В этом была его слава и его грех – ему внушили необходимость стыдиться своей славы и брать на себя роль жертвенного животного, приносимого на алтарь невежества во искупление вины, как наказание за грех разума. Трагическая насмешка, ирония истории человечества состоит в том, что на всех воздвигаемых людьми алтарях терзали людей и обожествляли животных. Человечество всегда поклонялось не человеческим, а звериным, животным качествам – идолам силы и инстинкта, царям и мистикам, которым нужны именно безвольные, безответные души. Чтобы править миром, мистики внушают людям, что темные эмоции выше разума, что знание приходит слепыми, немотивированными рывками и ему надо следовать так же слепо, не подвергая его сомнению. Цари же правят посредством клыков и когтей, их метод – отнять, их цель – чужое, их сила опирается исключительно на дубинку и пушки.
Те, которые пеклись о душе, заботились о чувствах человека; те, которые пеклись о плоти, заботились о его желудке. Но и те и другие, ополчась, сообща выступали против разума. Однако никто, даже самый последний из людей, никогда не сможет окончательно отказаться от разума. Никто никогда до конца не верил в иррациональное – но верил в несправедливое. Когда отрицают разум, всегда преследуют цель, в которой человеческий разум по самой своей природе не позволит сознаться. Когда проповедуют противоречивое, рассчитывают, что кто-то другой взвалит на себя ношу невозможного и выполнит требуемую работу даже ценой собственных страданий. Разрушение – вот цена любого противоречия. Несправедливость становится возможной благодаря согласию ее жертв. Власть хама стала возможной, потому что это позволили люди разума. Поношение разума – эта цель движет всеми иррациональными доктринами. Поношение таланта – эту цель преследуют все учения, превозносящие самопожертвование. Хулители всегда знали это. Этого не знали мы. Пришло время прозреть. Тот, кому нас теперь призывают поклоняться, тот, кого в свое время рядили в одежды Бога или короля, на деле не более чем жалкая, никчемная, хнычущая от своей никчемности бездарь. Таков нынешний идеал, идол, цель, и всякий может рассчитывать на награду в той мере, в какой он приближается к этому образу. Ныне век простого человека, говорят нам, и всякий может претендовать на этот титул в той степени, в какой ему удалось ничего не достичь. Его возведут в ранг благородства соответственно усилиям, которых он не совершил, его будут почитать за добродетели, которых он не выказал, ему заплатят за товары, которых он не производил. Что же до нас, мы должны искупать грех таланта, нам назначено трудиться на пользу бездари так, как она распорядится, наградой нам будет ее удовлетворение. Мы вносим наибольший вклад, поэтому наш голос наименее весом. Мы мыслим лучше других, поэтому нам не позволено высказывать свое мнение. Поскольку мы способны действовать правильно, нам не позволено поступать по своей воле. Мы работаем по приказам и распоряжениям, под контролем тех, кто сам не способен трудиться. Они распоряжаются нашей энергией, ибо у них нет своей, продуктами нашего труда, ибо сами они не способны производить. Вы скажете: это невозможно, из этого ничего не получится. Им это известно, но неизвестно вам, и все их расчеты строятся на вашем незнании. Они рассчитывают, что вы будете и дальше трудиться на пределе возможного и кормить их до конца своих дней; а когда вы свалитесь, появится новая жертва и станет кормить их, с трудом поддерживая собственную жизнь. И жизнь каждой новой жертвы будет короче; если после вашей смерти им останется железная дорога, то последний ваш потомок по духу оставит им разве что краюху хлеба. Но нынешних паразитов это не беспокоит. Их планы, как и планы царственных бандитов прошлого, не идут дальше срока их собственной жизни – лишь бы добычи хватило на их век. Раньше всегда хватало, потому что в каждом поколении всегда хватало жертв. Но на сей раз не хватит. Жертвы объявили забастовку. Атлант расправил плечи.
