так же кипели над Камой сумрачные облака, и ветер вздувал волну, которая глухим набатом бухала в глиняный яр, и тускло блестел изгиб реки, как бывалая кольчуга на локте.
— Зря мы Бабу уволокли, — говорил Калина. — Не стоило трогать ее. А коли тронули — надо было сразу в омут. Зачарует она нас, оморочит. Навяжет свою волю и сгубит.
— Креститься надо от бесьего наваждения, — пояснил Пишка.
— Не спасет. Это ведь не сатанинские дела, а вообще безбожные. Здесь, мужики, самый край божьего мира, а дальше — одни демоны творенья, которым ни наша, ни божья воля не указ. Ангелы-то над нами небо еще держат, а демоны всю землю пещерами изрыли, лезут наружу, прорастают болванами. И люди здешние — югорские, пелымские, пермские, — тоже по пояс из земли торчат. Души у них демонские, каменные.
— Так охристиянить их, гнать нечистого, — все пояснял Пишка.
— Они Христа не боятся, в них ведь не черти сидят, — усмехнулся Калина. — Их ведь и Стефан семьдесят лет назад крестил, потом Исаакий и Герасим радели, теперь в Чердыни Питирим крестит, а они все равно Николе Можаю, как идолу, губы кровью мажут… Сколько я сам церкв поднял, а все не то… Крестом их не взять. Тут сам Бог остановился…
— Не доделал, что ль? — спросил вислоусый Иван Большой. — Ты, Калина, никак против святой седмицы толкуешь?
— Седмица… Господь всю вечность сотворил, а мы ее только на неделю и поняли, да и то последний день — отдых… А там, за горами, — то, что у Бога дальше было, нам не понять. Тут мы без Бога остаемся, лицом к лицу с вечностью…
— Ты доходчивей толкуй, — попросил Ивашка Меньшой, — а то как наш пьяный пономарь: «Покайтесь! Покайтесь!» — А в чем? Сам не знает.
— Как тут объяснить доходчиво, коли и самому все будто в сумерках?.. Ну, это словно здесь мы — как в пещере со свечкой, и свечка — вера наша. А пещера огромная, неизвестная, с чудищами. И вот нам надо либо на месте стоять, чтобы свечку не загасить, либо впотьмах путь, впереди лежащий, руками ощупывать.
— Свечку-то свою, я гляжу, ты уж давненько притушил, — недобро сказал Ухват. — Не со святых книг мудрость твоя, храмодел, а болванами нашептанная да в дыму кумирен примерещившаяся…
— Ты, Хват, мою веру не трожь, — спокойно ответил Калина. — В вере я покрепче твоего. Вот только здесь одной-то ее мало, но и Господь нам пределов в вере не ставил. Так что коли я от здешней нежити свои молитвы слагаю и обряды вершу — так на то его благоволение. Когда в бурю вокруг меня Маньпупынеры пели, или когда на Янкалмах я от Мертвой Шаманки прятался — не «Отче наш» помог мне, прости Господи! На каждого врага, Хват, свой меч. Каждому диву — свое разуменье. Я свою веру нерушимой пронес и сквозь прельстительные речи шаманов, и через камлания, и против злой воли Золотой Бабы, и по судьбе своей, и в любви ламии, что пылает, как пожар, только застужает до смерти. Посмотрю я на тебя: каким ты отсюда вернешься?
Ратники слушали Калину со вниманием: им тут жить. Ушкуйники посмеивались — они здесь люди пришлые, временные. Один только Семка глаза вытаращил и рот раззявил — ну да этот дурак всему поверит, ничего не запомнит. Саднящим пчелиным укусом горел в душе Ухвата этот разговор.
— Не замай, — глухо ответил он тогда Калине.
Под хабар ушкуйники отвели маленький погребец рядом с большой, наполовину обвалившейся землянкой. В скуке и безделье, раздумывая над словами Калины, Ухват повадился таскаться в этот погребец. Усаживался на бочонок, где лежало чудское золото, зажигал лучину, всматривался в плоское и безмятежное лицо истукана и не находил в нем ни угрозы, ни знаменья. Он насмешливо щелкал Бабу в лоб ногтем и говорил: «Ну, чего выпучилась? Накося, выкуси! Вот притараню тебя домой, под молот суну, тогда и пялься, коли сможешь. И станешь ты просто куском золота, и начеканят из тебя гривн, а с ними я всю жисть шутя справлялся. Что на долги пущу, что на снаряд, а остатка хватит всей слободой до весны гулять. Болванка ты и есть болванка, хоть и с глазами…»
Ухват был доволен своей смелостью. Никакое чудское проклятие его не пугало. Но однажды, когда он вел с Бабой такие речи, его словно обухом по темени хватануло. Так ведь вот оно, оморочье пермское! Вот ведь он сам — сидит тайком от всех, говорит с болванкой, как с живым человеком или с церковным образом, мечты свои ей поверяет, будто одобрения просит… А ведь по уговору-то Баба остается владыке и князю, а не ему и не ватаге! Швырнув идола с поставца на пол, Ухват вылетел из погреба. Два дня таращился на Каму, крестился. А потом словно пелена с глаз упала, и увидел он, что ведь каждый из станицы, кроме разве Калины, ходит глядеть на Бабу. Ухват велел завалить дверь погреба землей.
