На свинцовых ногах Альбоин приблизился к Эду.
– Долго дрыхнешь, комендант! – обратился тот к нему. – Давай докладывай!
Альбоин был уже готов взмолиться, чтобы прекратилось издевательство, но, приглядевшись, понял, что король и не думает издеваться.
Ринувшись на войско дел, накопившихся за два месяца отсутствия, он просто забыл о вчерашнем случае во дворе. Одной из причин, по которой окружающие так боялись Эда, была абсолютная непредсказуемость его действий. Он мог убить за малейший проступок или даже без оного, а мог простить прямое оскорбление или даже предательство. Кажется, в этот раз засветило последнее.
Со свистом выдохнув, Альбоин начал излагать то, что входило в его обязанности. Поначалу еле слышно, а под конец осмелел настолько, что спросил, когда королю будет угодно сыграть свадьбу.
– Когда будут закончены все приготовления, – отвечал тот.
Альбоин уже сожалел, что спросил. Пригвоздив его к месту безжалостным оком, Эд продолжал:
– Я желаю, чтобы новая королевская свадьба своей пышностью превзошла прежнюю. Никто не посмеет сказать, будто королева Нейстрии пошла к алтарю в обносках отравительницы!
Альбоин попятился к двери.
Фраза про «обноски отравительницы», разумеется, пошла гулять по Компендию и его корестностям, что усилило предубеждение против королевской невесты. Несмотря на явную вину Аолы, люди сочувствовали ей и оплакивали ее смерть – ведь она была так хороша! Сущий ангел! Из подобных ручек и яд-то принять в удовольствие. Нынешнюю же королеву молва называла не ангелом, но Оборотнем, чтобы там ни говорил королевский духовник, руки ее были привыны к рукояти меча (кое-кто помнил об этом лично), и поэтому любой ее поступок заведомо обрекался на осуждение. Короля же вслух никто осуждать не решался, хоть шепотом и передавали, что вот, мол, дьявол во плоти нашел себе достойную пару. И тем не менее Эд понимал, что верные люди ему сейчас понадобятся.
Первым делом гонец направился к Альберику, сеньеру Верринскому. Не в том дело, что Альберик был одним из преданнейших вассалов Эда, что и доказал во время последних войн. У Эда были и другие верные вассалы. А в том, что в свое время он тоже вступил в брак, кощунственный по отношению как к церкви, так и своему сословию. Наследник знатного, но разорившегося рода, Альберик мог бы поправить свои обстоятельства выгодной женитьбой, однако ж не нашел ничего лучшего, как похитить из монастыря святой Колумбы монахиню (вдобавок, девицу самого низкого происхождения) и обвенчаться с ней. В оны дни Эд сам попрекал Альберика бессмысленностью его женитьбы, не принесшей тому ни денег, ни земель, ни почета. Теперь он посылал за ним. Он знал – тот примет его сторону.
Вместе с Альбериком должна была приехать его жена Гисла. Это присоветовал каноник Фортунат. И не только потому, что Азарике тоже нужны были верные люди. В данном случае Фортунату важдно было не то, что Гисла – беглая монахиня, нарушившая обет, а то, что она – жена и мать. Ей предстояло позаботиться о Винифриде – младенце-сироте из Туронского леса, которого Азарика упорно желала усыновить. Все-таки в своей безграничной доброте, думал Фортунат, Азарика бывала порой совершенно безжалостна. Ради заботы об этом младенце она покинула монастырь, не потрудившись поставить в известность своего старого учителя, и предоставив последнему гадать – жива ли она, убита мятежиками, прячущимися по лесам либо похищена язычниками-бретонцами. А потом настаивала на том, чтобы взять Винифрида с собой ко двору – и Эд, на диво, не возражал. Возражал Фортунат. Ему с трудом удалось убедить ее, что это лишь осложнит и без того сложную ситуацию. Они окрестили младенца и оставили его в семье одного из монастырских крестьян, которому Фортунат ог доверять. Но лишь временно. Из того, что Фортунат знал о Гисле, она могла бы пока принять заботу о ребенке на себя.
А в целом жернова были вновь запущены, дела со скрипом, но начали двигаться, и вновь, как прежде, Эд был занят с утра до вечера, готовя свадьбу и войну одновременно, вынужден был думать обо всем и вся, и за всеми учениями, советами, приемами послов и тосу подобным так и не вспомнил спросить, где похоронена та, что умерла, спасая ему жизнь, и, как знал на сем свете только он один – эту жизнь ему дала.