Мы не согласны страдать и объявили забастовку против морального кодекса, обрекающего нас на страдания. Мы выступаем против тех, кто полагает, что один человек должен жить ради другого. Мы протестуем против морали каннибалов, против людоедства тела и духа. Мы будем общаться с людьми только на наших условиях, а по нашему моральному кодексу человек сам себе цель, а не средство для осуществления целей других людей. Мы не стремимся навязать им нашу веру. Они вольны верить, во что им заблагорассудится. Но отныне им придется и жить, и верить без нашей помощи. Они должны раз и навсегда усвоить смысл и значение своей веры. Эта вера веками держалась на молчаливом согласии жертв, которые мирились с наказанием за нарушение порочного кодекса. Но этот кодекс для того и предназначен, чтобы его нарушали. Он процветает не благодаря тем, кто его соблюдает, а благодаря тем, кто его нарушает, это мораль, которая питается не добродетелью своих святых, а покладистостью грешников. Мы решили не грешить. Мы больше не нарушаем этот моральный кодекс. Мы покончили с ним единственным безотказным способом – его соблюдением. Мы неукоснительно следуем ему. Мы законопослушны. Во всех общественных делах мы до буквы соблюдаем предписания кодекса и ограждаем людей от тех зол, которые они осуждают. Разум – зло? Мы отняли у общества плоды работы разума, ни одна из наших идей не станет известна и не будет использована в обществе. Талант эгоистичен и не оставляет шанса тем, кто менее способен? Мы вышли из игры и оставили все шансы на победу неспособным. Погоня за богатством – жадность, корень всех зол? Мы больше не стремимся к богатству. Безнравственно зарабатывать больше, чем необходимо, чтобы прокормиться? Мы беремся только за самую простую работу и усилием наших мышц производим не более, чем потребляем, с учетом самых необходимых потребностей, чтобы не навредить миру ни единым лишним центом, ни единой продуктивной идеей. Безнравственно добиваться успеха, поскольку сильные добиваются успеха за счет слабых? Мы больше не досаждаем слабым своими амбициями и предоставили им возможность благоденствовать без нас. Аморально быть нанимателем? Мы никого не нанимаем. Аморально владеть собственностью? Мы ничем не владеем.
Аморально наслаждаться жизнью в этом мире? Мы не ищем никаких радостей в их мире, и – добиться этого было труднее всего – наше нынешнее отношение к их миру выражается тем чувством, которое там проповедуется как идеал: безразличие, пустота, ноль, знак смерти… Мы даем людям все, что они веками провозглашают своей вожделенной целью, высшей добродетелью. Посмотрим, как им это понравится.
– Эту забастовку начали вы? – спросила она.
– Да, я.
Он встал, держа руки в карманах; на лицо упал свет лампы. Она увидела, что он улыбается спокойной, уверенной, естественной улыбкой – жесткой и твердой.
– Я много слышал о стачках, – сказал он, – и о зависимости людей незаурядных от простых. Мы слышали крики о том, что промышленник – паразит, что он живет за счет рабочих, которые обогащают его, обеспечивают ему роскошную жизнь, и о том, что сталось бы с ним, если бы рабочие бросили на него работать. Отлично. Я намерен показать миру, кто от кого зависит, кто кого содержит, кто источник богатства, кто кому дает средства на жизнь и что с кем произойдет, когда кто-то выйдет из игры.
В окна смотрела темнота, отбрасывающая назад огоньки зажженных сигарет. Галт тоже взял со стола сигарету, и, когда вспыхнула спичка, Дэгни на миг увидела между его пальцами блеск золота – знак доллара.
