Евтушенко Евгений
Куриный бог
Евгений Евтушенко
КУРИНЫЙ БОГ
Куриный бог - это морской камушек с дырочкой. Говорят, крымские татары считали, что, если сквозь дырочку продеть нитку и повесить камушек на куриный насест, куры будут лучше нестись. Поэтому камушек и прозвали куриным богом. Потом придумали, что куриный бог приносит счастье людям. Мне кажется, что в общем все хоть немножко, да верят в приметы: одни - с детской незащищенной открытостью, другие - втайне, с угрюмой напряженностью.
Я верю втайне.
Когда я бывал на побережье, мне всегда очень хотелось найти куриного бога, но в это лето особенно. Я с нескрываемой завистью смотрел на мощные борцовские шеи парней и тоненькие, с завитками волос шеи девушек, охваченные нитками, на которых, как медальон моря, довер-чиво болтался простенький камушек. Нитка с этим камушком обхватывала даже кирпичную, морщинистую шею старика, который, сидя на балюстраде напротив столовой дома отдыха, с достоинством продавал кизиловые палки.
На пляже совсем рядом со мной одна светская монументальная дама, всегда державшаяся соответственно своей светскости и монументальности, вдруг по-девчоночьи взвизгнула:
- Ой, товарищи, я куриного бога нашла!
И торжествующе побежала показывать всему пляжу, напоказавшись, улеглась под свой китайский зонтик и умильно стала целовать серенькую надежду на счастье, приговаривая:
- Ах ты, мой куриный бог, дорогой! Какой ты молодец, что нашелся! Ты у меня самый красивый, да?
Лежавший рядом со мной знаменитый гомеопат с непристойно обгорелым носом процедил:
- Кудахчет... Теперь, чего доброго, нестись будет.
Но я-то знал, что куриного бога у него самого не было. Гомеопат завидовал.
На следующий день, захватив с собой ласты, маску и подводное ружье, я пошел далеко-далеко, в Сердоликовую бухту. Шел я берегом, с тупой сосредоточенностью глядя под ноги. Проходившие мимо двое коричневых парней в вельветовых шортах, с бородками под "сердитых" молодых людей разговаривали о жизни.
- Что такое Пикассо! Этот Сальвадор Дали такие абстракции выдает, что Пикассо и не снилось!
- Ладно, хватит про абстракции... Видел новенькую из пансионата? Один купальник чего стоит! А конфигурация? Копия Брижит Бардо! Это тебе не абстракция.
У одного из них висел куриный бог, да еще на серебряной цепочке. Меня почему-то особенно привела в раздражение именно эта цепочка. Хотя, видимо, все-таки меня привела в раздражение не она, а то, что на ней было.
- Кстати, Сальвадор Дали не абстракционист, а сюрреалист! - крикнул я им вдогонку, но мой маленький реванш не удался. Они меня не расслышали. Они уже были далеко.
И вдруг я увидел куриного бога. Он был не серый, как обычно, а прозрачный, с коралловыми прожилками. Дырочка была ровно посередине. Он лежал прямо перед белым рубчатым носком моего баскетбольного кеда. Я нагнулся и осторожно-осторожно, как будто боялся, что от одного моего прикосновения куриный бог может рассыпаться, поднял его. И грустно рассмеялся. Дырочка-то была, но не насквозь. Этому камню нужно было еще лет сто, а может, больше, чтобы дырочка протерлась до конца и он стал куриным богом. Сейчас это был только полубог, притворявшийся богом.
Я кинул его в море и с внимательностью, достойной лучшего применения, стал рассматри-вать все другие камушки, лежавшие рядом. Нам ведь всегда кажется, что рядом с полунастоя-щим всегда должно быть настоящее. А когда мы не находим его, то жалеем и о том полунастоя-щем, которое так небрежно и неблагодарно отбросили.
Все эти высокопарные и сомнительные, как всё высокопарное, мысли возникали во мне, когда я с упорством тихого сумасшедшего ковырял кедом побережье. И, уж конечно, пришла мне в голову мысль, что найденный мною куриный полубог символизировал мое личное полусчастье.
- Часики потеряли, молодой человек? - раздался заботливый голос. Гляжу, чего-то всё ищете, ищете...
Около меня стояла крошечная старушка с исполненными неподдельного участия живыми-живыми глазами. Через руку у нее был перекинут еще мокрый купальник довольно веселенькой расцветки.
- Да, да... часы, - почему-то ответил я.
