принять позу совершенной покорности, безграничного смирения. Я лежал у края бездны, небытия, как нищий, как пьяница, как труп - и ждал, чтобы меня подобрали.
В первую же секунду, еще до того как губы мои коснулись пола, я устыдился этой лжи. Ибо я не ждал ничего.
Чего бы я ни отдал за то, чтобы страдать! Но и боль меня отвергла. Самая привычная, самая обыденная - боль в животе. Я чувствую себя чудовищно хорошо.
Я не боюсь смерти, я к ней так же безразличен, как к жизни, это трудно объяснить.
Мне кажется, я прошел в обратном направлении весь тот путь, который проделал с тех пор, как Бог исторг меня из небытия. Я был вначале всего лишь искрой, алеющей пылинкой божественного милосердия. И теперь опять я только эта пылинка в неисповедимом мраке. Но она уже почти не алеет, скоро окончательно угаснет.
Проснулся очень поздно. Сон овладел мною, очевидно, внезапно, там, где я рухнул. Пора служить обедню. Мне хочется все же записать перед уходом следующее: "Что бы ни произошло, я об этом никогда и никому не скажу, в особенности г-ну торсийскому кюре".
Утро такое светлое, теплое. Полное какой-то чудесной легкости... Когда я был совсем маленьким, мне случалось забиться на заре в живую изгородь, с которой стекали струйки воды, и я возвращался домой весь вымокший, дрожащий, счастливый, чтобы получить шлепок от бедной мамы и большую кружку кипящего молока.
Весь день у меня не выходили из головы картины моего детства. Думаю о себе, как об умершем.
(NB - В тетради вырван десяток страниц. Несколько слов, оставшихся на полях у корешка, тщательно зачеркнуты.)
Доктора Дельбанда нашли сегодня поутру на опушке Базанкурского леса с пробитой головой, уже окоченевшего. Он упал на тропинку, в лощине, меж густых зарослей орешника. Предполагают, что он потянул к себе ружье, запутавшееся в ветвях, и оно выстрелило.
Я решил было уничтожить этот дневник. Но, подумавши, порвал только часть, которую счел излишней, впрочем, я столько раз повторял все это мысленно, что знаю наизусть. Это точно голос, говорящий со мной безумолчно, день и ночь. Надеюсь, он угаснет вместе со мной? Или же...
Последние дни я много думал о грехе. Определять его как отступление от божественного завета значит, по-моему, подходить слишком упрощенно. Люди наговорили о грехе уйму глупостей! И, как водится, не дают себе труда подумать. Вот уже века и века врачи не могут прийти к согласию и дать точное определение болезни. Удовольствуйся они определением, что болезнь отступление от нормы доброго здоровья, им бы уже давным-давно не о чем было спорить. Но они всякий раз изучают болезнь на больном, чтобы его вылечить. То же самое пытаемся сделать и мы. Так что все эти шуточки, иронические улыбочки, смешки по поводу греха не слишком нас трогают.
Естественно, никто не хочет смотреть дальше проступка. Но ведь проступок - это в конце концов только симптом. А симптомы, бросающиеся в глаза профану, отнюдь не всегда самые тревожные, самые важные.
Я думаю, убежден, что немало есть людей, которые ничему не отдаются всем своим существом и не до конца искренни с собой. Они живут на поверхности самих себя, однако человеческая почва так плодоносна, что даже и этого тонкого внешнего слоя хватает для тощей жатвы, создающей иллюзию подлинной судьбы. Говорят, во время последней войны мелкие служащие, робкие в обычной жизни, постепенно раскрывались как командиры: они даже не подозревали в себе этой страсти повелевать. Нет, разумеется, здесь нет ничего похожего на то, что мы называем прекрасным словом "обращение" convertere, - но в конце концов достаточно и того, что эти бедняги изведали героизм в его простейшей форме, героизм без непорочности. А скольким людям так и не дано получить ни малейшего представления о героизме преестественном, даруемом только верой, без которого нет внутренней жизни! Но судить-то их будут как раз по ней! Стоит об этом чуть призадуматься, это - очевидно, неопровержимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Госпожа Дюмушель была со мной учтива. Разумеется, невежество ее дочери вполне оправдывает принятое мною решение, хотя, в сущности, это не больше чем предлог. Устрой я ей еще одно испытание, Серафита чересчур умна, чтобы с ним не справиться, так что мне не следует подвергать себя риску оказаться в унизительном положении. Я постарался поэтому дать понять г-же Дюмушель, что ее дочь кажется мне не по возрасту развитой, преждевременно созревшей, за ней необходимо понаблюдать еще несколько недель. Она быстро нагонит других, а отсрочка послужит ей уроком и в любом случае принесет свои плоды.