– Я бросил все, присоединился к нему и забастовал, – сказал Хью Экстон, – потому что не мог заниматься своим делом рядом с людьми, которые заявляют, что назначение человека интеллектуального труда состоит в отрицании интеллекта. Никто не пригласит водопроводчика, который будет доказывать свое профессиональное превосходство, утверждая, что никакого водопровода нет вообще. Но, увы, таким критерием осмотрительности не пользуются применительно к философам. От своего ученика, однако, я узнал, что сам сделал это возможным. Именно мыслители, держа в своих рядах тех, кто отрицает существование мысли, считая это всего лишь иным философским направлением, позволяют разрушать разум. Они соглашаются с основной предпосылкой противника, тем самым соглашаясь признать отсутствие разума его разновидностью. Основная предпосылка – постулат, который абсолютно исключает собственную антитезу и абсолютно нетерпим к ней. По той же причине, по которой банкир не может принимать и пускать в оборот фальшивые деньги, наделяя их честью и престижем своего банка, как он не может удовлетворить требование фальшивомонетчика быть терпимым к нему ради его права на различное с ним мнение, так и я не могу считать философом доктора Саймона Притчета и соперничать с ним в борьбе за умы людей. Доктору Притчету нечего внести на счет философии, кроме объявленного им намерения разрушить ее. Он рассчитывает заработать на силе разума, отрицая разум. Он пытается наложить печать разума на планы своих хозяев-бандитов и использовать престиж философии в целях порабощения мысли. Но этот престиж – счет, который существует и действителен лишь до тех пор, пока я готов подписывать чеки на него. Пусть доктор Притчет обходится без меня. Пусть он и те, кто вверяет ему юные умы своих детей, получат то, к чему стремятся, – мир интеллектуалов без интеллекта, мыслителей без мысли. Я умываю руки. Я уступаю им. И когда они обретут свой лишенный абсолютов мир как абсолютную реальность, меня там не будет, и не я буду оплачивать цену их противоречий.
– Доктор Экстон ушел, руководствуясь принципами нормальной банковской деятельности, – сказал Мидас Маллиган. – Я ушел, руководствуясь принципом любви. Любовь – конечная форма признания вечных ценностей. Я ушел после дела Хансакера, того дела, когда суд постановил, что я должен уважать в качестве основного права на фонды моих вкладчиков требования тех, кто был готов предъявить доказательства, что у них нет права требовать этого. Мне было велено отдать заработанные людьми деньги никчемному лентяю, единственным правом которого на эти деньги была его неспособность их заработать. Я родился на ферме. Я узнал цену деньгам. В своей жизни я имел дело со множеством людей. Я видел, как они росли. Я заработал свое состояние, потому что умел найти нужных людей. Тех, кто никогда не просит веры, надежды и милостыни, но предлагает факты, доказательства и прибыль. Знаете ли вы, что я инвестировал деньги в дело Хэнка Реардэна, когда он только вставал на ноги, едва проторив путь из Миннесоты в Пенсильванию, чтобы приобрести там сталеплавильные заводы? Так вот, когда я увидел постановление суда на своем столе, меня озарило. Я увидел одну картину, и так отчетливо, что все мои взгляды изменились. Я ясно увидел лицо и глаза молодого Реардэна, каким я его впервые встретил. Я увидел его лежащим у подножья алтаря, его кровь текла на землю, а на алтаре стоял Ли Хансакер, глаза его гноились, и он ныл, что у него никогда в жизни не было шанса… Удивительно, как все становится просто, когда ясно разглядишь. После этого мне было нетрудно закрыть банк и уйти. Впервые в жизни я четко осознал: вот то, что я всегда любил и для чего жил.
Дэгни посмотрела на судью Наррагансетта:
– И вы ушли из-за того же дела?
– Да, – ответил судья Наррагансетт. – Я ушел, когда суд высшей инстанции отменил мое решение. В свое время я выбрал профессию, чтобы стать стражем справедливости. Но меня принуждали руководствоваться законами, которые делали меня орудием гнуснейшего бесправия. От меня требовали санкционировать именем закона подавление силой оружия безоружных людей, которые обратились ко мне с просьбой защитить их права. Подсудимые подчиняются приговору суда исходя единственно из предпосылки, что суд объективен, что есть объективные правила поведения, которые одинаковы и для судьи, и для подсудимого. Однако я видел, что один человек признает это и руководствуется этим, а другой нет, что один живет по правилам, а другой навязывает произвольное решение исходя из собственного желания и интересов, причем закон должен принимать сторону произвола. От права требуют оправдания бесправия. И я ушел, ушел, потому что не мог слышать, как честные люди обращались ко мне «ваша честь».
