Я начал ходить около кровати, хотя в этом углу нельзя было и повернуться, ходил-ходил, не зная, что предпринять, покамест не услышал ворчливое замечание старухи, что мое хождение по комнате мешает им спать, старикам. После этого я нерешительно сел, не раздеваясь, на кровать, и даже не мог себя заставить хотя бы посмотреть на лежавшую рядом невесту. Сколько я так сидел, не знаю. Вероятно, очень долго, потому что уже послышалось храпение моей невесты, спавшей с широко раскрытым ротом и сосредоточенно-тупым выражением лица. Я, все еще не раздеваясь, прилег на диванчик и так продремал до утра.
Это, Ваня, называется у меня брачная ночь! И так, пока не кончилась наша с нею "жизнь", я и не соединился с нею супружеским ложем. Не могу, милый Ваня, не могу!
Ни одного доброго или ласкового взгляда с моей стороны или с ее стороны! Ни одного нежного и даже просто доброжелательного разговора! О родителях и говорить было нечего.
3.
Вероятно, так бы оно шло и до сих пор, сцены и ругань новых родителей продолжались бы и до настоящего дня, если бы не случилось в моей жизни нечто такое, чего я уже никогда не ожидал от самого себя и что сразу вырвало меня из пут и родителей, старых и новых, и своей бездарной жены, и никчемной службы в почтовом ведомстве.
-- Я тебе ничего не сказал еще о своих театральных делах, о театре, которому столько времени отдавали мы с тобою в гимназии. Роковую роль сыграл театр в моей жизни, хотя -- почему роковую? Все это так и надо, так и надо! Сейчас расскажу тебе тайну! Никому еще не рассказывал ее за все время. А тебе расскажу. Но давай выпьем!
Петя велел принести еще графинчик, хотя мне и показалось, что у него нет никаких денег и что он пользуется тем, что встретил старого приятеля. Выпивши еще большую порцию, он нисколько не захмелел, а только еще больше насупился и стал вести себя так, будто бы действительно предстояло ему поведать что-то весьма значительное, что-то очень таинственное и необычное.
-- Да, Ваня, не мне рассказывать тебе о том, что такое театр и какое значение имел он в нашей жизни. Ты сам, конечно, помнишь, сколько светлых минут и сколько счастья доставил нам с тобою театр в жизни. Бывало, бросали мы с тобою уроки, бросали родных, голодали, чтобы сберечь на билет в театр, и--ходили на спектакли чуть ли не ежедневно, ходили с увлечением, с азартом, отдавая театру последние досуги и последние свободные минутки. Да и что еще было в нашем захолустном городке замечательного и интересного! Театр спасал нас от мещанства, от засасывающей тины провинциального болота. Театр давал нам мировые горизонты, и душа наша трепетала в унисон с Софоклом, Шекспиром, Шиллером и Гете. Откуда бы нам, мелким людишкам медвежьего угла знать о страстях тонкого ума Гамлета, о пластической душе непреклонной Антигоны, о горячих итальянских темпераментах, о глубине, о зорких раздумьях немецкого гения, о французах с мистикой повседневной интимной жизни! Все это нам дал театр. Перед нашими глазами вставала древняя скульптурная Греция, великолепие и торжественное величие римской империи, вдохновенная красота и духовные идеалы рыцарства. Мы видели с тобою королей, императоров, царей всех веков и народов, их величие, их падение, их власть, их бессилие. Мы изнутри чувствовали бедность, болезнь, жалкое и смиренное существование, мы созерцали тайные пружины любви, власти и могущества, богатства, ненависти и злобы. От нас не могла укрыться тоска гения, принимающего смерть от дикой толпы, которая его не понимает, -- восторг и упоение любви, нашедшей свое осуществление и свою благословенную взаимность среди грубой пошлости обыденной жизни, -- страдания и подвиги героя, захотевшего положить свою жизнь за свободу и счастье людей, -- мелкая и напряженная злоба человеческой жизни, построенной на эгоизме, лжи, клевете, интригах и мести... Да разве все перечислить! И все это нам дал с тобою театр!