Никто Ухвату не возразил, но как засыпали погреб — началась в станице такая тоска, точно мужиков от церкви отлучили. Семка целыми днями валялся и в небо смотрел. Пишка словно тронулся, все стал своему монастырю умиляться, будто это и не он, плюясь, сбежал оттуда пять лет назад. Ероха Смыка только и делал, что из лука бил по лицам истуканов, выдирал стрелы и снова бил. Гаврила какие-то корешки и корье собирал, хотел брагу варить, трижды травился до синевы и пены изо рта. Даже служивые приуныли и пропадали от зари до зари кто на охоте, кто на рыбалке.
В ту ночь Ухват сторожил, дремал у костерка. Начался мелкий дождик, Ухват промок, замерз, проснулся и полез в землянку за кошмой. Он выволок ее из-под Семки и уже откинул полог, чтобы выбраться обратно, как вдруг до него дошло, что Калины в землянке нет. Мало ли, зачем Калина мог уйти, но почему он уполз тайно, через дальний пролом? И Ухват сразу заподозрил неладное. Он пощупал валявшийся армяк Калины — уже простыл. Давние подозрения опалили душу ушкуйника.
Прямо по спинам товарищей Ухват кинулся в обрушенный конец землянки, занавешенный от дождя и ветра парусом. Отбросив парус, он пополз по слякоти под упавшими бревнами кровли, ударился головой, сбил шапку и неожиданно провалился руками в сырую, холодную яму. Быстро ощупав края, Ухват понял, что это узкий сруб колодца подземного хода.
«Все! — понял он, разворачиваясь и спуская в сруб ноги. — Вот теперь храмодел себя выдал!» Он соскользнул в сруб, пролетел вниз и упал на дно лаза. Стены его были из тонких кольев, свод — из плах, из щелей между которых свисали корни и капала вода. Ухват ловко пополз вперед, переваливаясь с боку на бок, чуя могильный запах земли, гниющего дерева и остывшего дымка лучины.
Он прополз саженей десять и вдруг лысиной ощутил холод над головой. Подняв руки, Ухват нащупал другой колодец. Корячась, путаясь ногами в армяке, он поднялся в колодце во весь рост и понял, что теперь торчит по плечи из днища погребка. Он рывком вывалился в погреб и зашарил руками по стенкам и поставцам. Бочонки и кошели с хабаром были на месте. Золотая Баба исчезла.
Ухват рухнул обратно в лаз и стремительно пополз вперед, во тьму тайника. «Все рассчитал, собака…— лихорадочно думал он. — Сам нас на Балбанкар привел, сам страстей наплел, чтобы мы погребец засыпали… А потом бы сказал нам, что ушла болванка в землю, что ее Чудь Белоглазая прибрала, да еще бы посмеялся над нами, когда бы мы поверили! А весной бы вернулся сюда и выкопал ее… Тайник-то не иначе как шаманы отрыли, а он его нашел и придумал, как приспособить… Хитер божий человек!»
Дождь обрызгал руки и голову Ухвата. Задыхаясь, ушкуйник выполз на дно оврага под горой, на которой стоял Балбанкар. Царапаясь о голые кусты малины, Ухват ринулся к ручью и рухнул на колени, выискивая следы в прибрежной грязи. Ага, вот они! Вверх храмодел побег, к болотам! Ничего, с таким грузом далеко не уйдет.
Плеща чунями по скользкому ручью, Ухват побежал за Калиной, на ходу доставая нож. Он нагнал храмодела, когда тот лез на склон. Калина шатался, прижимая к груди, как младенца, Бабу, закутанную в обрывки шатра. Рубаха его выпукло светлела на темном фоне кручи.
— Стой! — хрипло крикнул Ухват.
Калина оглянулся, и Ухват метнул нож. Удар в грудь посадил Калину на землю. Потом Калина выронил Бабу и повалился. Болванка, разматываясь из обрывков, подскакивая, покатилась по склону к Ухвату. Ухват присел, растопырив руки, чтобы поймать ее, и лишь в последний миг отпрыгнул в сторону» Тяжеленная, как бревно, болванка врезалась ему в бок и отшибла, словно цепом.