Дэгни медленно перевела глаза на Ричарда Хэйли, словно умоляя его рассказать, что было с ним, и боясь этого рассказа. Он улыбнулся.
– Я готов был простить людям свои испытания, – начал Ричард Хэйли, – но не мог смириться с тем, как они воспринимали мой успех. Я не роптал все годы, пока меня отвергали. Если мои творения были новы, людям требовалось время, чтобы освоиться и привыкнуть к ним; если я испытывал гордость от сознания, что первым достиг таких высот, я не имел права жаловаться на медлительность людей. Это я втолковывал себе все те годы, хотя иной раз по ночам мне было уже невмоготу ждать и верить; тогда я кричал: «Почему?!» – и не находил ответа. Потом, в тот вечер, когда меня решили-таки чествовать, я стоял на театральной сцене и думал: вот тот момент, которого я добивался. Я думал, что буду счастлив, но ничего не испытывал. Помнил только те бесконечные, бессчетные ночи и свой возглас «Почему?!», так и оставшийся без ответа. Поздравления и аплодисменты теперь значили так же мало, как прежде насмешки. Если бы мне сказали: «Простите, мы запоздали, спасибо, что не перестали ждать», – я не потребовал бы большего; они могли бы взять у меня все, чем я владел. Но то, что я видел на лицах, то, что говорили, наперебой восхваляя меня, ничем не отличалось от речей, которыми обычно потчуют художников, а я никогда не верил, что это может говориться всерьез. Казалось, люди говорили, что ничем мне не обязаны, напротив, своими убеждениями и целями я обязан их глухоте, что бороться, страдать, терпеть – это мой долг перед ними и ради них, несмотря на всю несправедливость, пренебрежение, издевательства и глумление, – все это я должен был смиренно переносить, чтобы научить других наслаждаться моим трудом, это и мое предназначение и их законное право. Тогда-то я и постиг природу духовного нахлебника, понял то, чего раньше не мог и вообразить. Я увидел, что они залезают в мою душу так же, как в карман Маллигана, присваивают богатство моего духа так же, как его состояние. Мне открылись наглость и озлобленность посредственности, хвастливо демонстрирующей свою пустоту, как пропасть, которую надо заполнить телами более достойных людей. Я понял: они стремятся насытиться моей музыкой так же, как деньгами Маллигана, жить за счет тех часов, когда я сочинял ее, за счет того, что послужило источником моего вдохновения; они хотят все заглотить и сохранить уважение к себе, вырвав из меня признание, что я создавал свою музыку для них, что своим успехом я обязан в конечном итоге не собственному таланту, а их значимости… В тот вечер я поклялся, что впредь они не услышат ни единой моей ноты. Я ушел из театра последним, улицы были пустынны, в свете фонаря меня поджидал незнакомый человек. Меня не понадобилось долго убеждать. Концерт, который я посвятил этому человеку, назван «Песнь свободных». Дэгни посмотрела на остальных.
– Расскажите мне, что привело вас сюда, – сказала она, придав некоторую крепость голосу, словно подвергалась наказанию, но терпела его до конца.