А помнишь, милый Ваня, наше увлечение артистическим миром? Помнишь, с каким трепетом ждали мы бенефиса того или иного исполнителя, с каким нетерпением жаждали приезда той или другой знаменитости, чтобы приобщиться к этому чудесному и вожделенному миру гениального искусства! Мы обсуждали с тобою, что вот Муратов играет Гамлета, главным образом, как оскорбленного сына, страдающего за честь своей матери, а вот Каширин видит в нем государственного мужа, болеющего о судьбах трона. Майский же подчеркивает в нем философа, мыслителя, углубленного аналитика, а вот здесь Гамлет -истерик, невротик и в конце концов психопат и даже умалишенный, а вот там Гамлет -- и сын, и принц, и философ, и психопат... Какая завораживающая и волшебная картина умозрения, созерцания, понимания, проникновения и фантазии! И все это мы с тобой знали, Ваня, знали 15--16-летним подростками, все это мы отведали, вкусили, ко всему этому приобщились. И сердца наши трепетали вместе с мировым пульсом всеобще-человеческого гения, талантов, артистического духа и актерского творчества.
А как любили мы с тобою эту бездомную и бродячую, эту гениальную и бесшабашную жизнь актерской среды! Актер -- всегда гуляка праздный, всегда бездомен, всегда переходит с места на место. Сегодня он на сезоне в одном городе, а завтра кончился сезон или прогорел антрепренер, и--он перелетел в другой город, уже репетирует с новыми товарищами, для новой публики, новые пьесы. Душа актера -- нецентрированная душа; она вечно меняет свою субстанцию, вечно неузнаваема; она -- цепь бесконечных перевоплощений. И это -- так заманчиво, так увлекательно! Для актера не существует морали, не существует общественных обычаев, ему чужд устойчивый быт. Он вечно ищет и создает, неутомимо возносится и парит. Он -- сама фантазия, само непостоянство, сама неизменно клокочущая жизнь. Правда, отсюда же его глубинная бесшабашность, беспринципность и анархизм; отсюда его аморальная беспечность, неунывающий оптимизм и всегда готовая проявиться натура энтузиаста. Но мы знаем с тобой, как артисту позволено то, что не позволено другому. Да, шалит и резвится актер, но не как вы, мелкая и бездарная чернь, живущая интересами кошелька и желудка! Нарушает мораль и грешит против ваших законов, но -- не как вы, мелкая, бездарная дрянь и визгливая, самомнящая глупость!
А помнишь, Ваня, наш маленький, милый театрик, это священное место наших юных фантазий, нашей чистой молодой молитвы, этих сладких и туманных мечтаний, которыми всегда богата талантливая молодость? Он был расположен на площади около городского сада, -- старинное, маленькое, деревянное, но изящное здание нашего театра. Кроме партера и амфитеатра он имел два яруса лож, бенуар и бельэтаж и над ними так называемая галерея, место не для низших сословий (которые никогда в театр не ходили), но, по-моему, для самого высокого общества, отличавшегося от высшего света только отсутствием денег и невозможностью заплатить за более дорогой билет. Этот театр воистину был для нас с тобой священным местом. Мы знали в нем каждое место, знали, где и какой номер и ряд, откуда что видно и слышно, знали всех швейцаров, бритых, величественных, одетых в старинные торжественные мундиры, знали все закоулки кулисов, где всегда с тобой подсматривали и подслушивали выступающих артистов, и сезонных и в особенности приезжих. Только родная школа, гимназия, да этот милый, уютный театрик и есть то, что осталось в моей душе милого, родного, интимного -- от всей моей жизни, от всех бесконечных впечатлений жизни!