Ухват по пояс в ручье повернулся набок и по-разбойничьи свистнул. Свист сбился на хрип от боли в проломленных ребрах. Золотая Баба лежала на дне рядом с ушкуйником. Сквозь мутную воду просвечивало безмятежное лицо.
Станичники прибежали не скоро. Цепляясь за кусты, Ухват уже выполз и сумел подняться, хотя и стоял согнувшись. Ватажники и ратники ссыпались к нему с обрыва ошалевшие, расхристанные, с мечами, ножами, луками наизготовку. Иван Большой первым увидел Калину, лежащего на склоне за кустами тальника, и дернулся к нему.
— Готов он, — проскрипел Ухват. — Не трогай падаль.
— Это кто ж его?.. — останавливаясь, изумился Иван.
— Я, кто ж еще? Он Болванку через подземный лаз уволок, — Ухват кивнул на ручей, куда скатилась Золотая Баба. — Хотел спрятать для себя… А я его нагнал. Вот так.
Тяжело дыша, и ратники, и ушкуйники молчали.
— Не может быть, — наконец сказал Иван Большой. — Я Калину пять лет знаю. Калина не вор.
— Ну да, святой, хоть образа пиши, — ответил Ухват, прижимая ладонью бок.
Иван Большой вдруг цапнул Ухвата за бороду и дернул к себе, отводя в сторону меч.
— Сам ты вор, ушкуйник! — хрипло рявкнул он. — Видел я, что невзлюбил ты Калину… Это ты Болванку понес, а его порешил как свидетеля! Это ваши разбойные дела! Не вор Калина!..
— Может, он ее потопить хотел?.. — испуганно спросил Ивашка Меньшой. — Он ить говорил, что бесы в ей чудские…
Ухват внезапно ударил Ивана Большого в рожу и вслед за ним, не удержавшись, тоже полетел в кусты. Ратник вскочил первым, замахиваясь над Ухватом мечом.
— Ты ее украл, тать, чтобы она не князю, а тебе досталась! Ты и погреб велел засыпать, ты и лаз нашел! Грех свой на Калину перевесить решил, да?..
Иван Большой, открыв рот, уставился на свое правое плечо. Руки его ниже локтя уже не было. Пишка сзади снова махнул мечом, и голова стрельца плюхнулась в ручей, а обезглавленное тело, ломаясь, повалилось на Ухвата.
— Кончай их всех! — крикнул Ухват, откатываясь в сторону.
Ероха вскинул лук, единым движением натянул и сронил с пальца тетиву. Ванька Окунь вцепился в стрелу, что выросла у него из глаза, и с треском упал в тальник. Ивашка Меньшой тонко завизжал, повернулся и сиганул в гору, прыгая, как заяц.
— Этого туда же! — рыкнул Ухват. — Теперь хабаром ни с кем делиться не придется…
Ероха другой стрелой подбил Ивашку, и тот, захлебнувшись воплем, махая руками, покатился по склону обратно к ручью.
Ухват поднялся, цепляясь за Гаврилу, как за дерево, и сплюнул кровью.
— Семка, забирай Болванку, — устало сказал он. — На рассвете уходим отсюда. Пешком. Хватит, к бесам все это…
Глава 6
Усть-Вым
В Усть-Выме первым всегда поднимался князь. Мертвые предрассветные часы стали для него самым отрадным временем.
Засветив лучину, князь Ермолай быстро бросил на лоб крест перед киотом и вышел на двор. Спускаясь с гульбища терема, он пнул в ребра сторожа, что дрых на поленнице, потом открыл ворота, отгребая створкой снег, и глянул на свою землю. Земля спала, словно придушенная, придавленная низким беззвездным небом. Дымно темнела тайга за широкой белой полосой Вычегды. Напротив княжеского детинца, на обрыве над Вымью, чернел частоколами зырянский город Йемдын. Старая Пермь… Усть-Вым, ожидая рассвета, тлел караульными кострами в проездах бревенчатых башен. Тускло догорали свечи в высоких окошках епископского собора. Где-то рядом, почти что за крепостными городнями, выла волчица, чье логово вчера разорили лесорубы.
Князь Ермолай, покряхтывая от мороза, вернулся в дом, прошел в свою думную горницу, погрел ладони о печь и сел за стол. Сняв с полки ларец, он разложил перед собой вчерашние записи, расправил свежий берестяной лист, подумал и костяным стилом выдавил первые, мелкие и четкие буквы: «А понеже великий князь воинских людей на нас пошлет…»
Если бы великий князь Московский Василь Василич II Темный знал, чем занимается его наместник, князь Ермолай Вереинский, а ныне Ермолай Вычегодский, не сносить бы князю Ермолаю головы. Но Москва далеко, а мечта уже близка, потому князь Ермолай ничего не боялся.