Бедная женщина слушала меня вся красная от злости. Я видел, как злость приливает к ее щекам, к ее глазам. Мочки ее ушей стали пунцовыми.
- Девочка ничуть не хуже других, - наконец сказала она. - Ей хочется одного - чтобы ей дали возможность воспользоваться своим правом, большего она не просит.
Я ответил, что Серафита и правда прекрасно училась, но ее поведение, особенно ее манеры меня не устраивают.
- Какие еще манеры?
- Чересчур кокетливые, - ответил я.
Эти слова вывели ее из себя.
- Кокетливые! А вам-то что за дело! Кокетство не ваша забота. Кокетство! Надо же! Не хватало только, чтобы еще и священники совали свой нос куда ни попади. Вы уж не взыщите, господин кюре, но я считаю, слишком вы молоды рассуждать об этом, и вдобавок с девчонкой.
На этом мы и расстались. Дочка смирно ждала ее, сидя в пустой церкви. Через приоткрытую дверь мне были видны лица остальных девочек, я слышал их приглушенные смешки, - они наверняка отталкивали одна другую, чтобы увидеть, что делается в церкви. Серафита, рыдая, бросилась в объятия матери. Боюсь, она ломала комедию.
Что делать? Дети мигом подмечают смешное и отлично умеют, воспользовавшись создавшимся положением, извлечь из него все возможное, действуя с поразительной последовательностью. Девочки явно в восторге от воображаемой дуэли между одной из них и священником. Если понадобится, они готовы приложить руку, чтобы вся эта история выглядела еще скандальней и тянулась подольше.
Я спрашиваю себя, достаточно ли тщательно продуманы мои уроки катехизиса. Сегодня вечером мне пришло в голову, что я связывал слишком большие, неумеренно большие надежды с тем, что, в сущности, является лишь одной из заурядных обязанностей моего служения, одной из самых неблагодарных, самых тяжких обязанностей. Кто я такой, чтобы требовать утешения от этих детей? Я мечтал беседовать с ними откровенно, мечтал разделить с ними свои горести, свои радости, - нет, не рискуя их ранить, разумеется! - мечтал вложить всю душу в эти уроки, как вкладываю ее в молитву... Все это - эгоизм.
Отныне положу себе за правило гораздо меньше полагаться на вдохновение. К сожалению, мне не хватает времени, придется оторвать еще немного от часов отдыха. Сегодня ночью это мне удалось, благодаря тому что я лишний раз поел, не испытывая при этом никаких неприятностей с пищеварением. А я еще сожалел раньше о покупке этого благотворного бордо!
Вчера - визит в замок, завершившийся катастрофой. Решенье пойти туда я принял скоропалительно, сразу после обеда, довольно, впрочем, позднего, так как я провел много времени в Бергезе, у г-жи Пижон, которая все еще больна. Было около четырех часов, я чувствовал себя, как говорится, "в форме", был полон сил. К моему великому удивленью - поскольку по четвергам г-н граф обычно проводит послеобеденное время дома, - я застал г-жу графиню в одиночестве. Как объяснить, почему я, явившись в замок таким бодрым, не смог не только поддержать разговор, но даже связно ответить на заданные мне вопросы? Правда, я шел чересчур быстро. Г-жа графиня, с ее безукоризненной воспитанностью, сначала сделала вид, что ничего не замечает, но в конце концов была вынуждена спросить, как я себя чувствую. В последние недели я стараюсь уклониться от такого рода вопросов и даже счел себя вправе лгать. Это, впрочем, совсем нетрудно - я заметил, что люди только того и ждут, стоит мне ответить, что все хорошо, они охотно верят. Нет спору, тощ я невероятно (мальчишки прозвали меня "Скорблый", что на местном говоре означает: "Скорбный"), но достаточно сказать, что худоба у нас "в роду", лица тотчас проясняются. Я отнюдь об этом не сожалею. Признайся я в своих недугах, меня тотчас "спровадили бы в тыл", как выражается г-н торсийский кюре. Мне только и остается, как я считаю, - ведь на молитву у меня времени в обрез - что подольше скрывать ничтожное недомогание от всех, кроме Господа нашего Иисуса Христа.