Я ушел от дел несколько лет назад, когда медицину передали в руки государства, – сказал доктор Хендрикс. – Знаете ли вы, что нужно для операции на мозге? Нужны долгие годы изнуряющей, самоотверженной, страстной преданности делу, чтобы освоить это искусство! И я не за хотел поставить его под контроль и оставить в распоряжении тех, чьим единственным основанием руководить мною является способность болтать без зазрения совести о высоких материях и тем самым достигать ответственных постов, что дает им возможность навязывать свои мнения именем закона. Я не мог допустить, чтобы они диктовали цели моих многолетних исследований, условия работы, выбор пациентов и размер моего вознаграждения. Я заметил, что во всех дискуссиях, которые предшествовали порабощению медицины, обсуждалось все, кроме интересов самих врачей. Рассматривалось только благополучие пациентов, те, кто должен его обеспечить, не принимались во внимание. Права медиков, желание, возможность выбора были объявлены вредным эгоизмом; говорили, что их дело служить, а не выбирать. Тем, кто требовал внимания к больным, сделав невыносимой жизнь здоровых, не приходило в голову, что человек, готовый работать из-под палки, – это быдло, которому опасно поручать даже бездушный груз, не то что здоровье человека. Меня всегда поражало благодушие, с которым люди навязывают свое право превратить меня в раба, контролировать мой труд, насиловать волю, угнетать сознание, душить мою мысль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Те, которые пеклись о душе, заботились о чувствах человека; те, которые пеклись о плоти, заботились о его желудке. Но и те и другие, ополчась, сообща выступали против разума. Однако никто, даже самый последний из людей, никогда не сможет окончательно отказаться от разума. Никто никогда до конца не верил в иррациональное – но верил в несправедливое. Когда отрицают разум, всегда преследуют цель, в которой человеческий разум по самой своей природе не позволит сознаться. Когда проповедуют противоречивое, рассчитывают, что кто-то другой взвалит на себя ношу невозможного и выполнит требуемую работу даже ценой собственных страданий. Разрушение – вот цена любого противоречия. Несправедливость становится возможной благодаря согласию ее жертв. Власть хама стала возможной, потому что это позволили люди разума. Поношение разума – эта цель движет всеми иррациональными доктринами. Поношение таланта – эту цель преследуют все учения, превозносящие самопожертвование. Хулители всегда знали это. Этого не знали мы. Пришло время прозреть. Тот, кому нас теперь призывают поклоняться, тот, кого в свое время рядили в одежды Бога или короля, на деле не более чем жалкая, никчемная, хнычущая от своей никчемности бездарь. Таков нынешний идеал, идол, цель, и всякий может рассчитывать на награду в той мере, в какой он приближается к этому образу. Ныне век простого человека, говорят нам, и всякий может претендовать на этот титул в той степени, в какой ему удалось ничего не достичь. Его возведут в ранг благородства соответственно усилиям, которых он не совершил, его будут почитать за добродетели, которых он не выказал, ему заплатят за товары, которых он не производил. Что же до нас, мы должны искупать грех таланта, нам назначено трудиться на пользу бездари так, как она распорядится, наградой нам будет ее удовлетворение. Мы вносим наибольший вклад, поэтому наш голос наименее весом. Мы мыслим лучше других, поэтому нам не позволено высказывать свое мнение. Поскольку мы способны действовать правильно, нам не позволено поступать по своей воле. Мы работаем по приказам и распоряжениям, под контролем тех, кто сам не способен трудиться. Они распоряжаются нашей энергией, ибо у них нет своей, продуктами нашего труда, ибо сами они не способны производить. Вы скажете: это невозможно, из этого ничего не получится. Им это известно, но неизвестно вам, и все их расчеты строятся на вашем незнании. Они рассчитывают, что вы будете и дальше трудиться на пределе возможного и кормить их до конца своих дней; а когда вы свалитесь, появится новая жертва и станет кормить их, с трудом поддерживая собственную жизнь. И жизнь каждой новой жертвы будет короче; если после вашей смерти им останется железная дорога, то последний ваш потомок по духу оставит им разве что краюху хлеба. Но нынешних паразитов это не беспокоит. Их планы, как и планы царственных бандитов прошлого, не идут дальше срока их собственной жизни – лишь бы добычи хватило на их век. Раньше всегда хватало, потому что в каждом поколении всегда хватало жертв. Но на сей раз не хватит. Жертвы объявили забастовку. Атлант расправил плечи.