Он составлял Уставную грамоту для своего будущего княжества, вольного и могучего. Уже четвертый год он сам — князь Вычегодский. Старший сын его, тринадцатилетний Миша, — князь Великопермский. На подходе восьмилетний Васька, которого он с божьей помощью лет через пять — князем Югорским. Печора сама присоединится к трем его княжествам. Пелымцев он купит или запугает. Вятку продаст казанцам, чтобы татары держали щит между Пермью и Москвой. И вот тогда он отложится и от Москвы, и от Новгорода. Князь Ермолай щедро и властно захватывал земли и дарил земли, менял на них хозяев — пока еще только в сметках.
Но скоро сметки эти станут явью, и тогда все — от каменной самояди до Ногайской орды, от Сибирии до Московитии — ахнут, увидев, что вдруг на Каменных горах, как сказочные дружины, сами собой вырастут рати нового княжества, а студеные реки ощетинятся неприступными деревянными крепостями. А он, Ермолай, будет владычить в новом княжестве. И княжество его станет неуязвимым, потому что в нем никто не будет пахать полей на склонах неплодородных гор, а будут только торговать, бить зверя, ловить рыбу и гонять стада. И каждый житель будет воином. И воля веча будет утверждаться только его, князя, приказом.
С детства его звали Татарином за маленький рост и скуластое, смуглое лицо. Он привык быть всем чужим. Четыре года назад, смиренно обменяв свою маленькую Верею на Пермь Вычегодскую Старую и Пермь Камскую Великую, он начал создавать свое великое княжество. При свете лучины склоняясь над берестой, князь верил: пройдет время, и те уставы, что он сейчас выписывает, будут вырезаны на досках и прибиты к столбам вечевых звонниц. Сначала в его Перми Старой Вычегодской — в Йемдыне, Карьяге, Петкое, Турье, Синдоре, Сыктывкаре, Ибе, Ужге, Керчемье, Аныбе, Лойме. Потом у Мишки в Перми Великой Камской — в Чердыни, Покче, Искоре, Уросе, Редикоре, Афкуле, Кудымкаре, Ныробе, Соликамске. А затем и повсюду в городах людей Каменных гор — в Пелыме, Лозьвинске, Епанчине, Назыме, Игриме, Обдоре, Сыгва-Ляпине, Салия-Гардене… Жизнь вела его к венцу Великого князя Перми Старыя, Великия и Чусовския, князя Печорского, Югорского, Пелымского и Самоедского — государя, равного Московскому, Казанскому и Сибирскому.
Князь сидел в горнице до рассвета. Дом просыпался: заскрипели половицы под осторожными шагами служек, затрещали дрова в раздуваемой печи, забрякала посуда, захлопали двери, сквозняк качнул огонь лучины. Князь задул его и потянулся, глядя в окно, затянутое мутным пузырем. Где-то за лесами и гребнем гор, над Югрою и Пелымом, вставало низкое солнце севера. А здесь, над Вычегдой, растекалось тускло-пунцовое зарево, понизу обмахивая тучи малиновыми и сиреневыми отсветами. Князь спрятал в ларец бересту, вышел из горницы и направился к сыновьям, крикнув по пути, чтобы накрывали стол.
Мишка и Васька спали вдвоем на широкой лавке под шкурой белого медведя. Рядом на сундуке дремала нянька, старуха-вогулка Айчейль, взятая рассказывать сказки и учить языку. Князь остановился, рассматривая сыновей. Хоть и в довольстве растут, но в чертах обоих какая-то линия обиды. Живут без матери, умершей родами Васьки. Миша уже и сам князь, года через три уезжать ему в Чердынь. Надежный будет властитель, только уж больно раздумчивый. Наверное, в мамку. А Васька весь в тятю — непоседа, забияка. Лишь бы дураком не был. Ваське земли завоевывать и беречь, а Миша пусть правит.
— Утро, князья! — крикнул Ермолай и сдернул шкуру.
Потом в черной горнице князь распоряжался хозяйством, ходил по амбарам и на конюшню, в погребе пробовал закваску, потрепал собак на псарне, дал по шее ключнику: какого беса тот в кладовухе до конца окно не заволок, кот ночью чуть не лопнул, сметаны обожравшись. Князь сам вел все дела — и княжеские, и домашние. Хозяин не тот, кто с державой, а тот, кто с поживой.
Когда князь пришел в трапезную, стол уже был полон. Князь никогда не завтракал один, всегда собирал по утрам тех, кто мог понадобиться днем. И сейчас, усаживаясь во главе, читая молитву, князь оглядывал пришедших. По правую руку сидел сотник, вологодец Степан Рогожа, старый и опытный ратник, которого князь сманил на долю ясака. По левую руку сел новый человек, игумен Ульяновского монастыря на Вычегде отец Иона — маленький, седенький, розовый старичок с умильным личиком и ласковыми глазами. У монастырей князь Ермолай собирался отобрать право сбора пошлин, и настоятеля следовало ублажить.
