Крепко упёршись ногами в устланное соломой дно саней, Михайло во весь рост стоял в розвальнях. Собравшуюся у ворот толпу он увидел издали.
Толпа обступила что-то возбуждённо говорившего старика. Михайло узнал деда Егора. Тот «обличал»… «Никониане» улыбались, начинал раздаваться смех, деда стали теснить к ограде, понемногу поталкивать. Но смеялись далеко не все. У некоторых загорался злой огонь в глазах. Вот уж к деду потянулись руки.
Когда Михайло подъехал вплотную, дед уже стоял прижатый к ограде. Высоко подняв руки для защиты, он продолжал выкрикивать обличения. Михайло подоспел вовремя.
Он ударил кнутом лошадь, и она пошла грудью на людей. Толпа раздалась. Соскочив с саней, в большом овчинном тулупе, не выпустив из рук кнута, он прошёл через толпу. Когда Михайло, посадив в сани старика, тронул лошадь, никто ещё не успел опомниться. Михайле было в то время около четырнадцати лет, но у него были уже широкие плечи и не по годам он выдался ростом. И все хорошо знали нешуточный прав молодого Ломоносова.
Михайло отвёз старика домой и в следующие дни несколько раз к нему заходил.
Дед был старообрядцем-беспоповцем. Беспоповцы не признавали не только попов, но и вообще церкви.
Старик хорошо помнил самого Аввакума. Многие годы просидев в срубе, в пустозерской земляной тюрьме, протопоп 14 апреля 1682 года был вместе с попом Лазарем, иноком Епифанием и дьяконом Фёдором сожжён «за великие на царский дом хулы».
Рассказывая как-то Михайле об Аввакуме, о том, как люто боролся он против патриарха Никона, который ввёл в богослужение неслыханные новшества — отрёкся от двуперстного крестного знамения, заставил креститься тремя перстами и молиться по кощунственно исправленным книгам, — старик обмолвился теми словами, которые произвели глубокое действие на молодого Ломоносова:
«Не думай, Михайло, будто только тем и живо проповеданное Аввакумом истинное благочестие, что супротив отступника Никона он поднялся. Нет. Супротив тех, кто неправо над народом властвует, Аввакумова проповедь воздвигнута. Походил я по Руси. Случилось мне. Народу-то не везде легко-весело. А проще сказать: тяжко. Так-то».
Задумчивый шёл Михайло в тот день домой. «А может, и в самом деле, — думал он, — в старой вере та правда, которая и для народа и для каждого человека всё решит?»
И Михайло Ломоносов стал ходить к раскольникам в их часовню, слушать надрывные и страстные раскольничьи беседы.
Темны были эти беседы… И того, что хотел узнать Михайло, испытующий правду старой веры, он так и не узнал.
«Да теми ли руками беду народную разводить? — думалось ему. — Старая ли вера своей правдой всю неправду на земле истребит?»
Он ещё усерднее стал читать книги, которые с трепетом раскрывали искавшие истины неистовые Аввакумовы ученики.
И одну за одной, ничего не решив, закрывал Ломоносов тяжёлые крышки этих больших книг.
В ту пору всё более громкой становилась слава о Никольской пустыни.
За лесами, в еловой чаще, на отшибе, отдалясь от сёл и деревень, стал огородившийся частоколом скит, в котором учил справедливости умудрённый в жизни и в старой вере старец Исаакий.
Туда-то и отправился Михайло Ломоносов.
После первых же Михайлиных слов, даже и не дослушав до конца, старец сказал:
— Ты веры ищешь гордыней. Хочешь её постигнуть сначала разумом. И, ежели разум к ней приведёт, тогда к подлинной вере и полагаешь обратиться. А веры искать надо смирением, не мудрствуя лукаво. — Старец усмехнулся: — Вдруг разумом веры-то не найдёшь? А? Может, у него и силы такой нету и зрения такого? Бог дал человеку разум, но не дерзновение. И пойми ты, умная голова, что человеку прежде всего нужно. Что? Утешение ему нужно. Страдания человеку много. Утешение же в вере. Побудь у нас, однако. Приглядись. Искатель, видно, ты.
В Никольской пустыни в хорошо срубленных и толково поставленных кельях в ту пору жило уже около восьмидесяти человек — мужчины, женщины, дети. Большей частью это был бедный люд. Здесь они были сыты, обуты, одеты.
Находясь в пустыни, Михайло встречал спокойные взоры людей, которые жили, не боясь завтрашнего дня. И разные мысли стали приходить в голову Михайле Ломоносову.