- Давайте-ка вместе их поищем. Один глаз - хорошо, а два - лучше. У меня глаз-то еще хороший, вы не думайте. Я, милок, по годам-то уж на пенсию выйти должна, а всё работаю. Ткачиха я, с Трехгорки, а у нас с плохим глазом держать не стали бы. Зрительная у нас работа. Так где вы их потеряли, часы-то?
- Да тут где-то, - неопределенно ответил я. Идти на попятный было уже стыдно.
- Может, под камушек какой закатились или в расщелинку какую, говорила старушка, ужасно довольная тем, что она заботится о ком-то, и бойко-бойко маленькой ногой перебирала камни. - А ведь красота какая - и камушки эти, и море!.. Ты, милок, первый раз на море?
- Первый, - сказал я неправду. Я почему-то почувствовал, что так надо сказать.
- Тоже в первый? - обрадовалась старушка. - Значит, первое крещение принимаем? Я столько лет прожила, столько вроде видела, а вот моря - не приходилось. Путевкой премирова-ли. Сначала в Кисловодск хотели дать вроде бы по возрасту оно подходящей, но я в месткоме так и заявила: "Вы мне море подайте, а то вот умру и не увижу". Насчет "умру" это я им, конечно, для внушительности сказала - я еще все месткомы переживу!.. Ну куда же твои часы подевались?
- Да бог с ними! - сказал я, уже совершенно пристыженный.
- Как это так, бог с ними? Вы, молодежь, вещи ценить не умеете, потому что они вам легко достаются.
- А может, украл кто. - Я уже каким угодно образом хотел выкрутиться.
Но не тут-то было!
- Нехорошо о людях так, - строго сказала старушка. - Может, часы твои тут рядом валяются, а ты вон какое предполагаешь. Я один раз пришла домой, кошелька хватилась - тоже думала, украли в трамвае или еще где. А в кошельке единый билет был. Меня по нему через бюро находок нашли и всё до копеечки вернули. Стыдно потом было, что так о людях подума-ла... Смотри-ка, камушек какой занятный! - Старушка подняла и показала свою находку. На ее крепенькой ладони лежал куриный бог.
- Это куриный бог, - убито сказал я. - Он приносит людям счастье.
- Правда? - обрадовалась старушка. - Может, он мне принесет, что я Ромадина и Дуську на чистую воду выведу?
- А кто такие Ромадин и Дуська?
- Как кто? Ромадин - начальник ОТК нашего цеха, а Дуська - бригадирша. Раньше Дуська была девка ничего, но как попала в газеты, так и пропала. Орден ей дали, депутатом райсовета выбрали. Это всё по заслугам, конечно. Но завертелся человек. А может, завертели. Заседания, собрания торжественные всякие, а работать-то и отвыкла. Всё время брак дает. А Ромадин ее покрывает: мол, нельзя авторитет подрывать. Неправильно это. Перед работой, как перед Богом, все люди равны... Да где же это твои часы окаянные?
Мои часы, собственно говоря, лежали в кармане. Я всегда их снимал с руки, когда шел к морю, чтобы после не оставалась белая полоска. Я незаметно вынул часы и, когда старушка отвернулась, положил их на берег. Вскоре она их увидела.
- Ну вот же они, вот! Я тебе сказывала, что ты их потерял, - довольно говорила она, протирая циферблат. - Больше не теряй. А если пропадает что, никогда плохо про людей не думай, сперва оглядись. Пойду-ка я еще побултыхаюсь. Ох, уж это море, очень оно мне приглянулось! Жалко, что когда молодой была, не ездила... - И старушка бодро засеменила по тропинке к морю.
На полпути она остановилась и деловито спросила:
- Значит, поможет мне этот куриный бог насчет Ромадина и Дуськи?
- Обязательно поможет, - улыбнулся я, но улыбка получилась какая-то грустная, завидущая. Не то чтобы я ее куриному богу завидовал, завидовал ей - ее уверенности в том, что она всё знает, и что надо делать, и что нельзя. Но немножко - и куриному богу.
Я добрел до Сердоликовой бухты, растянулся на берегу и, лениво поворачиваясь с боку на бок, стал искать в россыпях камушков свое счастье.
Его не было.
В общем, всё это было довольно смешно: я уже как-никак взрослый человек, с фанатизмом мальчишки придавал тому, что найду или не найду какой-то камушек, прямо-таки роковое значение.
Решив поискать под водой, я надел маску с дыхательной трубкой и, погрузив голову в воду, долгое время плавал вдоль берега.