Вот об этом-то своем и твоем святилище, об этой чудной храмине красоты и искусства я и должен тебе рассказать. Не рассказать, а исповедоваться!
Нечего и говорить о том, что как только кончилась для меня гимназия, так одновременно кончился и театр! Да, Ваня, кончилась чудная музыка искусства, окончилась глубокая школа ума и жизни! Почему кончилась, зачем кончилась? Не знаю, Ваня, сам не знаю! И не спрашивай, не знаю ничего. Знаю только, что с почтовым ведомством театр не совместим. Конечно, это все идиотизм, глупости, капризы... Но... Ничего не поделаешь! Кого в этом винить, не знаю. Вероятно, меня самого надо винить, кого же больше? Однако, что же пользы в том, что я виноват? Ну, пусть я виноват, а ведь от этого не легче.
Кончивши гимназию и определившись почтовым чиновником, я перестал ходить в театр. Поверишь или нет, но -- как отрезало! Вспоминал театр как какую-то далекую несбыточную мечту. Вспоминал его как виденный много лет тому назад сказочный сон. Вспоминаешь-вспоминаешь такой сон, и, кажется, что вот-вот вспомнишь его, и -- никак не вспоминается, никак не ухватишься ни за какую мысль, чтобы его восстановить в памяти. Так и я -- не мог и не мог вспомнить, что такое театр и что это за чудные откровения он посылал; и сам удивлялся, как эта память о столь недавнем счастье так бездейственна, так бессильна и беспомощна!
Был я с тех пор всего два раза в театре. И оба раза были таковы, что больше уже не хватало смелости идти еще раз.
Один раз был уже даже не спектакль, а концерт, и дирижировал известный С***, совершавший турне по ряду городов и заехавший в наш городишко. При первом анонсе об его прибытии сердце, было, затрепетало у меня прежней юной радостью, и я быстро купил себе билет, боясь, что впоследствии будет трудно попасть на концерт. Правда, радость эта была мимолетна. Купивши билет, я тут же почувствовал у себя на душе будни, и довольно равнодушно ждал дня концерта. Концерт начинался с "Неоконченной" симфонии Шуберта. Первая тема симфонии, даваемая на виолончелях, произвела на меня весьма дурное впечатление. Раньше мне так нравилось это матовое, спокойное величие, изображаемое здесь властно и задумчиво спускающимся ходом виолончельной мелодии. Кроме того, я заметил, что дирижер управляет не только своей палочкой, но и тем хвостом, который у него вдруг почему-то вырос из-под фрака и который двигался туда и сюда вслед за движением симфонии. Мне это показалось чем-то обидным, неудобным и даже некрасивым, и я преспокойно встал с своего места, взобрался на дирижерское место, оттащил от пульта злополучного дирижера за хвост и уверенно занял его место. Властно постучавши о пульт палочкой в знак начала симфонии и просчитавши один такт, я махнул рукой, и -- симфония снова началась под моим управлением. Однако, -- что за чертовщина! Эти проклятые виолончели, с которых началась симфония, завыли как выгнанные и побитые псы, и я в гневе прекратил эту отвратительную музыку, раздраженно застучавши по пюпитру в знак того, что надо симфонию опять повторить сначала! Просчитавши один такт вторично, я опять дал знак палочкой, и симфония началась снова, и опять раздались эти издевательские, собачьи голоса, которые вызывали во мне и смех, и ужас, и отвращение. Представь себе, Ваня, я начинал симфонию по крайней мере раз пять, и все то же дурацкое завывание. В конце концов я бросил это скучное занятие и вернулся на свое место в партере. Стоявший тут же дирижер тотчас же приступил к своему дирижированию, и симфония, а затем и весь концерт были закончены благополучно. Правда, одно мое достижение было несомненно: у дирижера в течение всего концерта ни разу не появлялось никакого хвоста.