Такая вот каша варилась вокруг новоявленной принцессы Туронской («Он бы еще принцессой Лесной меня назвал», – заметила она Фортунату), королевской невесты. Кстати, этот титул также порождал различные толки и домыслы, так как звание графа Андегавского и Туронского носил один из братьев покойного Роберта Сильного, также уже почивший. Сама же королевская невеста при этом на людях совсем не показывалась. Вплотную к ее покоям помещался королевский духовник, и ходили слухи, будто престарелый каноник денно и нощно занят тем, что изгоняет из нее дьявола и исповедует во грехах. На деле, конечно, все обстояло не так. Разумеется, Фортунат постоянно беседовал с Азарикой, но разговоры их практически не отличались от монастырских. Она не стала с ним откровеннее, чем прежде – видимо, считала, что он и без того знает ее лучше всех живущих. И уж, конечно, не просила исповедовать ее. Никогда. И это заставило его призадуматься. В самом деле. В прошлые времена все в монастыре думали, что раз Озрик неотлучно состоит при Фортунате, то ему, естественно, и приносит исповедь. Но такого никогда не бывало. И что было в те месяцы и годы, что он не видел ее? Он же знал, что ни одному священнику, кроме него, она не доверяет. А это значит – либо она, пойдя на исповедь к другому священнику, лгала о себе, либо не исповедовалась вовсе. Первую возможность он в корне отвергал – не в ее характере, да и слишком уж смахивает на житийные легенды о грешницах, переодетых в мужскую одежду, являвшихся насмехаться над невинными отшельниками из Фиваиды. Что до второй – это невольно заставляло завадаться вопросом – исповедовалась ли Азарика хоть когда-нибудь в жизни? Воззрения Фортуната на религию весьма отличались от канонических, но тут он был смущен. Ну, пусть он ее встретил еще в том возрасте, когда, бывает, к первому причастию ведут… но дальше-то? Ведь ей наверняка было в чем каяться. Да, Фортунат считал Азарику самым светлым и благородным существом, какое встречал в жизни, «ангел-хранитель», – сказал он о ней Эду. Но помнил он и невероятное озлобление, и страсть к мятежу, которая, может, и отступала порой, но никогда не умирала в ее душе. Он никогда не спрашивал ее о судьбе послушника Протея и приора Балдуина – но, по крайней мере, об этих он знал. Несомненно были на ее совести и другие. Но и о них она молчала.
Не только это беспокоило Фортуната. Его собственный духовный сын также пренебрегал исповедью. Его, казалось бы, можно извинить – слишком занят был, и с невестой-то виделся редко, но у чуткого Фортуната создалось впечталение, будто Эд не хочет исповедоваться. А такого не бывало никогда. Эд не боялся сознаться ни в каких грехах. Другое дело, что отпущению их он не придавал никакого значения – отпустить – хорошо, не отпустишь – тоже не жалко, и сама исповедь бывала для него лишь предлогом поговорить со своим духовным отцом. Последний раз Эд исповедовался у него… когда? Да, перед тем, как отправился снимать осаду с Парижа, и тогда Фортунат не заметил никаких перемен в его характере. Но с тех пор прошло много времени и еще больше событий… кто знает, что с ним могло случиться? А что случилось нечто, Фортунат был уверен. Жизнь научила его читать в людских душах не хуже, чем по писаному. И теперь он видел – Эд что-то скрывает. Казалось бы, он совершенно счастлив. Он достиг верховной власти, а надвигающаяся война для такого человека скорее развлечение. Он женится на девушке, которую любит (в этом Фортунат не сомневался) и которая любит его (в последнем, считал Фортунат, мог усомнится только законченный болван). И все-таки… что-то его грызет. И уж, конечно, не муки совести по убиенной Аоле. В этом, разумеется. тоже немешао бы покаяться, но убийство – не тот грех, который Эд стал бы утаивать от исповедника. Может быть, неявное предательство Роберта? Так Роберту в данном случае и надлежит мучаться…
Вот тож странный случай – Роберт. До последнего времени Фортунат не знал за ним ни одного постыдного поступка – да и последний не доказан. И все же Фортунат никогда не любил его – этого доброго, честного и благолепного юношу. Он любил Эда и Азарику – лиходеев, убийц и нераскаянных грешников. А почему его сердце прикипело именно к ним – это уж, полагал Фортунат, вопрос в компетенции не богослова, но самого Бога. Во всяком случае, у короля он ничего спрашивать не стал, знал – если тот не хочет говорить, так под пытками слова не вытащишь. А вот с Азарикой побеседовать решил, и спросил ее как-то, почему бы ей, вместо того, чтобы в десятый раз перечитывать Григория Турского («Историю франков» Фортунат прихватил с собой из монастыря, в Компендии библиблиотеки не было) не сходить на исповедь?