1 2 3 4 5 6 7 8
— Зря мы Бабу уволокли, — говорил Калина. — Не стоило трогать ее. А коли тронули — надо было сразу в омут. Зачарует она нас, оморочит. Навяжет свою волю и сгубит.
— Креститься надо от бесьего наваждения, — пояснил Пишка.
— Не спасет. Это ведь не сатанинские дела, а вообще безбожные. Здесь, мужики, самый край божьего мира, а дальше — одни демоны творенья, которым ни наша, ни божья воля не указ. Ангелы-то над нами небо еще держат, а демоны всю землю пещерами изрыли, лезут наружу, прорастают болванами. И люди здешние — югорские, пелымские, пермские, — тоже по пояс из земли торчат. Души у них демонские, каменные.
— Так охристиянить их, гнать нечистого, — все пояснял Пишка.
— Они Христа не боятся, в них ведь не черти сидят, — усмехнулся Калина. — Их ведь и Стефан семьдесят лет назад крестил, потом Исаакий и Герасим радели, теперь в Чердыни Питирим крестит, а они все равно Николе Можаю, как идолу, губы кровью мажут… Сколько я сам церкв поднял, а все не то… Крестом их не взять. Тут сам Бог остановился…
— Не доделал, что ль? — спросил вислоусый Иван Большой. — Ты, Калина, никак против святой седмицы толкуешь?
— Седмица… Господь всю вечность сотворил, а мы ее только на неделю и поняли, да и то последний день — отдых… А там, за горами, — то, что у Бога дальше было, нам не понять. Тут мы без Бога остаемся, лицом к лицу с вечностью…
— Ты доходчивей толкуй, — попросил Ивашка Меньшой, — а то как наш пьяный пономарь: «Покайтесь! Покайтесь!» — А в чем? Сам не знает.
— Как тут объяснить доходчиво, коли и самому все будто в сумерках?.. Ну, это словно здесь мы — как в пещере со свечкой, и свечка — вера наша. А пещера огромная, неизвестная, с чудищами. И вот нам надо либо на месте стоять, чтобы свечку не загасить, либо впотьмах путь, впереди лежащий, руками ощупывать.
— Свечку-то свою, я гляжу, ты уж давненько притушил, — недобро сказал Ухват. — Не со святых книг мудрость твоя, храмодел, а болванами нашептанная да в дыму кумирен примерещившаяся…
— Ты, Хват, мою веру не трожь, — спокойно ответил Калина. — В вере я покрепче твоего. Вот только здесь одной-то ее мало, но и Господь нам пределов в вере не ставил. Так что коли я от здешней нежити свои молитвы слагаю и обряды вершу — так на то его благоволение. Когда в бурю вокруг меня Маньпупынеры пели, или когда на Янкалмах я от Мертвой Шаманки прятался — не «Отче наш» помог мне, прости Господи! На каждого врага, Хват, свой меч. Каждому диву — свое разуменье. Я свою веру нерушимой пронес и сквозь прельстительные речи шаманов, и через камлания, и против злой воли Золотой Бабы, и по судьбе своей, и в любви ламии, что пылает, как пожар, только застужает до смерти. Посмотрю я на тебя: каким ты отсюда вернешься?
Ратники слушали Калину со вниманием: им тут жить. Ушкуйники посмеивались — они здесь люди пришлые, временные. Один только Семка глаза вытаращил и рот раззявил — ну да этот дурак всему поверит, ничего не запомнит. Саднящим пчелиным укусом горел в душе Ухвата этот разговор.
— Не замай, — глухо ответил он тогда Калине.
Под хабар ушкуйники отвели маленький погребец рядом с большой, наполовину обвалившейся землянкой. В скуке и безделье, раздумывая над словами Калины, Ухват повадился таскаться в этот погребец. Усаживался на бочонок, где лежало чудское золото, зажигал лучину, всматривался в плоское и безмятежное лицо истукана и не находил в нем ни угрозы, ни знаменья. Он насмешливо щелкал Бабу в лоб ногтем и говорил: «Ну, чего выпучилась? Накося, выкуси! Вот притараню тебя домой, под молот суну, тогда и пялься, коли сможешь. И станешь ты просто куском золота, и начеканят из тебя гривн, а с ними я всю жисть шутя справлялся. Что на долги пущу, что на снаряд, а остатка хватит всей слободой до весны гулять. Болванка ты и есть болванка, хоть и с глазами…»
Ухват был доволен своей смелостью. Никакое чудское проклятие его не пугало. Но однажды, когда он вел с Бабой такие речи, его словно обухом по темени хватануло. Так ведь вот оно, оморочье пермское! Вот ведь он сам — сидит тайком от всех, говорит с болванкой, как с живым человеком или с церковным образом, мечты свои ей поверяет, будто одобрения просит… А ведь по уговору-то Баба остается владыке и князю, а не ему и не ватаге! Швырнув идола с поставца на пол, Ухват вылетел из погреба. Два дня таращился на Каму, крестился. А потом словно пелена с глаз упала, и увидел он, что ведь каждый из станицы, кроме разве Калины, ходит глядеть на Бабу. Ухват велел завалить дверь погреба землей.