Поэтому я ответил г-же графине, что, наверно, слишком поздно пообедал и у меня побаливает живот. Хуже всего, что мне пришлось поспешно откланяться, и спустился по лестнице я точно лунатик. Хозяйка замка проводила меня вниз, но я не мог даже ее поблагодарить, так как прижимал платок ко рту. Она глядела на меня странным, невыразимым взглядом, в нем были и симпатия, и удивленье, и жалость, но также, думается, и некоторое отвращенье. Мужчина, которому дурно, всегда так смешон! Наконец, когда я протянул ей руку, она взяла ее, прошептав, точно про себя, поскольку я мог догадаться о значении ее слов только по движению губ: "Бедный мальчик", или, может: "Мой бедный мальчик!"
Меня это так поразило, так потрясло, что я пошел к аллее прямо через лужайку - по красивому английскому газону, которым так дорожит г-н граф и на котором теперь, должно быть, остались следы моих грубых башмаков.
Да, я корю себя за то, что молюсь мало и плохо. Почти ежедневно мне приходится прерывать послеобеденную благодарственную молитву, чтобы принять кого-либо из прихожан, по большей части больных. Мой однокашник по духовному училищу Фабрегарг, который стал аптекарем и обосновался в окрестностях Монтре, присылает образчики лекарств в качестве рекламы. Учитель, кажется, не слишком доволен этой конкуренцией, поскольку прежде мелкие услуги такого рода оказывал только он один.
Как трудно никого не задеть! Что бы ты ни делал, люди склонны не столько воспользоваться твоими услугами, сколько бессознательно столкнуть добрые намерения одних с добрыми намерениями других. Откуда эта непонятная душевная черствость?
Поистине, человек враг самому себе, тайный и лукавый враг. Зло, где его ни посей, всходит почти наверняка. Но чтобы дало росток зерно добра, чтобы его не заглушили сорняки, нужна особая удача, счастливое чудо.
Сегодня обнаружил в своей почте письмо со штампом Булони, на плохой бумаге в клеточку, такая обычно бывает в кафе. Оно без подписи.
"Лицо, к вам расположенное, настоятельно вам советует просить о переводе. И чем скорее, тем лучше. Когда вы заметите то, что бросается в глаза всем, вы заплачете кровавыми слезами. Нам жаль вас, но повторяем: "Убирайтесь вон!"
Это еще что такое? Мне кажется, я узнал почерк г-жи Пегрио, - она оставила здесь записную книжку, в которую заносила расходы на мыло, стиральные порошки и жавель. Эта женщина меня, конечно, недолюбливает. Но почему она так страстно желает, чтобы я уехал?
Послал короткую извинительную записку г-же графине. Сюльпис Митонне любезно согласился отнести ее в замок. Он не счел это унизительным для своего самолюбия.
Опять ужасная ночь, сон, прерываемый кошмарами. Из-за проливного дождя я не решился дойти до церкви. Никогда еще я не прилагал таких усилий, чтобы молиться, - поначалу спокойно, сосредоточенно, потом с каким-то яростным, ожесточенным упорством, и, наконец, хладнокровно, с трудом смирив себя, вкладывая в молитву всю свою волю отчаяния (это слово внушает мне ужас), все напряжение воли, от которого сердце билось в тоске. Все тщетно.
Я знаю, конечно, что самая жажда молитвы - уже молитва, и Бог большего не требует. Но для меня дело было не в исполнении обязанности. Мне в этот момент молитва нужна была, как воздух легким, как кислород крови. Позади меня стояла уже не жизнь с ее буднями, бытом, от которой отталкиваешься в самозабвенном порыве, не теряя в то же время внутреннего знания, что в должный час вернешься к повседневности. Позади меня не было ничего. А впереди была стена, черная стена.