– Исповедь, причащение, отпевание… и все великие таинства церковные… – она сумрачно посмотрела на него из-под жестких ресниц. – Тебя удивляет, отец, мое непочтительное к ним отношение? Что делать, так получилось. Известно ли тебе, что до того, как я постучалась в ворота св.Эриберта, я вообще ни разу не бывала в церкви, не слышала мессы, не принимала причастия… тебя это пугает? Я скажу тебе больше, отец, – я не знаю, крещена ли я!
Это действительно пугало Фортуната, и он сказал несколько суше, чем ожидал от себя: – Уж одно-то из церковных таинств тебе придется в ближайшее время признать. Таинство брака. – Исповедь я тоже признаю, – возразила она. – Но предсмертную. При жизни же переваливать собственные грехи на другого человека представляется мне делом недостойным и, мягко говоря, стыдным.
– Сейчас нас никто не слышит, дитя… и слова мои не могут быть использованы тебе во вред… так вот – меня часто называют еретиком, но то, что говоришь ты – это уж ересь явная!
– Успокойся, отец. Клятвенно обещаю – когда буду умирать – не позову на исповедь никого, кроме тебя.
Он рассмеялся дробным старческим смешком.
– Тебе сколько лет, дитя мое? Полагаю – нет и двадцати. А мне – семьдесят четыре. Ты называешь меня «отец», хотя на деле я гожусь тебе в деды. И ты полагаешь умереть раньше меня?
– Моя предшественница была моложе меня. – Огромные черные глаза в упор посмотрели в лицо Фортунату. – И, однако ж, умерла. И как раз без покаяния.
Тут Фортунату и в самом деле стало страшно. Так вот что у нее на уме! И ведь не без оснований…
Отринув сомнения, он выбрался из своих покоев и отправился разыскивать Эда. Отловив его на плацу, изложил свои соображения. Тот поначалу отнесся к ним с недоверием.
– Азарика боится? Отец, ты должен бы давно понять, что она не боится никого и ничего!
– Ну, может быть, я неверно выразился. Может быть, она не боится смерти. Но она совершенно к ней готова.
Эд резко повернулся к Фортунату.
– А ты сам как считаешь? Покушение на ее жизнь возможно?
Старик покачал головой.
– Ты прекрасно знаешь, что тебя многие ненавидят. И это уже достаточная причина. Так вот – ее ненавидят не меньше. И она тоже это знает.
Кулаки Эда сжались.
– Я прикажу охранять ее, как никого и никогда еще не охраняли в этом проклятом королевстве… пробовать все, что она ест и пьет… и при малейшей небрежности буду сам пытать виновного. И вешать – то, что останется после пыток – на воротах замка. Чтобы каждый, кто приходит сюда, знал, как исполнять мои приказы!
– Ты меня любишь?
За минувший месяц Азарика слышала этот вопрос не менее полусотни раз. Задавался он по-разному – небрежно, умоляюще, с насмешкой, тоном приказа. Но задавался неизменно.
Странное дело – ведь это ей подобало бы спрашивать, сомневаться, пестовать столь внезапно, казалось бы, вспыхнувшую любовь. А уж он-то за минувшие годы в незыблемости ее любви обязан был убедиться. Но все происходило наоборот. Когда вокруг человека рушится мир, он должен выбирать прочную оборону, чтобы заново его отстроить. И сейчас такой единственной опорой для Эда была ее любовь. И ему необходимо было постоянно, час от часу убеждаться, что любовь эта существует. Только напоминать. И получив на свой вопрос ответ – «Да», он тут же успокаивался и мог говорить о других делах без всякого замешательства, как монах, отчитавший ежеутреннюю молитву, или воин, проверивший перед боем свое вооружение.
– Теперь еще и лотаринги, – сказал он. – Фульк знает, что с одними бургундами ему со мной не справиться. И с лотарингами, впрочем, тоже. Но чтобы добраться до мышиного щелкопера, понадобится время. Да здесь же замешалась и Рикарда – этот ублюдок Бальдур сознался под пытками. Ничего, ни один из заговорщиков – что бы он там ни носил – рясу, латы или юбку, – не уйдет от расправы!