Никто Ухвату не возразил, но как засыпали погреб — началась в станице такая тоска, точно мужиков от церкви отлучили. Семка целыми днями валялся и в небо смотрел. Пишка словно тронулся, все стал своему монастырю умиляться, будто это и не он, плюясь, сбежал оттуда пять лет назад. Ероха Смыка только и делал, что из лука бил по лицам истуканов, выдирал стрелы и снова бил. Гаврила какие-то корешки и корье собирал, хотел брагу варить, трижды травился до синевы и пены изо рта. Даже служивые приуныли и пропадали от зари до зари кто на охоте, кто на рыбалке.
В ту ночь Ухват сторожил, дремал у костерка. Начался мелкий дождик, Ухват промок, замерз, проснулся и полез в землянку за кошмой. Он выволок ее из-под Семки и уже откинул полог, чтобы выбраться обратно, как вдруг до него дошло, что Калины в землянке нет. Мало ли, зачем Калина мог уйти, но почему он уполз тайно, через дальний пролом? И Ухват сразу заподозрил неладное. Он пощупал валявшийся армяк Калины — уже простыл. Давние подозрения опалили душу ушкуйника.
Прямо по спинам товарищей Ухват кинулся в обрушенный конец землянки, занавешенный от дождя и ветра парусом. Отбросив парус, он пополз по слякоти под упавшими бревнами кровли, ударился головой, сбил шапку и неожиданно провалился руками в сырую, холодную яму. Быстро ощупав края, Ухват понял, что это узкий сруб колодца подземного хода.
«Все! — понял он, разворачиваясь и спуская в сруб ноги. — Вот теперь храмодел себя выдал!» Он соскользнул в сруб, пролетел вниз и упал на дно лаза. Стены его были из тонких кольев, свод — из плах, из щелей между которых свисали корни и капала вода. Ухват ловко пополз вперед, переваливаясь с боку на бок, чуя могильный запах земли, гниющего дерева и остывшего дымка лучины.
Он прополз саженей десять и вдруг лысиной ощутил холод над головой. Подняв руки, Ухват нащупал другой колодец. Корячась, путаясь ногами в армяке, он поднялся в колодце во весь рост и понял, что теперь торчит по плечи из днища погребка. Он рывком вывалился в погреб и зашарил руками по стенкам и поставцам. Бочонки и кошели с хабаром были на месте. Золотая Баба исчезла.
Ухват рухнул обратно в лаз и стремительно пополз вперед, во тьму тайника. «Все рассчитал, собака…— лихорадочно думал он. — Сам нас на Балбанкар привел, сам страстей наплел, чтобы мы погребец засыпали… А потом бы сказал нам, что ушла болванка в землю, что ее Чудь Белоглазая прибрала, да еще бы посмеялся над нами, когда бы мы поверили! А весной бы вернулся сюда и выкопал ее… Тайник-то не иначе как шаманы отрыли, а он его нашел и придумал, как приспособить… Хитер божий человек!»
Дождь обрызгал руки и голову Ухвата. Задыхаясь, ушкуйник выполз на дно оврага под горой, на которой стоял Балбанкар. Царапаясь о голые кусты малины, Ухват ринулся к ручью и рухнул на колени, выискивая следы в прибрежной грязи. Ага, вот они! Вверх храмодел побег, к болотам! Ничего, с таким грузом далеко не уйдет.
Плеща чунями по скользкому ручью, Ухват побежал за Калиной, на ходу доставая нож. Он нагнал храмодела, когда тот лез на склон. Калина шатался, прижимая к груди, как младенца, Бабу, закутанную в обрывки шатра. Рубаха его выпукло светлела на темном фоне кручи.
— Стой! — хрипло крикнул Ухват.
Калина оглянулся, и Ухват метнул нож. Удар в грудь посадил Калину на землю. Потом Калина выронил Бабу и повалился. Болванка, разматываясь из обрывков, подскакивая, покатилась по склону к Ухвату. Ухват присел, растопырив руки, чтобы поймать ее, и лишь в последний миг отпрыгнул в сторону» Тяжеленная, как бревно, болванка врезалась ему в бок и отшибла, словно цепом.
Ухват по пояс в ручье повернулся набок и по-разбойничьи свистнул. Свист сбился на хрип от боли в проломленных ребрах. Золотая Баба лежала на дне рядом с ушкуйником. Сквозь мутную воду просвечивало безмятежное лицо.