У нас в ходу самое нелепое представление о молитве! И как только у тех, кто молитвы не знает - не знает вовсе или знает недостаточно, - язык поворачивается болтать о ней? Какой-нибудь монах, траппист или картезианец, трудится годами ради постижения молитвы, а первый попавшийся вертопрах ничтоже сумняшеся берется судить о деле всей жизни! Будь молитва действительно, как они утверждают, лишь суесловием, своего рода диалогом маньяка с собственной тенью или, того хуже - безрезультатной суеверной мольбой о ниспослании благ земных, - как объяснить, что миллионы людей черпают в ней до своей последней минуты, не скажу даже - усладу, потому что эти люди опасаются сентиментальных утешений, но суровую, всесильную, непреоборимую радость! Да, знаю, ученые говорят о самовнушении. Но им просто никогда не доводилось видеть старых монахов, которые, при всей своей рассудительности, умудренности, при всей неколебимости своих суждений, излучают понимание и сострадание, нежную человечность. Каким же чудом эти полусумасшедшие, эти пленники грезы, эти сновидцы наяву с каждым днем проникаются все глубже бедами других людей? Странное греженье, чудной опиум! Ведь он не только не замыкает личность на себе самой, изолируя ее от окружающих, но, напротив, наделяет чувством общечеловеческой солидарности, духом всеохватывающего милосердия!
Я понимаю всю рискованность такого сравнения и прошу мне его простить, но, быть может, оно что-то объяснит людям, от которых не приходится ждать самостоятельных суждений, если их не подтолкнет к этому какой-нибудь неожиданный, не укладывающийся в привычные представления образ, - а таких людей немало; какой здравомыслящий человек, дотронувшись случайно несколько раз кончиками пальцев до клавиш рояля, сочтет себя вправе свысока судить о музыке? И если его не трогает симфония Бетховена или фуга Баха, если он вынужден довольствоваться тем, что ловит на лицах других отсвет высокого наслаждения, лично ему недоступного, разве не поставит он это в вину только себе самому?
Увы! Люди верят на слово психиатрам, пренебрегая единодушным свидетельством святых, напрасно они заверяют, что молитвенное самоуглубление не сравнимо ни с чем и что в то время, как всякая другая попытка самопознания лишь приоткрывает нам постепенно нашу собственную сложность, молитва ведет к внезапному и всеобъемлющему озарению, когда перед внутренним взором разверзается лазурь. В ответ люди, как правило, только пожимают плечами. Но признавался ли хоть один человек, владеющий этим даром, что молитва его разочаровала?
Сегодня утром у меня буквально подкашивались ноги. Страшные часы, показавшиеся мне нескончаемыми, не оставили о себе отчетливого воспоминанья - только ощущение удара, нанесенного в самое сердце неведомо откуда. Во мне все точно одеревенело, и это пока еще спасает меня от ясного понимания всей глубины случившегося.
Человек никогда не молится в одиночестве. Или печаль моя была слишком непомерна? Я просил Бога за себя одного. Он не снизошел.
Перечитываю эти строки, написанные сегодня утром, после пробуждения. С тех пор...
Неужели это была только иллюзия?.. Или, возможно... Минуты слабости бывали и у святых... Но только не этот глухой бунт, я уверен, не это угрюмое, почти злобное безмолвие души...
Час ночи: в деревне погасла последняя лампа. Ветер и дождь.
То же одиночество, то же безмолвие. На этот раз никакой надежды преодолеть препятствие или обойти его. Ничего. Господи! Я дышу тьмой, я ее вдыхаю, тьма наполняет меня, проникая через какую-то неведомую, невообразимую брешь души. Я сам - тьма.
Заставляю себя думать о людях, которые терзаются такой же тоской, как я. Никакого сочувствия этим незнакомцам. Мое одиночество абсолютно, я его ненавижу. Никакой жалости к себе.
Неужели я навсегда лишился дара любви!