– И Роберт? – тихо спросила она.
Глаза его полыхнули дьявольским светом. Затем он отвернулся, сдавленным голосом произнес:
– Не упоминай при мне его имени… не доводи до худого, не упоминай!
– Придется упоминать, – она говорила так же тихо, медленно, взвешивая каждое слово. – Нам не забыть о его существовании. Ведь он твой брат.
– Он… – Эд прикусил губу. Здесь был положен предел, который он поклялся не переступать. Не говорить ей, если она сама не спросит, и не спрашивать, если она сама не расскажет. – Он, если и не участвовал в заговоре, то знал о нем. И что я, по-твоему, должен делать?
Здесь ей нужно было быть еще осторожнее в словах. Если бы она рассказала, что ей с самого начала было известно о связи Роберта с Аолой, это еще ухудшило бы дело. Но ведь она сама преступила все законы божеские и человеческие ради любви, а разве Роберт не сделал то же самое? Ради Аолы, которую Азарика так и не сумела по-настоящему возненавидеть. Раньше, в своей гордыне Оборотня, она, считавшая герцогскую дочь недалекой лицемеркой, презирала ее. Теперь же просто жалела. Так она и сказала:
– Простить его. Пожалеть.
– Сколько я тебя знаю, ты все время уговариваешь меня смилостивиться, простить, пожалеть кого-то.
Честно говоря, это не всегда было правдой. Но она не стала уточныть. Другое спросила:
– Когда-то ты говорил Фортунату, что ничто и никогда не погасит твоей ненависти. Это и теперь так?
Он подумал. Помотал светлой головой. Снова поднял на нее глаза.
– Нет. И в основном – благодаря тебе. Но ты не должна ожидать, что ненависть во мне умрет совсем. Слишком многое ее питает… все прошлое… плен, рабство, пытки, каменный мешок… Да что я говорю, разве ты не хлебнула того же хотя бы отчасти? Уж не в один ли и тот же каменный мешок нас бросали поочередно?
– Да, – сухо сказала она. – Вместе с Робертом.
Могла воспоследовать вспышка яврости. Но он лишь усмехнулся.
– Я помню, как он мне рассказывал, как после вашей гулянки у святой Колумбы приор его одного хотел освободить от наказания, но он добровольно отправился в заключение… с другом Озриком! Кстати… – неожиданно полюбопытствовал он. – Если вы сидели в одном каменном мешке, как он не распознал, кто ты?
– Ну, – она пожала плечами, – там ведь было темно… и он вскоре заболел… почти сразу. Он же не привык голодать.
– Да, – в голосе его вновь послышались опасные ноты. – Об этом он мне тоже рассказывал… со слезами на глазах – как Озрик отдавал ему, больному, ослабевшему, последнюю корку хлеба и глоток воды… и добился, чтобы его выпустили… Его выпустили, а тебя оставили! Из-за того, что моему братцу захотелось сделать благородный жест, на который у него не достало ни сил, ни опыта, ты могла умереть с голоду!
Похоже, все ее попытки защитить Роберта приводили к прямо противоположному результату.
– И где он был во время осады Парижа? Когда все взялись за оружие, даже старики? Даже те, кого я считал дураками и подонками? Путался со своей Аолой?
– Помнится, в те времена ты называл это: «Защищал интересы брата перед родителями его невесты».
– Ты ничего не забываешь.
– Да… – почти беззвучно произнесла она. – Ничего… – И тут же продолжала: – Все не так просто. Мне известно, сколько тебе пришлось перенести. Но ведь и он страдал. Он искал смерти в тот день у Барсучьего Горба, я точно знаю.
– Искал смерти он, а жизнью пришлось рисковать тебе… и не в первый раз… – Он вдруг посмотрел ей в глаза, лицо его внезапно смягчилось, стало совсем молодым. – И все же я прощу его. И совсем не по тем причинам, о которых ты говоришь. Просто именно он нас с тобой свел. Помнишь нашу первую встречу в келье у Фортуната?
«Мы встретились гораздо раньше», – едва не сорвалось с ее губ, но она сдержалась. Ибо здесь был положен предел, который она поклялась не переступать. Не говорить ему, если он сам не спросит, и не спрашивать, если сам не расскажет. Разумеется, она не знала о подобной же клятве Эда. О том, что каждый из них мог сказать другому: «Я боюсь открыть тебе всю правду, ибо она заставит тебя страдать.