Станичники прибежали не скоро. Цепляясь за кусты, Ухват уже выполз и сумел подняться, хотя и стоял согнувшись. Ватажники и ратники ссыпались к нему с обрыва ошалевшие, расхристанные, с мечами, ножами, луками наизготовку. Иван Большой первым увидел Калину, лежащего на склоне за кустами тальника, и дернулся к нему.
— Готов он, — проскрипел Ухват. — Не трогай падаль.
— Это кто ж его?.. — останавливаясь, изумился Иван.
— Я, кто ж еще? Он Болванку через подземный лаз уволок, — Ухват кивнул на ручей, куда скатилась Золотая Баба. — Хотел спрятать для себя… А я его нагнал. Вот так.
Тяжело дыша, и ратники, и ушкуйники молчали.
— Не может быть, — наконец сказал Иван Большой. — Я Калину пять лет знаю. Калина не вор.
— Ну да, святой, хоть образа пиши, — ответил Ухват, прижимая ладонью бок.
Иван Большой вдруг цапнул Ухвата за бороду и дернул к себе, отводя в сторону меч.
— Сам ты вор, ушкуйник! — хрипло рявкнул он. — Видел я, что невзлюбил ты Калину… Это ты Болванку понес, а его порешил как свидетеля! Это ваши разбойные дела! Не вор Калина!..
— Может, он ее потопить хотел?.. — испуганно спросил Ивашка Меньшой. — Он ить говорил, что бесы в ей чудские…
Ухват внезапно ударил Ивана Большого в рожу и вслед за ним, не удержавшись, тоже полетел в кусты. Ратник вскочил первым, замахиваясь над Ухватом мечом.
— Ты ее украл, тать, чтобы она не князю, а тебе досталась! Ты и погреб велел засыпать, ты и лаз нашел! Грех свой на Калину перевесить решил, да?..
Иван Большой, открыв рот, уставился на свое правое плечо. Руки его ниже локтя уже не было. Пишка сзади снова махнул мечом, и голова стрельца плюхнулась в ручей, а обезглавленное тело, ломаясь, повалилось на Ухвата.
— Кончай их всех! — крикнул Ухват, откатываясь в сторону.
Ероха вскинул лук, единым движением натянул и сронил с пальца тетиву. Ванька Окунь вцепился в стрелу, что выросла у него из глаза, и с треском упал в тальник. Ивашка Меньшой тонко завизжал, повернулся и сиганул в гору, прыгая, как заяц.
— Этого туда же! — рыкнул Ухват. — Теперь хабаром ни с кем делиться не придется…
Ероха другой стрелой подбил Ивашку, и тот, захлебнувшись воплем, махая руками, покатился по склону обратно к ручью.
Ухват поднялся, цепляясь за Гаврилу, как за дерево, и сплюнул кровью.
— Семка, забирай Болванку, — устало сказал он. — На рассвете уходим отсюда. Пешком. Хватит, к бесам все это…
Глава 6
Усть-Вым
В Усть-Выме первым всегда поднимался князь. Мертвые предрассветные часы стали для него самым отрадным временем.
Засветив лучину, князь Ермолай быстро бросил на лоб крест перед киотом и вышел на двор. Спускаясь с гульбища терема, он пнул в ребра сторожа, что дрых на поленнице, потом открыл ворота, отгребая створкой снег, и глянул на свою землю. Земля спала, словно придушенная, придавленная низким беззвездным небом. Дымно темнела тайга за широкой белой полосой Вычегды. Напротив княжеского детинца, на обрыве над Вымью, чернел частоколами зырянский город Йемдын. Старая Пермь… Усть-Вым, ожидая рассвета, тлел караульными кострами в проездах бревенчатых башен. Тускло догорали свечи в высоких окошках епископского собора. Где-то рядом, почти что за крепостными городнями, выла волчица, чье логово вчера разорили лесорубы.
Князь Ермолай, покряхтывая от мороза, вернулся в дом, прошел в свою думную горницу, погрел ладони о печь и сел за стол. Сняв с полки ларец, он разложил перед собой вчерашние записи, расправил свежий берестяной лист, подумал и костяным стилом выдавил первые, мелкие и четкие буквы: «А понеже великий князь воинских людей на нас пошлет…»
Если бы великий князь Московский Василь Василич II Темный знал, чем занимается его наместник, князь Ермолай Вереинский, а ныне Ермолай Вычегодский, не сносить бы князю Ермолаю головы. Но Москва далеко, а мечта уже близка, потому князь Ермолай ничего не боялся.