И вот наступил тот день…
Уже когда упали сумерки, в огороженный высоким частоколом двор Никольской пустыни с быстрого хода ворвался конный гонец. Сорвавшись с тяжело водившего боками взмыленного коня, гонец без промедления и доклада бросился прямо в келью к Исаакию. Выслушав прискакавшего из деревни Гаврилихи, что была в пятнадцати верстах от скита, Исаакий поспешно отправился к Максиму Нечаеву, также пустынножителю, богатому мужику из той же Гаврилихи, снабжавшему пустынь за свой счёт хлебом и другими припасами.
Встревоженные скитники с беспокойством поглядывали на келью, в которой совещались Исаакий и Максим.
К Никольской пустыни подступал большой воинский отряд.
На раскольничий скит уже давно косился шенкурский воевода Михаил Иванович Чернявский. И, когда до него дошла весть, что из деревни Гаврилихи в Никольскую пустынь ушло ещё несколько семей, он решил не откладывать более дела.
Снарядив воинскую команду, Чернявский отправился в путь.
По путаным лесным тропам, взяв в Гаврилихе понятых, шенкурский воевода ранним утром подступал к тревожно насторожившейся пустыни.
Исаакий и Максим, посовещавшись между собою вчера, уже всё решили. И потому безо всякого ответа отдали обратно посланцу Чернявского письмо, в котором воевода требовал сдачи всех раскольников.
Солдаты обложили пустынь.
Вновь Чернявский потребовал сдачи. Ответом ему было только молитвенное пение собравшихся в часовне пустынножителей.
Исаакий и Максим приступили к совершению страшного обряда.
Раскольники стояли безмолвно на коленях, рядами, в белых чистых рубахах. Оба учителя прошли между ними и наложили на каждого, не обойдя ни одного человека, ни взрослого, ни малолетнего, бумажные венцы, на которых красными чернилами был обозначен праведный осьмиконечный крест.
Проходя по рядам и благословляя ставших на свою последнюю молитву, Исаакий и Максим повторяли:
— Мы за старую веру в часовне сгорим все, и в сих венцах станем все пред Христа.
— Сгорим все до единого человека! — неслось под своды часовни.
Береста, сухая солома и чёрное горючее смольё были заранее подложены снизу под всю часовню. И, как только Максим Нечаев, выйдя из двери наружу, бросил под часовню пылающий факел, всё вспыхнуло в одно мгновение.
Поспешно вернувшись в часовню, Нечаев крепко изнутри закрыл её замком: чтобы не было греха тем, кто вдруг усомнится в огненном крещении… Наружу были выставлены только четыре человека, которые должны были оборонять дверь от солдат, стреляя в них из ружей.
Именно выстрелы и услышал Михайло, когда быстро шёл по дороге к пустыни.
Ещё вчера вечером Исаакий сказал Михайло:
— Чуть рассвенёт, уходи отсюда, иди домой. Учению твоему у нас конец. Иди и думай. Покуда ещё не вполне наш. И к тому, что случится, пока ещё не готов ты. А это требует всей души.
О чём темно и намеком говорил Исаакий? Трудно было понять. Но, слушаясь приказания, Михайло ушел.
Пройдя коротким путём к Гаврилихе, откуда лежала дальнейшая дорога, Михайло узнал о том, что к Никольской пустыни направилась воинская команда. Как можно быстро он и пошел обратно.
Пламя гудело вокруг всей часовни, выплёскивалось выше креста жирными багровыми взмахами, когда Михайло оказался у частокола.
Около двери уже никого не было. Пытавшиеся её выломать солдаты толпились в стороне, обивая руками тлевшую одежду и протирая изъеденные дымом глаза.
Михайло взбежал по ступеням, схватил лежавшее подле убитого выстрелами раскольника ружьё и стал прикладом бить в окованную железом дверь.
Удар, ещё один удар, третий…
И не выдержавший страшных ударов приклад далеко отлетел в сторону. В руках у Михайлы торчал ружейный ствол.
Закрывая рукавами глаза, он бросился вниз по ступеням.
…Особенно надрывно кричала девочка. Ей было всего лет семь-восемь. Она мало ещё что понимала и любила слушать сказки, которые рассказывала ей мать. Это её голос. Вот он слабеет…
Сбоку у разбитого окна суетятся солдаты. Им удалось вытащить из огня какую-то старуху. Она кричит.
Уже близко около часовни стоять больше невозможно. Цепь солдат раздаётся.
Слышны ещё стоны и крики. Но кто-то громким, задыхающимся голосом читает молитвы.
Очнувшаяся старуха безумным взглядом поглядела на Михайлу и назвала его по имени.