Мы не согласны страдать и объявили забастовку против морального кодекса, обрекающего нас на страдания. Мы выступаем против тех, кто полагает, что один человек должен жить ради другого. Мы протестуем против морали каннибалов, против людоедства тела и духа. Мы будем общаться с людьми только на наших условиях, а по нашему моральному кодексу человек сам себе цель, а не средство для осуществления целей других людей. Мы не стремимся навязать им нашу веру. Они вольны верить, во что им заблагорассудится. Но отныне им придется и жить, и верить без нашей помощи. Они должны раз и навсегда усвоить смысл и значение своей веры. Эта вера веками держалась на молчаливом согласии жертв, которые мирились с наказанием за нарушение порочного кодекса. Но этот кодекс для того и предназначен, чтобы его нарушали. Он процветает не благодаря тем, кто его соблюдает, а благодаря тем, кто его нарушает, это мораль, которая питается не добродетелью своих святых, а покладистостью грешников. Мы решили не грешить. Мы больше не нарушаем этот моральный кодекс. Мы покончили с ним единственным безотказным способом – его соблюдением. Мы неукоснительно следуем ему. Мы законопослушны. Во всех общественных делах мы до буквы соблюдаем предписания кодекса и ограждаем людей от тех зол, которые они осуждают. Разум – зло? Мы отняли у общества плоды работы разума, ни одна из наших идей не станет известна и не будет использована в обществе. Талант эгоистичен и не оставляет шанса тем, кто менее способен? Мы вышли из игры и оставили все шансы на победу неспособным. Погоня за богатством – жадность, корень всех зол? Мы больше не стремимся к богатству. Безнравственно зарабатывать больше, чем необходимо, чтобы прокормиться? Мы беремся только за самую простую работу и усилием наших мышц производим не более, чем потребляем, с учетом самых необходимых потребностей, чтобы не навредить миру ни единым лишним центом, ни единой продуктивной идеей. Безнравственно добиваться успеха, поскольку сильные добиваются успеха за счет слабых? Мы больше не досаждаем слабым своими амбициями и предоставили им возможность благоденствовать без нас. Аморально быть нанимателем? Мы никого не нанимаем. Аморально владеть собственностью? Мы ничем не владеем.
Аморально наслаждаться жизнью в этом мире? Мы не ищем никаких радостей в их мире, и – добиться этого было труднее всего – наше нынешнее отношение к их миру выражается тем чувством, которое там проповедуется как идеал: безразличие, пустота, ноль, знак смерти… Мы даем людям все, что они веками провозглашают своей вожделенной целью, высшей добродетелью. Посмотрим, как им это понравится.
– Эту забастовку начали вы? – спросила она.
– Да, я.
Он встал, держа руки в карманах; на лицо упал свет лампы. Она увидела, что он улыбается спокойной, уверенной, естественной улыбкой – жесткой и твердой.
– Я много слышал о стачках, – сказал он, – и о зависимости людей незаурядных от простых. Мы слышали крики о том, что промышленник – паразит, что он живет за счет рабочих, которые обогащают его, обеспечивают ему роскошную жизнь, и о том, что сталось бы с ним, если бы рабочие бросили на него работать. Отлично. Я намерен показать миру, кто от кого зависит, кто кого содержит, кто источник богатства, кто кому дает средства на жизнь и что с кем произойдет, когда кто-то выйдет из игры.
В окна смотрела темнота, отбрасывающая назад огоньки зажженных сигарет. Галт тоже взял со стола сигарету, и, когда вспыхнула спичка, Дэгни на миг увидела между его пальцами блеск золота – знак доллара.
– Я бросил все, присоединился к нему и забастовал, – сказал Хью Экстон, – потому что не мог заниматься своим делом рядом с людьми, которые заявляют, что назначение человека интеллектуального труда состоит в отрицании интеллекта. Никто не пригласит водопроводчика, который будет доказывать свое профессиональное превосходство, утверждая, что никакого водопровода нет вообще. Но, увы, таким критерием осмотрительности не пользуются применительно к философам. От своего ученика, однако, я узнал, что сам сделал это возможным. Именно мыслители, держа в своих рядах тех, кто отрицает существование мысли, считая это всего лишь иным философским направлением, позволяют разрушать разум. Они соглашаются с основной предпосылкой противника, тем самым соглашаясь признать отсутствие разума его разновидностью. Основная предпосылка – постулат, который абсолютно исключает собственную антитезу и абсолютно нетерпим к ней. По той же причине, по которой банкир не может принимать и пускать в оборот фальшивые деньги, наделяя их честью и престижем своего банка, как он не может удовлетворить требование фальшивомонетчика быть терпимым к нему ради его права на различное с ним мнение, так и я не могу считать философом доктора Саймона Притчета и соперничать с ним в борьбе за умы людей. Доктору Притчету нечего внести на счет философии, кроме объявленного им намерения разрушить ее. Он рассчитывает заработать на силе разума, отрицая разум. Он пытается наложить печать разума на планы своих хозяев-бандитов и использовать престиж философии в целях порабощения мысли. Но этот престиж – счет, который существует и действителен лишь до тех пор, пока я готов подписывать чеки на него. Пусть доктор Притчет обходится без меня. Пусть он и те, кто вверяет ему юные умы своих детей, получат то, к чему стремятся, – мир интеллектуалов без интеллекта, мыслителей без мысли. Я умываю руки. Я уступаю им. И когда они обретут свой лишенный абсолютов мир как абсолютную реальность, меня там не будет, и не я буду оплачивать цену их противоречий.