Другой раз -- также дело касалось одной знаменитости. В наш город приезжал известный бас П., который должен был выступать в "Борисе Годунове". П. прекрасно провел свою партию, и последняя сцена заставила весь театр затрепетать от ужаса и от восторга. П. была устроена редкая овация и были сделаны какие-то ценные подношения. Помнишь, милый Ваня, как мы любили с тобою всякие бенефисы, всякие чествования, юбилеи, чтения адресов и приветствий, подношения цветов, венков, драгоценностей... Юное счастье охватывало наши сердца, когда происходило, например, празднование 25-летнего юбилея Муратова. Эти горячие речи и адреса, эти взволнованные, полные самой настоящей и непритворной благодарности приветствия, этот сплошной гимн и славословие великому гению искусства, так счастливо воплотившемуся в Муратове, -- наполняли тогда весь театр полным восторгом, одним пламенем сочувствия гению, одним благоговением к творческому подвигу актерской жизни. И как трогателен, как наивен зрительный зал в эти часы юбилейного празднества! Какая детская радость и счастье написаны у всех на лице, когда при всеобщей овации и несмолкаемых аплодисментах артисту подносят огромные букеты цветов или дарят коллективно приобретенные драгоценности.
Такие овации и такой-то прием наша публика устроила П. Я был тоже несколько взволнован, но о прежнем юном счастье поклонника искусства и его служителей не было и помину. Все же я был активен настолько, чтобы разузнать, где остановился П., и попытаться увидеть его в домашней обстановке. Помнишь, как часто мы посещали с тобой актеров или писали им восторженные письма, стараясь вместе с ними жить стихией вольного искусства?
Да, движимый чем-то вроде этого (но уже далеко не этим -- было ясно), я постучался в номер гостиницы, где остановился П. На стук никто не ответил. Я тихонько надавил на дверь, и она бесшумно открылась передо мной. Боже мой, что это такое? Вся комната была наполнена какими-то извивающимися гадами, кишела какой-то копошащейся дрянью, какими-то неуловимо-гибкими спрутами, один вид которых внушал ужас и омерзение.
Думая, что все это какой-то сон, я сделал шаг вперед и протер глаза, как будто бы стараясь проснуться от неприятного сна. Но то, что случилось дальше, было еще хуже. Я почувствовал, что мои руки и ноги начинают удлиняться и утончаться, делаясь гибкими и извивающимися, что голова моя превращается в какую-то круглую морду, а туловище становится огромным, толстым, овальным, так что весь я стал превращаться в холодного и гадкого спрута, несущего свое мягкое, холодное и осклизлое тело на бесконечном количестве извивающихся ног. Все мое тело покрылось огромными черными глазами, и я сразу стал видеть все со всех сторон. Мои уши наполнились душераздирающими голосами, в которых нельзя разобрать, бьют ли здесь кого-нибудь и раздается дикий вопль истязаемого, музыка ли это -- какой-то чудовищной, потрясающей симфонии, похожей больше на смерч и ураган, чем на симфонию, -- гром ли проваливающегося хребта горной цепи, где погиб, казалось, не горный хребет и не материк, а весь мир целиком.
Но где же П., где это чудо искусства и театра? Боже мой, неужели это он? В кресле перед маленьким столиком сидел уродливый, скрюченный старик с бородой даже уже не белой, а желтой, жевавший какую-то жвачку удивительно долго, непрестанно двигая своими бессильными челюстями, методически и медленно, разжевывая какую-то снедь, как корова или вообще жвачное животное. Глаза у него были закрыты, и он весь отдался процессу жевания. Окруженный этим зверьем, этой ужасной животной пакостью, он невозмутимо продолжал двигать своими челюстями, и на его лице, превратившемся уже в ряд складок куска шершавой материи, я не мог прочитать ни одной мысли, ни одной тени хоть какого-нибудь душевного движения.
С силою рванувшись с места, я в ужасе выбежал из этого номера, из этой гостиницы, и после уже ни разу не пошел ни в театр, ни тем более к какому-нибудь актеру.