Я распростерся ниц подле своей кровати. Нет, конечно, я не так наивен, чтобы верить в действенность этого жеста. Но мне хотелось принять позу совершенной покорности, безграничного смирения. Я лежал у края бездны, небытия, как нищий, как пьяница, как труп - и ждал, чтобы меня подобрали.
В первую же секунду, еще до того как губы мои коснулись пола, я устыдился этой лжи. Ибо я не ждал ничего.
Чего бы я ни отдал за то, чтобы страдать! Но и боль меня отвергла. Самая привычная, самая обыденная - боль в животе. Я чувствую себя чудовищно хорошо.
Я не боюсь смерти, я к ней так же безразличен, как к жизни, это трудно объяснить.
Мне кажется, я прошел в обратном направлении весь тот путь, который проделал с тех пор, как Бог исторг меня из небытия. Я был вначале всего лишь искрой, алеющей пылинкой божественного милосердия. И теперь опять я только эта пылинка в неисповедимом мраке. Но она уже почти не алеет, скоро окончательно угаснет.
Проснулся очень поздно. Сон овладел мною, очевидно, внезапно, там, где я рухнул. Пора служить обедню. Мне хочется все же записать перед уходом следующее: "Что бы ни произошло, я об этом никогда и никому не скажу, в особенности г-ну торсийскому кюре".
Утро такое светлое, теплое. Полное какой-то чудесной легкости... Когда я был совсем маленьким, мне случалось забиться на заре в живую изгородь, с которой стекали струйки воды, и я возвращался домой весь вымокший, дрожащий, счастливый, чтобы получить шлепок от бедной мамы и большую кружку кипящего молока.
Весь день у меня не выходили из головы картины моего детства. Думаю о себе, как об умершем.
(NB - В тетради вырван десяток страниц. Несколько слов, оставшихся на полях у корешка, тщательно зачеркнуты.)
Доктора Дельбанда нашли сегодня поутру на опушке Базанкурского леса с пробитой головой, уже окоченевшего. Он упал на тропинку, в лощине, меж густых зарослей орешника. Предполагают, что он потянул к себе ружье, запутавшееся в ветвях, и оно выстрелило.
Я решил было уничтожить этот дневник. Но, подумавши, порвал только часть, которую счел излишней, впрочем, я столько раз повторял все это мысленно, что знаю наизусть. Это точно голос, говорящий со мной безумолчно, день и ночь. Надеюсь, он угаснет вместе со мной? Или же...
Последние дни я много думал о грехе. Определять его как отступление от божественного завета значит, по-моему, подходить слишком упрощенно. Люди наговорили о грехе уйму глупостей! И, как водится, не дают себе труда подумать. Вот уже века и века врачи не могут прийти к согласию и дать точное определение болезни. Удовольствуйся они определением, что болезнь отступление от нормы доброго здоровья, им бы уже давным-давно не о чем было спорить. Но они всякий раз изучают болезнь на больном, чтобы его вылечить. То же самое пытаемся сделать и мы. Так что все эти шуточки, иронические улыбочки, смешки по поводу греха не слишком нас трогают.
Естественно, никто не хочет смотреть дальше проступка. Но ведь проступок - это в конце концов только симптом. А симптомы, бросающиеся в глаза профану, отнюдь не всегда самые тревожные, самые важные.
Я думаю, убежден, что немало есть людей, которые ничему не отдаются всем своим существом и не до конца искренни с собой. Они живут на поверхности самих себя, однако человеческая почва так плодоносна, что даже и этого тонкого внешнего слоя хватает для тощей жатвы, создающей иллюзию подлинной судьбы. Говорят, во время последней войны мелкие служащие, робкие в обычной жизни, постепенно раскрывались как командиры: они даже не подозревали в себе этой страсти повелевать. Нет, разумеется, здесь нет ничего похожего на то, что мы называем прекрасным словом "обращение" convertere, - но в конце концов достаточно и того, что эти бедняги изведали героизм в его простейшей форме, героизм без непорочности. А скольким людям так и не дано получить ни малейшего представления о героизме преестественном, даруемом только верой, без которого нет внутренней жизни! Но судить-то их будут как раз по ней! Стоит об этом чуть призадуматься, это - очевидно, неопровержимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31