– Доктор Экстон ушел, руководствуясь принципами нормальной банковской деятельности, – сказал Мидас Маллиган. – Я ушел, руководствуясь принципом любви. Любовь – конечная форма признания вечных ценностей. Я ушел после дела Хансакера, того дела, когда суд постановил, что я должен уважать в качестве основного права на фонды моих вкладчиков требования тех, кто был готов предъявить доказательства, что у них нет права требовать этого. Мне было велено отдать заработанные людьми деньги никчемному лентяю, единственным правом которого на эти деньги была его неспособность их заработать. Я родился на ферме. Я узнал цену деньгам. В своей жизни я имел дело со множеством людей. Я видел, как они росли. Я заработал свое состояние, потому что умел найти нужных людей. Тех, кто никогда не просит веры, надежды и милостыни, но предлагает факты, доказательства и прибыль. Знаете ли вы, что я инвестировал деньги в дело Хэнка Реардэна, когда он только вставал на ноги, едва проторив путь из Миннесоты в Пенсильванию, чтобы приобрести там сталеплавильные заводы? Так вот, когда я увидел постановление суда на своем столе, меня озарило. Я увидел одну картину, и так отчетливо, что все мои взгляды изменились. Я ясно увидел лицо и глаза молодого Реардэна, каким я его впервые встретил. Я увидел его лежащим у подножья алтаря, его кровь текла на землю, а на алтаре стоял Ли Хансакер, глаза его гноились, и он ныл, что у него никогда в жизни не было шанса… Удивительно, как все становится просто, когда ясно разглядишь. После этого мне было нетрудно закрыть банк и уйти. Впервые в жизни я четко осознал: вот то, что я всегда любил и для чего жил.
Дэгни посмотрела на судью Наррагансетта:
– И вы ушли из-за того же дела?
– Да, – ответил судья Наррагансетт. – Я ушел, когда суд высшей инстанции отменил мое решение. В свое время я выбрал профессию, чтобы стать стражем справедливости. Но меня принуждали руководствоваться законами, которые делали меня орудием гнуснейшего бесправия. От меня требовали санкционировать именем закона подавление силой оружия безоружных людей, которые обратились ко мне с просьбой защитить их права. Подсудимые подчиняются приговору суда исходя единственно из предпосылки, что суд объективен, что есть объективные правила поведения, которые одинаковы и для судьи, и для подсудимого. Однако я видел, что один человек признает это и руководствуется этим, а другой нет, что один живет по правилам, а другой навязывает произвольное решение исходя из собственного желания и интересов, причем закон должен принимать сторону произвола. От права требуют оправдания бесправия. И я ушел, ушел, потому что не мог слышать, как честные люди обращались ко мне «ваша честь».
Дэгни медленно перевела глаза на Ричарда Хэйли, словно умоляя его рассказать, что было с ним, и боясь этого рассказа. Он улыбнулся.