1 2 3 4 5
– Долго дрыхнешь, комендант! – обратился тот к нему. – Давай докладывай!
Альбоин был уже готов взмолиться, чтобы прекратилось издевательство, но, приглядевшись, понял, что король и не думает издеваться.
Ринувшись на войско дел, накопившихся за два месяца отсутствия, он просто забыл о вчерашнем случае во дворе. Одной из причин, по которой окружающие так боялись Эда, была абсолютная непредсказуемость его действий. Он мог убить за малейший проступок или даже без оного, а мог простить прямое оскорбление или даже предательство. Кажется, в этот раз засветило последнее.
Со свистом выдохнув, Альбоин начал излагать то, что входило в его обязанности. Поначалу еле слышно, а под конец осмелел настолько, что спросил, когда королю будет угодно сыграть свадьбу.
– Когда будут закончены все приготовления, – отвечал тот.
Альбоин уже сожалел, что спросил. Пригвоздив его к месту безжалостным оком, Эд продолжал:
– Я желаю, чтобы новая королевская свадьба своей пышностью превзошла прежнюю. Никто не посмеет сказать, будто королева Нейстрии пошла к алтарю в обносках отравительницы!
Альбоин попятился к двери.
Фраза про «обноски отравительницы», разумеется, пошла гулять по Компендию и его корестностям, что усилило предубеждение против королевской невесты. Несмотря на явную вину Аолы, люди сочувствовали ей и оплакивали ее смерть – ведь она была так хороша! Сущий ангел! Из подобных ручек и яд-то принять в удовольствие. Нынешнюю же королеву молва называла не ангелом, но Оборотнем, чтобы там ни говорил королевский духовник, руки ее были привыны к рукояти меча (кое-кто помнил об этом лично), и поэтому любой ее поступок заведомо обрекался на осуждение. Короля же вслух никто осуждать не решался, хоть шепотом и передавали, что вот, мол, дьявол во плоти нашел себе достойную пару. И тем не менее Эд понимал, что верные люди ему сейчас понадобятся.
Первым делом гонец направился к Альберику, сеньеру Верринскому. Не в том дело, что Альберик был одним из преданнейших вассалов Эда, что и доказал во время последних войн. У Эда были и другие верные вассалы. А в том, что в свое время он тоже вступил в брак, кощунственный по отношению как к церкви, так и своему сословию. Наследник знатного, но разорившегося рода, Альберик мог бы поправить свои обстоятельства выгодной женитьбой, однако ж не нашел ничего лучшего, как похитить из монастыря святой Колумбы монахиню (вдобавок, девицу самого низкого происхождения) и обвенчаться с ней. В оны дни Эд сам попрекал Альберика бессмысленностью его женитьбы, не принесшей тому ни денег, ни земель, ни почета. Теперь он посылал за ним. Он знал – тот примет его сторону.
Вместе с Альбериком должна была приехать его жена Гисла. Это присоветовал каноник Фортунат. И не только потому, что Азарике тоже нужны были верные люди. В данном случае Фортунату важдно было не то, что Гисла – беглая монахиня, нарушившая обет, а то, что она – жена и мать. Ей предстояло позаботиться о Винифриде – младенце-сироте из Туронского леса, которого Азарика упорно желала усыновить. Все-таки в своей безграничной доброте, думал Фортунат, Азарика бывала порой совершенно безжалостна. Ради заботы об этом младенце она покинула монастырь, не потрудившись поставить в известность своего старого учителя, и предоставив последнему гадать – жива ли она, убита мятежиками, прячущимися по лесам либо похищена язычниками-бретонцами. А потом настаивала на том, чтобы взять Винифрида с собой ко двору – и Эд, на диво, не возражал. Возражал Фортунат. Ему с трудом удалось убедить ее, что это лишь осложнит и без того сложную ситуацию. Они окрестили младенца и оставили его в семье одного из монастырских крестьян, которому Фортунат ог доверять. Но лишь временно. Из того, что Фортунат знал о Гисле, она могла бы пока принять заботу о ребенке на себя.
А в целом жернова были вновь запущены, дела со скрипом, но начали двигаться, и вновь, как прежде, Эд был занят с утра до вечера, готовя свадьбу и войну одновременно, вынужден был думать обо всем и вся, и за всеми учениями, советами, приемами послов и тосу подобным так и не вспомнил спросить, где похоронена та, что умерла, спасая ему жизнь, и, как знал на сем свете только он один – эту жизнь ему дала.