Двое солдат подступили к нему и схватили за руки. Но Михайло так швырнул их, что они разлетелись далеко в стороны. Никем больше не удержанный, Михайло пошёл прочь по боковой лесной тропе.
С пригорка хорошо был виден скит. Остановившись на возвышении, Михайло смотрел на пожарище — вплоть до того мгновения, когда рухнувшая крыша бросила высоко над елями багровый вихрь огненных искр.
Сколько же их, крещённых огнем, осталось под сводами часовни — стариков, молодых, детей, мужчин, женщин? Больше семидесяти… В живых остались только трое из оборонявших дверь от солдат да старуха Анна Герасимова.
«И ото всё, это всё? — думал Михайло, пробираясь тайными лесными тропами к себе домой. — Вот это и есть самая высокая правда, которой достигает Аввакумово учение?»
Ему припоминается то, что услышал он в тот вечер.
«Враги же сами и помогут нам, — говорил Исаакий Максиму Нечаеву. — Труден тот подвиг, но, однако, господу любезен. Блажен час сей, когда человек сам себя своей волей сожжёт».
Михайло тогда не понял этих слов. Теперь он их понимает.
«Это и есть самое высокое утешение человеку на земле?» — без конца повторяет он, думая о том, что привелось ему повидать.
Прошло несколько месяцев, прежде чем отец как-то однажды тихо сказал Михайле:
— Вот что. Не только что прямым учением человек учится. Обожжёшься — тоже учение.
Глава третья
ПЕРВОЕ ОТКРЫТИЕ ЛОМОНОСОВА
Расставшись с Шубным, Михайло через боковой вход вошёл на обнесённую изгородью усадьбу.
Он прошёл мимо вырытого посреди двора небольшого прямоугольного пруда и направился к сараю.
Надо было отбить косу к завтрашнему дню. Он и принялся за дело. Но скоро дробный стук молотка об отбиваемую косу прекратился. Отложив в сторону косу, Михайло задумался.
Настланные по торфянику мостки заскрипели под быстрыми женскими шагами.
— Всё думаешь? — спросила мачеха, подходя к пасынку.
— Всё думаю.
— Ну, и до чего-либо уже додумался?
— Покуда не до всего.
— И ума палата, а всё ещё не удумаешь?
— Случается.
— Дед-то Егор чуть было не убил тебя? Рассказали уж мне. Вот и пришла тебя проведать. Что, думаю, с сыном?
— Спасибо, матушка. Знаю — всегда добра мне желаешь.
Мачеха метнула косой, недобрый взгляд.
Первая жена Василия Дорофеевича Ломоносова, мать Михайлы, умерла уже давно. Недолог был и второй брак — умерла и вторая жена. И теперь Василий Дорофеевич был уже в третьем браке. Ирина Семёновна, вторая мачеха Михайлы, женщина недобрая и гневная, не любила пасынка. А как пришёл этим летом Михайло с моря на сенокос, вроде как уж хозяином и распорядителем, мачеха и особенно стала злобиться.
В самом деле: случись что с мужем, все достояние к Михайле перейдёт. Он — хозяин, она — горькая вдова.
— Прежде чем сюда прийти, в твою светлицу заходила я, в ту, где думы свои великие думаешь да книги читаешь свои новые. Не там ли ты? Нету. Гляжу — и книг нету. Не в сундук ли ты кованый, что в углу там стоит, их спрятал да замок пудовый навесил? К чему бы их под замок?
— Про всякий случай. Думаю: никого вдруг дома, а тут — лихой человек?
— Лихой человек на книги твои позарится? Золото, что ль?
— Не золото, а всё цена им есть. Уследит — все ушли, даже и ты, матушка, некому постеречь, ну и… — Михайло развёл руками.
Ирина Семёновна не спешила, обдумывая ответ на Михайлину насмешку. Значит, он узнал о тех словах, которые она на днях сказала своей подруге: что в случае чего она просто возьмёт да и сожжёт эти дьяволовы книги. Ведь к чему они? А к тому, что, научившись по ним, Михайло ещё крепче за отцовское дело сумеет взяться.
— Смотри, Михайло, на смех не всегда ответом смех бывает.
— Уж кто как может.
— Узнал, стало быть. Что ж, это ты правильно: с наушниками да соглядатаями оно способнее. Так всегда и поступай, — Ирина Семёновна пошла прочь.
«Тёмная страсть в мачехе дела себе ищет — и в чём-то найдёт?» — вздохнув, подумал Михайло.