Что это такое, Ваня? Но -- не трудись объяснять. Как-то и без слов понятно, что это такое, да и не подберешь сюда подходящих слов. Нет таких слов!
А тем не менее -- рушилось последнее счастье и утешение жизни. Театр выпал у меня из души, и с ним пропало все молодое, все свежее, все наивное и умное, все высокое, интимное и торжественное! Почтовое ведомство водворилось во мне, в душе, в уме, в сердце, -- и, казалось, во всем мире нет ничего кроме этого почтового ведомства.
Ну, тут бы и кончиться всей этой легенде о театре. Однако, случилось не так. Чудная, светлая, прекрасная легенда о театре закончилась так, что вот только тебе первому за много лет и захотелось мне ее рассказать.
4.
Однажды я видел сон.
Трудно назвать это сном. Сон и есть сон, больше ничего. У меня же это было каким-то тихим умопомешательством (или я не знаю чем) и -- на всю жизнь, на всю жизнь!
Где-то, на неизвестном месте, в непонятной обстановке, но на фоне обширного пространства, -- не то городской площади (только не было видно ни домов, ни людей), не то поля или какой-то равнины, мне почудился некий предмет, который издали был похож на огромную пушку. Я находился вдали от него и не мог в подробностях разобрать его очертаний. Подойдя ближе, я увидел... Боже мой, что это такое? Неужели это то самое, что мне показалось, неужели я не ошибся?
Да, я не ошибся. Передо мною оказался исполинских размеров мужской половой член в напряженно-трепущущей форме, и только не было видно, кому он принадлежит и есть ли такое существо, кому он реально принадлежит. Этот член был несколько аршин длиною, а в ширину его могло бы охватить только несколько человек.
1 2 3 4 5
Это, Ваня, называется у меня брачная ночь! И так, пока не кончилась наша с нею "жизнь", я и не соединился с нею супружеским ложем. Не могу, милый Ваня, не могу!
Ни одного доброго или ласкового взгляда с моей стороны или с ее стороны! Ни одного нежного и даже просто доброжелательного разговора! О родителях и говорить было нечего.
3.
Вероятно, так бы оно шло и до сих пор, сцены и ругань новых родителей продолжались бы и до настоящего дня, если бы не случилось в моей жизни нечто такое, чего я уже никогда не ожидал от самого себя и что сразу вырвало меня из пут и родителей, старых и новых, и своей бездарной жены, и никчемной службы в почтовом ведомстве.
-- Я тебе ничего не сказал еще о своих театральных делах, о театре, которому столько времени отдавали мы с тобою в гимназии. Роковую роль сыграл театр в моей жизни, хотя -- почему роковую? Все это так и надо, так и надо! Сейчас расскажу тебе тайну! Никому еще не рассказывал ее за все время. А тебе расскажу. Но давай выпьем!
Петя велел принести еще графинчик, хотя мне и показалось, что у него нет никаких денег и что он пользуется тем, что встретил старого приятеля. Выпивши еще большую порцию, он нисколько не захмелел, а только еще больше насупился и стал вести себя так, будто бы действительно предстояло ему поведать что-то весьма значительное, что-то очень таинственное и необычное.