– Я готов был простить людям свои испытания, – начал Ричард Хэйли, – но не мог смириться с тем, как они воспринимали мой успех. Я не роптал все годы, пока меня отвергали. Если мои творения были новы, людям требовалось время, чтобы освоиться и привыкнуть к ним; если я испытывал гордость от сознания, что первым достиг таких высот, я не имел права жаловаться на медлительность людей. Это я втолковывал себе все те годы, хотя иной раз по ночам мне было уже невмоготу ждать и верить; тогда я кричал: «Почему?!» – и не находил ответа. Потом, в тот вечер, когда меня решили-таки чествовать, я стоял на театральной сцене и думал: вот тот момент, которого я добивался. Я думал, что буду счастлив, но ничего не испытывал. Помнил только те бесконечные, бессчетные ночи и свой возглас «Почему?!», так и оставшийся без ответа. Поздравления и аплодисменты теперь значили так же мало, как прежде насмешки. Если бы мне сказали: «Простите, мы запоздали, спасибо, что не перестали ждать», – я не потребовал бы большего; они могли бы взять у меня все, чем я владел. Но то, что я видел на лицах, то, что говорили, наперебой восхваляя меня, ничем не отличалось от речей, которыми обычно потчуют художников, а я никогда не верил, что это может говориться всерьез. Казалось, люди говорили, что ничем мне не обязаны, напротив, своими убеждениями и целями я обязан их глухоте, что бороться, страдать, терпеть – это мой долг перед ними и ради них, несмотря на всю несправедливость, пренебрежение, издевательства и глумление, – все это я должен был смиренно переносить, чтобы научить других наслаждаться моим трудом, это и мое предназначение и их законное право. Тогда-то я и постиг природу духовного нахлебника, понял то, чего раньше не мог и вообразить. Я увидел, что они залезают в мою душу так же, как в карман Маллигана, присваивают богатство моего духа так же, как его состояние. Мне открылись наглость и озлобленность посредственности, хвастливо демонстрирующей свою пустоту, как пропасть, которую надо заполнить телами более достойных людей. Я понял: они стремятся насытиться моей музыкой так же, как деньгами Маллигана, жить за счет тех часов, когда я сочинял ее, за счет того, что послужило источником моего вдохновения; они хотят все заглотить и сохранить уважение к себе, вырвав из меня признание, что я создавал свою музыку для них, что своим успехом я обязан в конечном итоге не собственному таланту, а их значимости… В тот вечер я поклялся, что впредь они не услышат ни единой моей ноты. Я ушел из театра последним, улицы были пустынны, в свете фонаря меня поджидал незнакомый человек. Меня не понадобилось долго убеждать. Концерт, который я посвятил этому человеку, назван «Песнь свободных». Дэгни посмотрела на остальных.
– Расскажите мне, что привело вас сюда, – сказала она, придав некоторую крепость голосу, словно подвергалась наказанию, но терпела его до конца.
Я ушел от дел несколько лет назад, когда медицину передали в руки государства, – сказал доктор Хендрикс. – Знаете ли вы, что нужно для операции на мозге? Нужны долгие годы изнуряющей, самоотверженной, страстной преданности делу, чтобы освоить это искусство! И я не за хотел поставить его под контроль и оставить в распоряжении тех, чьим единственным основанием руководить мною является способность болтать без зазрения совести о высоких материях и тем самым достигать ответственных постов, что дает им возможность навязывать свои мнения именем закона. Я не мог допустить, чтобы они диктовали цели моих многолетних исследований, условия работы, выбор пациентов и размер моего вознаграждения. Я заметил, что во всех дискуссиях, которые предшествовали порабощению медицины, обсуждалось все, кроме интересов самих врачей. Рассматривалось только благополучие пациентов, те, кто должен его обеспечить, не принимались во внимание. Права медиков, желание, возможность выбора были объявлены вредным эгоизмом; говорили, что их дело служить, а не выбирать. Тем, кто требовал внимания к больным, сделав невыносимой жизнь здоровых, не приходило в голову, что человек, готовый работать из-под палки, – это быдло, которому опасно поручать даже бездушный груз, не то что здоровье человека. Меня всегда поражало благодушие, с которым люди навязывают свое право превратить меня в раба, контролировать мой труд, насиловать волю, угнетать сознание, душить мою мысль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12