Когда уже упали поздние июльские сумерки, Михайло достал из кованного железом и закрытого на крепкий замок сундучка книгу и зажёг свечи.
Он раскрыл её на той странице, где были напечатаны слова, над которыми он так часто задумывался.
«И от твари творец познаваем», — прочитал он будто и незаметно между другими втеснившиеся в ровную строку слова. Они были помещены в самом конце предисловия, в котором объяснялось, для чего книга назначена. Теперь он их хорошо понимает. Но не так-то легко это далось.
Эту книгу, что сейчас лежит перед ним, он достал в начале прошлого года, уже после того, как порвал с раскольниками.
Вслед отцу и деду, известным холмогорским книжникам, таким же книжным человеком сделался и Василий Христофорович Дудин. К нему-то, в недалеко от Мишанинской стоявшую Луховскую, и зашёл однажды Михайле уже после того, что он увидел в Никольской пустыни. В те дни он подолгу одиноко бродил по Курострову.
«Зайду к Дудиным, потолкую с Василием Христофоровичём, умный он, книги читает», — подумал Михайло, оказавшись однажды в зимний день на околице Луховской, почти того не заметив.
Когда Михайло стал рассказывать Дудину, почему он ушёл от тех, кто держался старой веры, рассказывать, что вот он прочитал много книг, а никакого ответа на то, что его так занимало, он так и не узнал, Василий Христофорович молча встал, подошёл к полке, на которой плотным рядом стояли собранные дедом и отцом книги. Он выбрал из них две, одну тяжёлую и большую, другую маленькую, крепко сжатую переплётом.
Передавая книги Михаиле, Дудин сказал:
— Почитай-ка ещё, особенно вот эту, — и он указал на большую книгу, стянутую медными застёжками.
Что же это за книга, вот эта большая, и почему она так не нравилась раскольникам?
Когда Михайло уже оставил старую веру, он, случалось, при встрече с каким-либо раскольником вступал с ним в прения.
Однажды при таком случае он сказал своему собеседнику, седому старику:
— Вот в тех книгах, которые я когда-то читал, веру и божественное деяние всё страхом обороняют. Разве большая вера чего бояться должна? Всё говорится: не смей постигнуть того, что постигнуть тебе не дано, не тщись. Верь — и не рассуждай. Страхом всё. А разве на страх так уж всегда и уповать можно? Полная ли в нём истина?
— Так ли уж плох страх? Он, Михайло, часто человеку ко спасению. Вот возьми: случится тебе, к примеру, опасность, от которой и жизни решишься, а страх возьмёт да и подскажет: берегись. Ты и остережёшься. И спасён.
— Да ведь в таком разе не страх нужен, а разум.
— Это как когда. И разума твоего не на всех станет. Страх-то попроще и покрепче.
— И так ли уж никогда и не обманывает?
Раскольник подозрительно посмотрел на Михайлу:
— Это ты о чём же? А? Ой, смотри, Михайло! Беседуем мы сейчас промеж себя, а при ком другом подобное что не говори. Ни при наших, ни при никонианах. По головке никто за такое не погладит.
— Да ведь я только спрашиваю.
— Покуда спрашиваешь, — покосился на Михайлу раскольник.
…И вот опять листал Михайло свою книгу. Зорко вглядывался он в напечатанные двумя красками — черной и красной — большие её страницы, испещрённые цифрами, столбцами, исчерченные фигурами, пересечённые секущими линиями.
Где же в человеческом понимании тот предел, за который разуму переступать нельзя и грешно? Что должен оборонять страх? И истине ли разума бояться? Кому от этого польза? Где же в знании начинается грех?
Вот эти слова: «И от твари творец познаваем».
И вдруг Михайле в тот день припомнились другие слова, сказанные ему ещё дедом Егором:
— Творец тебе во всём является: и человек, и зверь, и птица, и коловращение времен, и всё, что вокруг тебя, — всё дело рук творца, во всём он. И всё им направлено к одной цели. Ты же то грешным разумом постигнуть не дерзай.
«Ну, а тут, в книге, что говорится? — подумал тогда Михайло. — А тут говорится как раз противное тому. Всё, что вокруг тебя, весь мир, человек познавать может. Нет запрета! Наука — не грех!»