-- Да, Ваня, не мне рассказывать тебе о том, что такое театр и какое значение имел он в нашей жизни. Ты сам, конечно, помнишь, сколько светлых минут и сколько счастья доставил нам с тобою театр в жизни. Бывало, бросали мы с тобою уроки, бросали родных, голодали, чтобы сберечь на билет в театр, и--ходили на спектакли чуть ли не ежедневно, ходили с увлечением, с азартом, отдавая театру последние досуги и последние свободные минутки. Да и что еще было в нашем захолустном городке замечательного и интересного! Театр спасал нас от мещанства, от засасывающей тины провинциального болота. Театр давал нам мировые горизонты, и душа наша трепетала в унисон с Софоклом, Шекспиром, Шиллером и Гете. Откуда бы нам, мелким людишкам медвежьего угла знать о страстях тонкого ума Гамлета, о пластической душе непреклонной Антигоны, о горячих итальянских темпераментах, о глубине, о зорких раздумьях немецкого гения, о французах с мистикой повседневной интимной жизни! Все это нам дал театр. Перед нашими глазами вставала древняя скульптурная Греция, великолепие и торжественное величие римской империи, вдохновенная красота и духовные идеалы рыцарства. Мы видели с тобою королей, императоров, царей всех веков и народов, их величие, их падение, их власть, их бессилие. Мы изнутри чувствовали бедность, болезнь, жалкое и смиренное существование, мы созерцали тайные пружины любви, власти и могущества, богатства, ненависти и злобы. От нас не могла укрыться тоска гения, принимающего смерть от дикой толпы, которая его не понимает, -- восторг и упоение любви, нашедшей свое осуществление и свою благословенную взаимность среди грубой пошлости обыденной жизни, -- страдания и подвиги героя, захотевшего положить свою жизнь за свободу и счастье людей, -- мелкая и напряженная злоба человеческой жизни, построенной на эгоизме, лжи, клевете, интригах и мести... Да разве все перечислить! И все это нам дал с тобою театр!
А помнишь, милый Ваня, наше увлечение артистическим миром? Помнишь, с каким трепетом ждали мы бенефиса того или иного исполнителя, с каким нетерпением жаждали приезда той или другой знаменитости, чтобы приобщиться к этому чудесному и вожделенному миру гениального искусства! Мы обсуждали с тобою, что вот Муратов играет Гамлета, главным образом, как оскорбленного сына, страдающего за честь своей матери, а вот Каширин видит в нем государственного мужа, болеющего о судьбах трона. Майский же подчеркивает в нем философа, мыслителя, углубленного аналитика, а вот здесь Гамлет -истерик, невротик и в конце концов психопат и даже умалишенный, а вот там Гамлет -- и сын, и принц, и философ, и психопат... Какая завораживающая и волшебная картина умозрения, созерцания, понимания, проникновения и фантазии! И все это мы с тобой знали, Ваня, знали 15--16-летним подростками, все это мы отведали, вкусили, ко всему этому приобщились. И сердца наши трепетали вместе с мировым пульсом всеобще-человеческого гения, талантов, артистического духа и актерского творчества.
А как любили мы с тобою эту бездомную и бродячую, эту гениальную и бесшабашную жизнь актерской среды! Актер -- всегда гуляка праздный, всегда бездомен, всегда переходит с места на место. Сегодня он на сезоне в одном городе, а завтра кончился сезон или прогорел антрепренер, и--он перелетел в другой город, уже репетирует с новыми товарищами, для новой публики, новые пьесы. Душа актера -- нецентрированная душа; она вечно меняет свою субстанцию, вечно неузнаваема; она -- цепь бесконечных перевоплощений. И это -- так заманчиво, так увлекательно! Для актера не существует морали, не существует общественных обычаев, ему чужд устойчивый быт. Он вечно ищет и создает, неутомимо возносится и парит. Он -- сама фантазия, само непостоянство, сама неизменно клокочущая жизнь. Правда, отсюда же его глубинная бесшабашность, беспринципность и анархизм; отсюда его аморальная беспечность, неунывающий оптимизм и всегда готовая проявиться натура энтузиаста. Но мы знаем с тобой, как артисту позволено то, что не позволено другому. Да, шалит и резвится актер, но не как вы, мелкая и бездарная чернь, живущая интересами кошелька и желудка! Нарушает мораль и грешит против ваших законов, но -- не как вы, мелкая, бездарная дрянь и визгливая, самомнящая глупость!