Такая вот каша варилась вокруг новоявленной принцессы Туронской («Он бы еще принцессой Лесной меня назвал», – заметила она Фортунату), королевской невесты. Кстати, этот титул также порождал различные толки и домыслы, так как звание графа Андегавского и Туронского носил один из братьев покойного Роберта Сильного, также уже почивший. Сама же королевская невеста при этом на людях совсем не показывалась. Вплотную к ее покоям помещался королевский духовник, и ходили слухи, будто престарелый каноник денно и нощно занят тем, что изгоняет из нее дьявола и исповедует во грехах. На деле, конечно, все обстояло не так. Разумеется, Фортунат постоянно беседовал с Азарикой, но разговоры их практически не отличались от монастырских. Она не стала с ним откровеннее, чем прежде – видимо, считала, что он и без того знает ее лучше всех живущих. И уж, конечно, не просила исповедовать ее. Никогда. И это заставило его призадуматься. В самом деле. В прошлые времена все в монастыре думали, что раз Озрик неотлучно состоит при Фортунате, то ему, естественно, и приносит исповедь. Но такого никогда не бывало. И что было в те месяцы и годы, что он не видел ее? Он же знал, что ни одному священнику, кроме него, она не доверяет. А это значит – либо она, пойдя на исповедь к другому священнику, лгала о себе, либо не исповедовалась вовсе. Первую возможность он в корне отвергал – не в ее характере, да и слишком уж смахивает на житийные легенды о грешницах, переодетых в мужскую одежду, являвшихся насмехаться над невинными отшельниками из Фиваиды. Что до второй – это невольно заставляло завадаться вопросом – исповедовалась ли Азарика хоть когда-нибудь в жизни? Воззрения Фортуната на религию весьма отличались от канонических, но тут он был смущен. Ну, пусть он ее встретил еще в том возрасте, когда, бывает, к первому причастию ведут… но дальше-то? Ведь ей наверняка было в чем каяться. Да, Фортунат считал Азарику самым светлым и благородным существом, какое встречал в жизни, «ангел-хранитель», – сказал он о ней Эду. Но помнил он и невероятное озлобление, и страсть к мятежу, которая, может, и отступала порой, но никогда не умирала в ее душе. Он никогда не спрашивал ее о судьбе послушника Протея и приора Балдуина – но, по крайней мере, об этих он знал. Несомненно были на ее совести и другие. Но и о них она молчала.
Не только это беспокоило Фортуната. Его собственный духовный сын также пренебрегал исповедью. Его, казалось бы, можно извинить – слишком занят был, и с невестой-то виделся редко, но у чуткого Фортуната создалось впечталение, будто Эд не хочет исповедоваться. А такого не бывало никогда. Эд не боялся сознаться ни в каких грехах. Другое дело, что отпущению их он не придавал никакого значения – отпустить – хорошо, не отпустишь – тоже не жалко, и сама исповедь бывала для него лишь предлогом поговорить со своим духовным отцом. Последний раз Эд исповедовался у него… когда? Да, перед тем, как отправился снимать осаду с Парижа, и тогда Фортунат не заметил никаких перемен в его характере. Но с тех пор прошло много времени и еще больше событий… кто знает, что с ним могло случиться? А что случилось нечто, Фортунат был уверен. Жизнь научила его читать в людских душах не хуже, чем по писаному. И теперь он видел – Эд что-то скрывает. Казалось бы, он совершенно счастлив. Он достиг верховной власти, а надвигающаяся война для такого человека скорее развлечение. Он женится на девушке, которую любит (в этом Фортунат не сомневался) и которая любит его (в последнем, считал Фортунат, мог усомнится только законченный болван). И все-таки… что-то его грызет. И уж, конечно, не муки совести по убиенной Аоле. В этом, разумеется. тоже немешао бы покаяться, но убийство – не тот грех, который Эд стал бы утаивать от исповедника. Может быть, неявное предательство Роберта? Так Роберту в данном случае и надлежит мучаться…
Вот тож странный случай – Роберт. До последнего времени Фортунат не знал за ним ни одного постыдного поступка – да и последний не доказан. И все же Фортунат никогда не любил его – этого доброго, честного и благолепного юношу. Он любил Эда и Азарику – лиходеев, убийц и нераскаянных грешников. А почему его сердце прикипело именно к ним – это уж, полагал Фортунат, вопрос в компетенции не богослова, но самого Бога. Во всяком случае, у короля он ничего спрашивать не стал, знал – если тот не хочет говорить, так под пытками слова не вытащишь. А вот с Азарикой побеседовать решил, и спросил ее как-то, почему бы ей, вместо того, чтобы в десятый раз перечитывать Григория Турского («Историю франков» Фортунат прихватил с собой из монастыря, в Компендии библиблиотеки не было) не сходить на исповедь?