В воде камни были совсем другими. От них исходило разноцветное свечение, и казалось, они чуть дышали своими округлыми боками. Они, казалось, даже понимали меня, и в них было что-то извиняющееся за то, что они не с дырочками. То и дело вокруг меня проплывали крупные рыбы, кстати сказать, совершенно мне не попадавшиеся раньше, когда я специально охотился за ними. Поняв, что, видно, мне не суждено найти куриного бога ни на суше, ни под водой, я решил взять ружье, оставленное на берегу, и поохотиться.
Теперь я уже не смотрел на дно, а поджидал появления рыб, тихонько подгребая левой рукой, а в вытянутой правой держа ружье со спущенным предохранителем. Рыбы, как бы почувствовав изменение в моих намерениях, исчезли. Я уже мысленно проклинал себя и рыб, как вдруг увидел пестрое тело, виляющее над бурными водорослями. Рыба тоже увидела меня и замерла. Я стал было нажимать спусковой крючок, как внезапно в поле моего прицела откуда-то вторглась пара икрастых волосатых ног. Я еле удержал палец на спусковом крючке, почему-то явственно представив, как мой гарпун со свистом врезается в одну из этих аппетитных икр. Пловец нырнул, и я увидел, что он, как и я недавно, шарил по дну. Это был гомеопат.
"Ага, тоже ищет!" - не без злорадства подумал я и поплыл к берегу.
Вскоре рядом со мной, блаженно потягиваясь, улегся гомеопат, и не подозревавший, какой опасности только что подвергались его икры.
- Вам на почте лежит вызов для переговора с Моcквой, - сказал он и добавил с деланно равнодушной интонацией: - А у меня вот что...
В его коротенькой пухлой ручке с топазовым перстнем лежал куриный бог.
Это было уже выше моих сил!
Я сказал "спасибо", хотя в эту минуту мне больше всего хотелось ему сказать, что все гомеопаты - шарлатаны. (Справедливости ради, надо заметить, что вообще-то я этого не думаю.)
Я сложил свое подводное снаряжение и зашагал к почте.
Кто бы меня мог вызывать? Мама? Кто-нибудь с работы?
Она?
Я помнил ее, как помнят мелодии.
В сущности, каждый человек - это мелодия.
Есть люди, одаренные удивительной способностью врачевать и мягко успокаивать других всем звучанием собственной жизни, и люди, одаренные не менее удивительной способностью раздражать бестактностью самого факта своего существования.
Есть люди, зовущие своей упоенной бравурностью к лени и бездействию или, что еще гораздо хуже, к действию, которое постыдней простой лени.
Есть люди-реквиемы, люди-гимны самим себе, люди-фокстроты и люди-частушки. А некоторые до смешного похожи на странное попурри из легкой и серьезной музыки.
Я знал, какая мелодия ты...
В каком бы ресторане мы с тобой ни были, если там был оркестр, ты просила меня заказать песню Сольвейг. Однажды в ресторане на ипподроме я послал скрипачу деньги и записку. Деньги и записку мне передал обратно официант. На обороте записки гордым мальчишеским почерком было написано: "Григом не торгую". Скрипач с насмешливым презрением смотрел, как я читал его ответ. И вдруг он увидел тебя рядом со мной. Что-то сразу изменилось в его лице. Он играл что-то другое - "Жаворонка", "Фрейлехс", но всё время смотрел на тебя. Он понял. И, отстранив десятку, всовываемую ему бывшим знаменитым штангистом - кривоногим маленьким человеком с лицом спекулянта фруктами, который требовал "шо-нибудь про нашу Одессу", скрипач заиграл песню Сольвейг.
Через несколько дней мы снова зашли в тот ресторан. Увидев тебя, скрипач всё вспомнил, и, когда мы шли по ковровой дорожке, выискивая место, над тобой вновь возникла эта мелодия.
Если у мелодии есть глаза - а они у них есть, - то у этой мелодии такие же глаза, как у тебя... Прекрасны глаза веселые и бесстрашные. Но еще более прекрасны такие, как твои, - бесстрашные и грустные. Наверное, я полюбил тебя тогда, когда впервые увидел их. Но понял я это не тогда, а совсем недавно, когда однажды смотрел на тебя, уходящую в глубину чужого тебе пустынного двора, уходящую с устало опущенной головой в глубину чужой тебе судьбы, которая не стала твоей, как бы ни хотелось этого тебе. Я, наверное, любил тебя и раньше, но был слишком самолюбив, чтобы признаться в этом самому себе. Ведь был этот двор, в неизвестную глубину которого ты неизбежно должна была от меня уходить каждый вечер. Ведь когда мы виделись наедине, то об этом никто не должен был знать. Вернее, знали об этом все и не знал только один человек. А когда знают все и не знает только один, это еще большая ложь...