А помнишь, Ваня, наш маленький, милый театрик, это священное место наших юных фантазий, нашей чистой молодой молитвы, этих сладких и туманных мечтаний, которыми всегда богата талантливая молодость? Он был расположен на площади около городского сада, -- старинное, маленькое, деревянное, но изящное здание нашего театра. Кроме партера и амфитеатра он имел два яруса лож, бенуар и бельэтаж и над ними так называемая галерея, место не для низших сословий (которые никогда в театр не ходили), но, по-моему, для самого высокого общества, отличавшегося от высшего света только отсутствием денег и невозможностью заплатить за более дорогой билет. Этот театр воистину был для нас с тобой священным местом. Мы знали в нем каждое место, знали, где и какой номер и ряд, откуда что видно и слышно, знали всех швейцаров, бритых, величественных, одетых в старинные торжественные мундиры, знали все закоулки кулисов, где всегда с тобой подсматривали и подслушивали выступающих артистов, и сезонных и в особенности приезжих. Только родная школа, гимназия, да этот милый, уютный театрик и есть то, что осталось в моей душе милого, родного, интимного -- от всей моей жизни, от всех бесконечных впечатлений жизни!
Вот об этом-то своем и твоем святилище, об этой чудной храмине красоты и искусства я и должен тебе рассказать. Не рассказать, а исповедоваться!
Нечего и говорить о том, что как только кончилась для меня гимназия, так одновременно кончился и театр! Да, Ваня, кончилась чудная музыка искусства, окончилась глубокая школа ума и жизни! Почему кончилась, зачем кончилась? Не знаю, Ваня, сам не знаю! И не спрашивай, не знаю ничего. Знаю только, что с почтовым ведомством театр не совместим. Конечно, это все идиотизм, глупости, капризы... Но... Ничего не поделаешь! Кого в этом винить, не знаю. Вероятно, меня самого надо винить, кого же больше? Однако, что же пользы в том, что я виноват? Ну, пусть я виноват, а ведь от этого не легче.
Кончивши гимназию и определившись почтовым чиновником, я перестал ходить в театр. Поверишь или нет, но -- как отрезало! Вспоминал театр как какую-то далекую несбыточную мечту. Вспоминал его как виденный много лет тому назад сказочный сон. Вспоминаешь-вспоминаешь такой сон, и, кажется, что вот-вот вспомнишь его, и -- никак не вспоминается, никак не ухватишься ни за какую мысль, чтобы его восстановить в памяти. Так и я -- не мог и не мог вспомнить, что такое театр и что это за чудные откровения он посылал; и сам удивлялся, как эта память о столь недавнем счастье так бездейственна, так бессильна и беспомощна!
Был я с тех пор всего два раза в театре. И оба раза были таковы, что больше уже не хватало смелости идти еще раз.
Один раз был уже даже не спектакль, а концерт, и дирижировал известный С***, совершавший турне по ряду городов и заехавший в наш городишко. При первом анонсе об его прибытии сердце, было, затрепетало у меня прежней юной радостью, и я быстро купил себе билет, боясь, что впоследствии будет трудно попасть на концерт. Правда, радость эта была мимолетна. Купивши билет, я тут же почувствовал у себя на душе будни, и довольно равнодушно ждал дня концерта. Концерт начинался с "Неоконченной" симфонии Шуберта. Первая тема симфонии, даваемая на виолончелях, произвела на меня весьма дурное впечатление. Раньше мне так нравилось это матовое, спокойное величие, изображаемое здесь властно и задумчиво спускающимся ходом виолончельной мелодии. Кроме того, я заметил, что дирижер управляет не только своей палочкой, но и тем хвостом, который у него вдруг почему-то вырос из-под фрака и который двигался туда и сюда вслед за движением симфонии. Мне это показалось чем-то обидным, неудобным и даже некрасивым, и я преспокойно встал с своего места, взобрался на дирижерское место, оттащил от пульта злополучного дирижера за хвост и уверенно занял его место. Властно постучавши о пульт палочкой в знак начала симфонии и просчитавши один такт, я махнул рукой, и -- симфония снова началась под моим управлением. Однако, -- что за чертовщина! Эти проклятые виолончели, с которых началась симфония, завыли как выгнанные и побитые псы, и я в гневе прекратил эту отвратительную музыку, раздраженно застучавши по пюпитру в знак того, что надо симфонию опять повторить сначала! Просчитавши один такт вторично, я опять дал знак палочкой, и симфония началась снова, и опять раздались эти издевательские, собачьи голоса, которые вызывали во мне и смех, и ужас, и отвращение. Представь себе, Ваня, я начинал симфонию по крайней мере раз пять, и все то же дурацкое завывание. В конце концов я бросил это скучное занятие и вернулся на свое место в партере. Стоявший тут же дирижер тотчас же приступил к своему дирижированию, и симфония, а затем и весь концерт были закончены благополучно. Правда, одно мое достижение было несомненно: у дирижера в течение всего концерта ни разу не появлялось никакого хвоста.