Рассказывая после этого как-то о новой книге Семену Никитичу Сабельникову, дьячку местной церкви, у которого ещё грамоте учился, Михайло сказал:
— В той книге всё числом пройдено. И твердь небесная, и земля, и воды — всё в числе находится. На первое место оно поставлено. А число и мера к человеческому делу в ней прикладываются. Ведь нужны и час, месяц, год, и вес, и длина пути, и счёт дней жизни. И работа тоже мерой меряется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Толпа обступила что-то возбуждённо говорившего старика. Михайло узнал деда Егора. Тот «обличал»… «Никониане» улыбались, начинал раздаваться смех, деда стали теснить к ограде, понемногу поталкивать. Но смеялись далеко не все. У некоторых загорался злой огонь в глазах. Вот уж к деду потянулись руки.
Когда Михайло подъехал вплотную, дед уже стоял прижатый к ограде. Высоко подняв руки для защиты, он продолжал выкрикивать обличения. Михайло подоспел вовремя.
Он ударил кнутом лошадь, и она пошла грудью на людей. Толпа раздалась. Соскочив с саней, в большом овчинном тулупе, не выпустив из рук кнута, он прошёл через толпу. Когда Михайло, посадив в сани старика, тронул лошадь, никто ещё не успел опомниться. Михайле было в то время около четырнадцати лет, но у него были уже широкие плечи и не по годам он выдался ростом. И все хорошо знали нешуточный прав молодого Ломоносова.
Михайло отвёз старика домой и в следующие дни несколько раз к нему заходил.
Дед был старообрядцем-беспоповцем. Беспоповцы не признавали не только попов, но и вообще церкви.
Старик хорошо помнил самого Аввакума. Многие годы просидев в срубе, в пустозерской земляной тюрьме, протопоп 14 апреля 1682 года был вместе с попом Лазарем, иноком Епифанием и дьяконом Фёдором сожжён «за великие на царский дом хулы».
Рассказывая как-то Михайле об Аввакуме, о том, как люто боролся он против патриарха Никона, который ввёл в богослужение неслыханные новшества — отрёкся от двуперстного крестного знамения, заставил креститься тремя перстами и молиться по кощунственно исправленным книгам, — старик обмолвился теми словами, которые произвели глубокое действие на молодого Ломоносова:
«Не думай, Михайло, будто только тем и живо проповеданное Аввакумом истинное благочестие, что супротив отступника Никона он поднялся. Нет. Супротив тех, кто неправо над народом властвует, Аввакумова проповедь воздвигнута. Походил я по Руси. Случилось мне. Народу-то не везде легко-весело. А проще сказать: тяжко. Так-то».
Задумчивый шёл Михайло в тот день домой. «А может, и в самом деле, — думал он, — в старой вере та правда, которая и для народа и для каждого человека всё решит?»
И Михайло Ломоносов стал ходить к раскольникам в их часовню, слушать надрывные и страстные раскольничьи беседы.
Темны были эти беседы… И того, что хотел узнать Михайло, испытующий правду старой веры, он так и не узнал.
«Да теми ли руками беду народную разводить? — думалось ему. — Старая ли вера своей правдой всю неправду на земле истребит?»
Он ещё усерднее стал читать книги, которые с трепетом раскрывали искавшие истины неистовые Аввакумовы ученики.
И одну за одной, ничего не решив, закрывал Ломоносов тяжёлые крышки этих больших книг.
В ту пору всё более громкой становилась слава о Никольской пустыни.
За лесами, в еловой чаще, на отшибе, отдалясь от сёл и деревень, стал огородившийся частоколом скит, в котором учил справедливости умудрённый в жизни и в старой вере старец Исаакий.
Туда-то и отправился Михайло Ломоносов.
После первых же Михайлиных слов, даже и не дослушав до конца, старец сказал:
— Ты веры ищешь гордыней. Хочешь её постигнуть сначала разумом. И, ежели разум к ней приведёт, тогда к подлинной вере и полагаешь обратиться. А веры искать надо смирением, не мудрствуя лукаво. — Старец усмехнулся: — Вдруг разумом веры-то не найдёшь? А? Может, у него и силы такой нету и зрения такого? Бог дал человеку разум, но не дерзновение. И пойми ты, умная голова, что человеку прежде всего нужно. Что? Утешение ему нужно. Страдания человеку много. Утешение же в вере. Побудь у нас, однако. Приглядись. Искатель, видно, ты.
В Никольской пустыни в хорошо срубленных и толково поставленных кельях в ту пору жило уже около восьмидесяти человек — мужчины, женщины, дети. Большей частью это был бедный люд. Здесь они были сыты, обуты, одеты.
Находясь в пустыни, Михайло встречал спокойные взоры людей, которые жили, не боясь завтрашнего дня. И разные мысли стали приходить в голову Михайле Ломоносову.