– Исповедь, причащение, отпевание… и все великие таинства церковные… – она сумрачно посмотрела на него из-под жестких ресниц. – Тебя удивляет, отец, мое непочтительное к ним отношение? Что делать, так получилось. Известно ли тебе, что до того, как я постучалась в ворота св.Эриберта, я вообще ни разу не бывала в церкви, не слышала мессы, не принимала причастия… тебя это пугает? Я скажу тебе больше, отец, – я не знаю, крещена ли я!
Это действительно пугало Фортуната, и он сказал несколько суше, чем ожидал от себя: – Уж одно-то из церковных таинств тебе придется в ближайшее время признать. Таинство брака. – Исповедь я тоже признаю, – возразила она. – Но предсмертную. При жизни же переваливать собственные грехи на другого человека представляется мне делом недостойным и, мягко говоря, стыдным.
– Сейчас нас никто не слышит, дитя… и слова мои не могут быть использованы тебе во вред… так вот – меня часто называют еретиком, но то, что говоришь ты – это уж ересь явная!
– Успокойся, отец. Клятвенно обещаю – когда буду умирать – не позову на исповедь никого, кроме тебя.
Он рассмеялся дробным старческим смешком.
– Тебе сколько лет, дитя мое? Полагаю – нет и двадцати. А мне – семьдесят четыре. Ты называешь меня «отец», хотя на деле я гожусь тебе в деды. И ты полагаешь умереть раньше меня?
– Моя предшественница была моложе меня. – Огромные черные глаза в упор посмотрели в лицо Фортунату. – И, однако ж, умерла. И как раз без покаяния.
Тут Фортунату и в самом деле стало страшно. Так вот что у нее на уме! И ведь не без оснований…
Отринув сомнения, он выбрался из своих покоев и отправился разыскивать Эда. Отловив его на плацу, изложил свои соображения. Тот поначалу отнесся к ним с недоверием.
– Азарика боится? Отец, ты должен бы давно понять, что она не боится никого и ничего!
– Ну, может быть, я неверно выразился. Может быть, она не боится смерти. Но она совершенно к ней готова.
Эд резко повернулся к Фортунату.
– А ты сам как считаешь? Покушение на ее жизнь возможно?
Старик покачал головой.
– Ты прекрасно знаешь, что тебя многие ненавидят. И это уже достаточная причина. Так вот – ее ненавидят не меньше. И она тоже это знает.
Кулаки Эда сжались.
– Я прикажу охранять ее, как никого и никогда еще не охраняли в этом проклятом королевстве… пробовать все, что она ест и пьет… и при малейшей небрежности буду сам пытать виновного. И вешать – то, что останется после пыток – на воротах замка. Чтобы каждый, кто приходит сюда, знал, как исполнять мои приказы!
– Ты меня любишь?
За минувший месяц Азарика слышала этот вопрос не менее полусотни раз. Задавался он по-разному – небрежно, умоляюще, с насмешкой, тоном приказа. Но задавался неизменно.
Странное дело – ведь это ей подобало бы спрашивать, сомневаться, пестовать столь внезапно, казалось бы, вспыхнувшую любовь. А уж он-то за минувшие годы в незыблемости ее любви обязан был убедиться. Но все происходило наоборот. Когда вокруг человека рушится мир, он должен выбирать прочную оборону, чтобы заново его отстроить. И сейчас такой единственной опорой для Эда была ее любовь. И ему необходимо было постоянно, час от часу убеждаться, что любовь эта существует. Только напоминать. И получив на свой вопрос ответ – «Да», он тут же успокаивался и мог говорить о других делах без всякого замешательства, как монах, отчитавший ежеутреннюю молитву, или воин, проверивший перед боем свое вооружение.
– Теперь еще и лотаринги, – сказал он. – Фульк знает, что с одними бургундами ему со мной не справиться. И с лотарингами, впрочем, тоже. Но чтобы добраться до мышиного щелкопера, понадобится время. Да здесь же замешалась и Рикарда – этот ублюдок Бальдур сознался под пытками. Ничего, ни один из заговорщиков – что бы он там ни носил – рясу, латы или юбку, – не уйдет от расправы!