Поэтому я и притворялся перед собой, что не люблю тебя, притворялся из самозащиты. И ты сама убеждала меня в этом, с грустно растерянной улыбкой называя меня "придумщиком".
И тогда, в тот вечер, ты мне сказала:
- Знаешь, Алешка, тебе этого не надо. Давай сейчас заедем за какой-нибудь твоей девочкой. Отвезите меня домой, а сами идите куда-нибудь танцевать. Тебе ведь так лучше будет... Правда?
Я позвонил, и мы заехали. Мне хотелось казаться независимым - я спасался от зависимости, не понимая еще тогда, что эта зависимость и есть спасение.
В такси впорхнуло двадцатилетнее изумленноглазое существо тоненькое-тоненькое и упоенное своей хорошенкостью. Но мелодия голоска, бойко знакомящегося и что-то фальшиво лепечущего насчет того, что она не успела одеться, была жалкой рядом с мелодией гордой измученности.
Мы подъехали к твоему дому.
- Вы в этом доме живете? - спросило существо с участием, в котором торжествующе звенело жесткое превосходство молодости.
- В этом, - ответила ты, всё еще не выходя из машины.
- А какое ваше окно? Вот то? Там горит свет. Это, наверное, ваши дети.
- Да, дети.
Ты вышла из машины и, еще держась за дверь, сказала: "Ну, будьте счастливы... Правда" - и пошла через улицу к своему дому.
Белые змеи поземки обвивали твои ноги в узких туфельках, и они были такими беззащитными, эти туфельки. И я понял, что должен защитить тебя. И все-таки я не смог это сделать.
Через несколько дней мы сидели вместе и что-то пили у кого-то в гостях - ты, твой муж и я. Лицо твоего мужа с короткими - щеточкой - усиками было напряженным и жестким.
Он тебя очень любил и в то же время ненавидел. Он не смог тебе простить того, что с тобой случилось несколько лет назад.
Он никогда не говорил с тобой ни о чем, твой муж. И пришел человек, который впервые стал говорить с тобой. Ты полюбила не его, а то, что он говорил с тобой. А он это умел делать - я его знал. Он, этот человек, сам испугался того, что вызвал в тебе. Он был похож на оратора, который сам пугается жертвенной готовности людей, поверивших его словам, и трусливо бежит от них, когда они уже готовы идти на смерть за эти красивые слова.
Твой муж не мог простить тебе этого - он был молчалив, а молчаливые люди редко что-нибудь забывают.
Раскладывая в тарелки что-то - кажется, жареные кабачки, - ты непроизвольно сделала какое-то особое движение ко мне, и вдруг он это заметил. И ты, как птица, закрывающая при опасности крылом своих детей (ведь не за себя же ты боялась - ты умела бояться только за других), заговорила о том человеке, на самом деле тебе чужом.
Он встал и молча ударил тебя в подбородок. Удар у него был хорошо поставлен - он когда-то был боксером. Ты упала, стукнувшись о ребра батареи парового отопления. Я не смог ударить его. Я просто отшвырнул его и, подняв тебя, ушел с тобой из этого дома. Я шел по ночным ули-цам, а таксисты, разглядев тебя, испуганно шарахались. Наконец нашелся один добрый человек, который довез до Склифосовского. Я выдумал какую-то историю про нападение бандитов. Истории этой не поверили, но это для них ничего не означало... Когда тебе накладывали швы на рассеченные губы, я сидел и плакал в коридоре от стыда за то, что не смог тебя защитить.
И все-таки ты вернулась к мужу. Ты мне сказала опять свое горькое: "Тебе этого совсем не надо". И я уехал к морю.
Неужели это все-таки вызываешь меня ты?..
Этого я почему-то боялся, но больше боялся, что позвонишь не ты, а позвонят о тебе. Мне всё время казалось, что с тобой может случиться что-то страшное.
На крыльце домика, где помещалась почта, дремала девочка лет восьми, положив кулачок под щеку. Из кулачка высовывался голубой листок.
Я подошел и вынул его. Это был вызов на телефонный разговор с Москвой, адресованный мне.
Девочка вскочила и, увидев меня, с укоризной покачала головой:
- Ну где же ты был? Я тебя искала, искала...
Вызов был на двенадцать часов ночи, и времени было еще много.
- Ты куда пойдешь? - спросила девочка.
- Никуда.
- Возьми меня, пожалуйста, с собой никуда.
- Хорошо.
И мы пошли никуда.
С этой девочкой у меня были особенные отношения. Она жила в поселке вместе со своей матерью - больной одинокой женщиной лет тридцати пяти, с грустными, всё понимающими глазами.
1 2