И вот наступил тот день…
Уже когда упали сумерки, в огороженный высоким частоколом двор Никольской пустыни с быстрого хода ворвался конный гонец. Сорвавшись с тяжело водившего боками взмыленного коня, гонец без промедления и доклада бросился прямо в келью к Исаакию. Выслушав прискакавшего из деревни Гаврилихи, что была в пятнадцати верстах от скита, Исаакий поспешно отправился к Максиму Нечаеву, также пустынножителю, богатому мужику из той же Гаврилихи, снабжавшему пустынь за свой счёт хлебом и другими припасами.
Встревоженные скитники с беспокойством поглядывали на келью, в которой совещались Исаакий и Максим.
К Никольской пустыни подступал большой воинский отряд.
На раскольничий скит уже давно косился шенкурский воевода Михаил Иванович Чернявский. И, когда до него дошла весть, что из деревни Гаврилихи в Никольскую пустынь ушло ещё несколько семей, он решил не откладывать более дела.
Снарядив воинскую команду, Чернявский отправился в путь.
По путаным лесным тропам, взяв в Гаврилихе понятых, шенкурский воевода ранним утром подступал к тревожно насторожившейся пустыни.
Исаакий и Максим, посовещавшись между собою вчера, уже всё решили. И потому безо всякого ответа отдали обратно посланцу Чернявского письмо, в котором воевода требовал сдачи всех раскольников.
Солдаты обложили пустынь.
Вновь Чернявский потребовал сдачи. Ответом ему было только молитвенное пение собравшихся в часовне пустынножителей.
Исаакий и Максим приступили к совершению страшного обряда.
Раскольники стояли безмолвно на коленях, рядами, в белых чистых рубахах. Оба учителя прошли между ними и наложили на каждого, не обойдя ни одного человека, ни взрослого, ни малолетнего, бумажные венцы, на которых красными чернилами был обозначен праведный осьмиконечный крест.
Проходя по рядам и благословляя ставших на свою последнюю молитву, Исаакий и Максим повторяли:
— Мы за старую веру в часовне сгорим все, и в сих венцах станем все пред Христа.
— Сгорим все до единого человека! — неслось под своды часовни.
Береста, сухая солома и чёрное горючее смольё были заранее подложены снизу под всю часовню. И, как только Максим Нечаев, выйдя из двери наружу, бросил под часовню пылающий факел, всё вспыхнуло в одно мгновение.
Поспешно вернувшись в часовню, Нечаев крепко изнутри закрыл её замком: чтобы не было греха тем, кто вдруг усомнится в огненном крещении… Наружу были выставлены только четыре человека, которые должны были оборонять дверь от солдат, стреляя в них из ружей.
Именно выстрелы и услышал Михайло, когда быстро шёл по дороге к пустыни.
Ещё вчера вечером Исаакий сказал Михайло:
— Чуть рассвенёт, уходи отсюда, иди домой. Учению твоему у нас конец. Иди и думай. Покуда ещё не вполне наш. И к тому, что случится, пока ещё не готов ты. А это требует всей души.
О чём темно и намеком говорил Исаакий? Трудно было понять. Но, слушаясь приказания, Михайло ушел.
Пройдя коротким путём к Гаврилихе, откуда лежала дальнейшая дорога, Михайло узнал о том, что к Никольской пустыни направилась воинская команда. Как можно быстро он и пошел обратно.
Пламя гудело вокруг всей часовни, выплёскивалось выше креста жирными багровыми взмахами, когда Михайло оказался у частокола.
Около двери уже никого не было. Пытавшиеся её выломать солдаты толпились в стороне, обивая руками тлевшую одежду и протирая изъеденные дымом глаза.
Михайло взбежал по ступеням, схватил лежавшее подле убитого выстрелами раскольника ружьё и стал прикладом бить в окованную железом дверь.
Удар, ещё один удар, третий…
И не выдержавший страшных ударов приклад далеко отлетел в сторону. В руках у Михайлы торчал ружейный ствол.
Закрывая рукавами глаза, он бросился вниз по ступеням.
…Особенно надрывно кричала девочка. Ей было всего лет семь-восемь. Она мало ещё что понимала и любила слушать сказки, которые рассказывала ей мать. Это её голос. Вот он слабеет…
Сбоку у разбитого окна суетятся солдаты. Им удалось вытащить из огня какую-то старуху. Она кричит.
Уже близко около часовни стоять больше невозможно. Цепь солдат раздаётся.
Слышны ещё стоны и крики. Но кто-то громким, задыхающимся голосом читает молитвы.
Очнувшаяся старуха безумным взглядом поглядела на Михайлу и назвала его по имени.