– И Роберт? – тихо спросила она.
Глаза его полыхнули дьявольским светом. Затем он отвернулся, сдавленным голосом произнес:
– Не упоминай при мне его имени… не доводи до худого, не упоминай!
– Придется упоминать, – она говорила так же тихо, медленно, взвешивая каждое слово. – Нам не забыть о его существовании. Ведь он твой брат.
– Он… – Эд прикусил губу. Здесь был положен предел, который он поклялся не переступать. Не говорить ей, если она сама не спросит, и не спрашивать, если она сама не расскажет. – Он, если и не участвовал в заговоре, то знал о нем. И что я, по-твоему, должен делать?
Здесь ей нужно было быть еще осторожнее в словах. Если бы она рассказала, что ей с самого начала было известно о связи Роберта с Аолой, это еще ухудшило бы дело. Но ведь она сама преступила все законы божеские и человеческие ради любви, а разве Роберт не сделал то же самое? Ради Аолы, которую Азарика так и не сумела по-настоящему возненавидеть. Раньше, в своей гордыне Оборотня, она, считавшая герцогскую дочь недалекой лицемеркой, презирала ее. Теперь же просто жалела. Так она и сказала:
– Простить его. Пожалеть.
– Сколько я тебя знаю, ты все время уговариваешь меня смилостивиться, простить, пожалеть кого-то.
Честно говоря, это не всегда было правдой. Но она не стала уточныть. Другое спросила:
– Когда-то ты говорил Фортунату, что ничто и никогда не погасит твоей ненависти. Это и теперь так?
Он подумал. Помотал светлой головой. Снова поднял на нее глаза.
– Нет. И в основном – благодаря тебе. Но ты не должна ожидать, что ненависть во мне умрет совсем. Слишком многое ее питает… все прошлое… плен, рабство, пытки, каменный мешок… Да что я говорю, разве ты не хлебнула того же хотя бы отчасти? Уж не в один ли и тот же каменный мешок нас бросали поочередно?
– Да, – сухо сказала она. – Вместе с Робертом.
Могла воспоследовать вспышка яврости. Но он лишь усмехнулся.
– Я помню, как он мне рассказывал, как после вашей гулянки у святой Колумбы приор его одного хотел освободить от наказания, но он добровольно отправился в заключение… с другом Озриком! Кстати… – неожиданно полюбопытствовал он. – Если вы сидели в одном каменном мешке, как он не распознал, кто ты?
– Ну, – она пожала плечами, – там ведь было темно… и он вскоре заболел… почти сразу. Он же не привык голодать.
– Да, – в голосе его вновь послышались опасные ноты. – Об этом он мне тоже рассказывал… со слезами на глазах – как Озрик отдавал ему, больному, ослабевшему, последнюю корку хлеба и глоток воды… и добился, чтобы его выпустили… Его выпустили, а тебя оставили! Из-за того, что моему братцу захотелось сделать благородный жест, на который у него не достало ни сил, ни опыта, ты могла умереть с голоду!
Похоже, все ее попытки защитить Роберта приводили к прямо противоположному результату.
– И где он был во время осады Парижа? Когда все взялись за оружие, даже старики? Даже те, кого я считал дураками и подонками? Путался со своей Аолой?
– Помнится, в те времена ты называл это: «Защищал интересы брата перед родителями его невесты».
– Ты ничего не забываешь.
– Да… – почти беззвучно произнесла она. – Ничего… – И тут же продолжала: – Все не так просто. Мне известно, сколько тебе пришлось перенести. Но ведь и он страдал. Он искал смерти в тот день у Барсучьего Горба, я точно знаю.
– Искал смерти он, а жизнью пришлось рисковать тебе… и не в первый раз… – Он вдруг посмотрел ей в глаза, лицо его внезапно смягчилось, стало совсем молодым. – И все же я прощу его. И совсем не по тем причинам, о которых ты говоришь. Просто именно он нас с тобой свел. Помнишь нашу первую встречу в келье у Фортуната?
«Мы встретились гораздо раньше», – едва не сорвалось с ее губ, но она сдержалась. Ибо здесь был положен предел, который она поклялась не переступать. Не говорить ему, если он сам не спросит, и не спрашивать, если сам не расскажет. Разумеется, она не знала о подобной же клятве Эда. О том, что каждый из них мог сказать другому: «Я боюсь открыть тебе всю правду, ибо она заставит тебя страдать.
1 2 3 4 5