Он составлял Уставную грамоту для своего будущего княжества, вольного и могучего. Уже четвертый год он сам — князь Вычегодский. Старший сын его, тринадцатилетний Миша, — князь Великопермский. На подходе восьмилетний Васька, которого он с божьей помощью лет через пять — князем Югорским. Печора сама присоединится к трем его княжествам. Пелымцев он купит или запугает. Вятку продаст казанцам, чтобы татары держали щит между Пермью и Москвой. И вот тогда он отложится и от Москвы, и от Новгорода. Князь Ермолай щедро и властно захватывал земли и дарил земли, менял на них хозяев — пока еще только в сметках.
Но скоро сметки эти станут явью, и тогда все — от каменной самояди до Ногайской орды, от Сибирии до Московитии — ахнут, увидев, что вдруг на Каменных горах, как сказочные дружины, сами собой вырастут рати нового княжества, а студеные реки ощетинятся неприступными деревянными крепостями. А он, Ермолай, будет владычить в новом княжестве. И княжество его станет неуязвимым, потому что в нем никто не будет пахать полей на склонах неплодородных гор, а будут только торговать, бить зверя, ловить рыбу и гонять стада. И каждый житель будет воином. И воля веча будет утверждаться только его, князя, приказом.
С детства его звали Татарином за маленький рост и скуластое, смуглое лицо. Он привык быть всем чужим. Четыре года назад, смиренно обменяв свою маленькую Верею на Пермь Вычегодскую Старую и Пермь Камскую Великую, он начал создавать свое великое княжество. При свете лучины склоняясь над берестой, князь верил: пройдет время, и те уставы, что он сейчас выписывает, будут вырезаны на досках и прибиты к столбам вечевых звонниц. Сначала в его Перми Старой Вычегодской — в Йемдыне, Карьяге, Петкое, Турье, Синдоре, Сыктывкаре, Ибе, Ужге, Керчемье, Аныбе, Лойме. Потом у Мишки в Перми Великой Камской — в Чердыни, Покче, Искоре, Уросе, Редикоре, Афкуле, Кудымкаре, Ныробе, Соликамске. А затем и повсюду в городах людей Каменных гор — в Пелыме, Лозьвинске, Епанчине, Назыме, Игриме, Обдоре, Сыгва-Ляпине, Салия-Гардене… Жизнь вела его к венцу Великого князя Перми Старыя, Великия и Чусовския, князя Печорского, Югорского, Пелымского и Самоедского — государя, равного Московскому, Казанскому и Сибирскому.
Князь сидел в горнице до рассвета. Дом просыпался: заскрипели половицы под осторожными шагами служек, затрещали дрова в раздуваемой печи, забрякала посуда, захлопали двери, сквозняк качнул огонь лучины. Князь задул его и потянулся, глядя в окно, затянутое мутным пузырем. Где-то за лесами и гребнем гор, над Югрою и Пелымом, вставало низкое солнце севера. А здесь, над Вычегдой, растекалось тускло-пунцовое зарево, понизу обмахивая тучи малиновыми и сиреневыми отсветами. Князь спрятал в ларец бересту, вышел из горницы и направился к сыновьям, крикнув по пути, чтобы накрывали стол.
Мишка и Васька спали вдвоем на широкой лавке под шкурой белого медведя. Рядом на сундуке дремала нянька, старуха-вогулка Айчейль, взятая рассказывать сказки и учить языку. Князь остановился, рассматривая сыновей. Хоть и в довольстве растут, но в чертах обоих какая-то линия обиды. Живут без матери, умершей родами Васьки. Миша уже и сам князь, года через три уезжать ему в Чердынь. Надежный будет властитель, только уж больно раздумчивый. Наверное, в мамку. А Васька весь в тятю — непоседа, забияка. Лишь бы дураком не был. Ваське земли завоевывать и беречь, а Миша пусть правит.
— Утро, князья! — крикнул Ермолай и сдернул шкуру.
Потом в черной горнице князь распоряжался хозяйством, ходил по амбарам и на конюшню, в погребе пробовал закваску, потрепал собак на псарне, дал по шее ключнику: какого беса тот в кладовухе до конца окно не заволок, кот ночью чуть не лопнул, сметаны обожравшись. Князь сам вел все дела — и княжеские, и домашние. Хозяин не тот, кто с державой, а тот, кто с поживой.
Когда князь пришел в трапезную, стол уже был полон. Князь никогда не завтракал один, всегда собирал по утрам тех, кто мог понадобиться днем. И сейчас, усаживаясь во главе, читая молитву, князь оглядывал пришедших. По правую руку сидел сотник, вологодец Степан Рогожа, старый и опытный ратник, которого князь сманил на долю ясака. По левую руку сел новый человек, игумен Ульяновского монастыря на Вычегде отец Иона — маленький, седенький, розовый старичок с умильным личиком и ласковыми глазами. У монастырей князь Ермолай собирался отобрать право сбора пошлин, и настоятеля следовало ублажить.
1 2 3 4 5 6 7 8