Двое солдат подступили к нему и схватили за руки. Но Михайло так швырнул их, что они разлетелись далеко в стороны. Никем больше не удержанный, Михайло пошёл прочь по боковой лесной тропе.
С пригорка хорошо был виден скит. Остановившись на возвышении, Михайло смотрел на пожарище — вплоть до того мгновения, когда рухнувшая крыша бросила высоко над елями багровый вихрь огненных искр.
Сколько же их, крещённых огнем, осталось под сводами часовни — стариков, молодых, детей, мужчин, женщин? Больше семидесяти… В живых остались только трое из оборонявших дверь от солдат да старуха Анна Герасимова.
«И ото всё, это всё? — думал Михайло, пробираясь тайными лесными тропами к себе домой. — Вот это и есть самая высокая правда, которой достигает Аввакумово учение?»
Ему припоминается то, что услышал он в тот вечер.
«Враги же сами и помогут нам, — говорил Исаакий Максиму Нечаеву. — Труден тот подвиг, но, однако, господу любезен. Блажен час сей, когда человек сам себя своей волей сожжёт».
Михайло тогда не понял этих слов. Теперь он их понимает.
«Это и есть самое высокое утешение человеку на земле?» — без конца повторяет он, думая о том, что привелось ему повидать.
Прошло несколько месяцев, прежде чем отец как-то однажды тихо сказал Михайле:
— Вот что. Не только что прямым учением человек учится. Обожжёшься — тоже учение.
Глава третья
ПЕРВОЕ ОТКРЫТИЕ ЛОМОНОСОВА
Расставшись с Шубным, Михайло через боковой вход вошёл на обнесённую изгородью усадьбу.
Он прошёл мимо вырытого посреди двора небольшого прямоугольного пруда и направился к сараю.
Надо было отбить косу к завтрашнему дню. Он и принялся за дело. Но скоро дробный стук молотка об отбиваемую косу прекратился. Отложив в сторону косу, Михайло задумался.
Настланные по торфянику мостки заскрипели под быстрыми женскими шагами.
— Всё думаешь? — спросила мачеха, подходя к пасынку.
— Всё думаю.
— Ну, и до чего-либо уже додумался?
— Покуда не до всего.
— И ума палата, а всё ещё не удумаешь?
— Случается.
— Дед-то Егор чуть было не убил тебя? Рассказали уж мне. Вот и пришла тебя проведать. Что, думаю, с сыном?
— Спасибо, матушка. Знаю — всегда добра мне желаешь.
Мачеха метнула косой, недобрый взгляд.
Первая жена Василия Дорофеевича Ломоносова, мать Михайлы, умерла уже давно. Недолог был и второй брак — умерла и вторая жена. И теперь Василий Дорофеевич был уже в третьем браке. Ирина Семёновна, вторая мачеха Михайлы, женщина недобрая и гневная, не любила пасынка. А как пришёл этим летом Михайло с моря на сенокос, вроде как уж хозяином и распорядителем, мачеха и особенно стала злобиться.
В самом деле: случись что с мужем, все достояние к Михайле перейдёт. Он — хозяин, она — горькая вдова.
— Прежде чем сюда прийти, в твою светлицу заходила я, в ту, где думы свои великие думаешь да книги читаешь свои новые. Не там ли ты? Нету. Гляжу — и книг нету. Не в сундук ли ты кованый, что в углу там стоит, их спрятал да замок пудовый навесил? К чему бы их под замок?
— Про всякий случай. Думаю: никого вдруг дома, а тут — лихой человек?
— Лихой человек на книги твои позарится? Золото, что ль?
— Не золото, а всё цена им есть. Уследит — все ушли, даже и ты, матушка, некому постеречь, ну и… — Михайло развёл руками.
Ирина Семёновна не спешила, обдумывая ответ на Михайлину насмешку. Значит, он узнал о тех словах, которые она на днях сказала своей подруге: что в случае чего она просто возьмёт да и сожжёт эти дьяволовы книги. Ведь к чему они? А к тому, что, научившись по ним, Михайло ещё крепче за отцовское дело сумеет взяться.
— Смотри, Михайло, на смех не всегда ответом смех бывает.
— Уж кто как может.
— Узнал, стало быть. Что ж, это ты правильно: с наушниками да соглядатаями оно способнее. Так всегда и поступай, — Ирина Семёновна пошла прочь.
«Тёмная страсть в мачехе дела себе ищет — и в чём-то найдёт?» — вздохнув, подумал Михайло.
Когда уже упали поздние июльские сумерки, Михайло достал из кованного железом и закрытого на крепкий замок сундучка книгу и зажёг свечи.
Он раскрыл её на той странице, где были напечатаны слова, над которыми он так часто задумывался.
«И от твари творец познаваем», — прочитал он будто и незаметно между другими втеснившиеся в ровную строку слова. Они были помещены в самом конце предисловия, в котором объяснялось, для чего книга назначена. Теперь он их хорошо понимает. Но не так-то легко это далось.
Эту книгу, что сейчас лежит перед ним, он достал в начале прошлого года, уже после того, как порвал с раскольниками.
Вслед отцу и деду, известным холмогорским книжникам, таким же книжным человеком сделался и Василий Христофорович Дудин. К нему-то, в недалеко от Мишанинской стоявшую Луховскую, и зашёл однажды Михайле уже после того, что он увидел в Никольской пустыни. В те дни он подолгу одиноко бродил по Курострову.
«Зайду к Дудиным, потолкую с Василием Христофоровичём, умный он, книги читает», — подумал Михайло, оказавшись однажды в зимний день на околице Луховской, почти того не заметив.
Когда Михайло стал рассказывать Дудину, почему он ушёл от тех, кто держался старой веры, рассказывать, что вот он прочитал много книг, а никакого ответа на то, что его так занимало, он так и не узнал, Василий Христофорович молча встал, подошёл к полке, на которой плотным рядом стояли собранные дедом и отцом книги. Он выбрал из них две, одну тяжёлую и большую, другую маленькую, крепко сжатую переплётом.
Передавая книги Михаиле, Дудин сказал:
— Почитай-ка ещё, особенно вот эту, — и он указал на большую книгу, стянутую медными застёжками.
Что же это за книга, вот эта большая, и почему она так не нравилась раскольникам?
Когда Михайло уже оставил старую веру, он, случалось, при встрече с каким-либо раскольником вступал с ним в прения.
Однажды при таком случае он сказал своему собеседнику, седому старику:
— Вот в тех книгах, которые я когда-то читал, веру и божественное деяние всё страхом обороняют. Разве большая вера чего бояться должна? Всё говорится: не смей постигнуть того, что постигнуть тебе не дано, не тщись. Верь — и не рассуждай. Страхом всё. А разве на страх так уж всегда и уповать можно? Полная ли в нём истина?
— Так ли уж плох страх? Он, Михайло, часто человеку ко спасению. Вот возьми: случится тебе, к примеру, опасность, от которой и жизни решишься, а страх возьмёт да и подскажет: берегись. Ты и остережёшься. И спасён.
— Да ведь в таком разе не страх нужен, а разум.
— Это как когда. И разума твоего не на всех станет. Страх-то попроще и покрепче.
— И так ли уж никогда и не обманывает?
Раскольник подозрительно посмотрел на Михайлу:
— Это ты о чём же? А? Ой, смотри, Михайло! Беседуем мы сейчас промеж себя, а при ком другом подобное что не говори. Ни при наших, ни при никонианах. По головке никто за такое не погладит.
— Да ведь я только спрашиваю.
— Покуда спрашиваешь, — покосился на Михайлу раскольник.
…И вот опять листал Михайло свою книгу. Зорко вглядывался он в напечатанные двумя красками — черной и красной — большие её страницы, испещрённые цифрами, столбцами, исчерченные фигурами, пересечённые секущими линиями.
Где же в человеческом понимании тот предел, за который разуму переступать нельзя и грешно? Что должен оборонять страх? И истине ли разума бояться? Кому от этого польза? Где же в знании начинается грех?
Вот эти слова: «И от твари творец познаваем».
И вдруг Михайле в тот день припомнились другие слова, сказанные ему ещё дедом Егором:
— Творец тебе во всём является: и человек, и зверь, и птица, и коловращение времен, и всё, что вокруг тебя, — всё дело рук творца, во всём он. И всё им направлено к одной цели. Ты же то грешным разумом постигнуть не дерзай.
«Ну, а тут, в книге, что говорится? — подумал тогда Михайло. — А тут говорится как раз противное тому. Всё, что вокруг тебя, весь мир, человек познавать может. Нет запрета! Наука — не грех!»
Рассказывая после этого как-то о новой книге Семену Никитичу Сабельникову, дьячку местной церкви, у которого ещё грамоте учился, Михайло сказал:
— В той книге всё числом пройдено. И твердь небесная, и земля, и воды — всё в числе находится. На первое место оно поставлено. А число и мера к человеческому делу в ней прикладываются. Ведь нужны и час, месяц, год, и вес, и длина пути, и счёт дней жизни. И работа тоже мерой меряется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13