Другой раз -- также дело касалось одной знаменитости. В наш город приезжал известный бас П., который должен был выступать в "Борисе Годунове". П. прекрасно провел свою партию, и последняя сцена заставила весь театр затрепетать от ужаса и от восторга. П. была устроена редкая овация и были сделаны какие-то ценные подношения. Помнишь, милый Ваня, как мы любили с тобою всякие бенефисы, всякие чествования, юбилеи, чтения адресов и приветствий, подношения цветов, венков, драгоценностей... Юное счастье охватывало наши сердца, когда происходило, например, празднование 25-летнего юбилея Муратова. Эти горячие речи и адреса, эти взволнованные, полные самой настоящей и непритворной благодарности приветствия, этот сплошной гимн и славословие великому гению искусства, так счастливо воплотившемуся в Муратове, -- наполняли тогда весь театр полным восторгом, одним пламенем сочувствия гению, одним благоговением к творческому подвигу актерской жизни. И как трогателен, как наивен зрительный зал в эти часы юбилейного празднества! Какая детская радость и счастье написаны у всех на лице, когда при всеобщей овации и несмолкаемых аплодисментах артисту подносят огромные букеты цветов или дарят коллективно приобретенные драгоценности.
Такие овации и такой-то прием наша публика устроила П. Я был тоже несколько взволнован, но о прежнем юном счастье поклонника искусства и его служителей не было и помину. Все же я был активен настолько, чтобы разузнать, где остановился П., и попытаться увидеть его в домашней обстановке. Помнишь, как часто мы посещали с тобой актеров или писали им восторженные письма, стараясь вместе с ними жить стихией вольного искусства?
Да, движимый чем-то вроде этого (но уже далеко не этим -- было ясно), я постучался в номер гостиницы, где остановился П. На стук никто не ответил. Я тихонько надавил на дверь, и она бесшумно открылась передо мной. Боже мой, что это такое? Вся комната была наполнена какими-то извивающимися гадами, кишела какой-то копошащейся дрянью, какими-то неуловимо-гибкими спрутами, один вид которых внушал ужас и омерзение.
Думая, что все это какой-то сон, я сделал шаг вперед и протер глаза, как будто бы стараясь проснуться от неприятного сна. Но то, что случилось дальше, было еще хуже. Я почувствовал, что мои руки и ноги начинают удлиняться и утончаться, делаясь гибкими и извивающимися, что голова моя превращается в какую-то круглую морду, а туловище становится огромным, толстым, овальным, так что весь я стал превращаться в холодного и гадкого спрута, несущего свое мягкое, холодное и осклизлое тело на бесконечном количестве извивающихся ног. Все мое тело покрылось огромными черными глазами, и я сразу стал видеть все со всех сторон. Мои уши наполнились душераздирающими голосами, в которых нельзя разобрать, бьют ли здесь кого-нибудь и раздается дикий вопль истязаемого, музыка ли это -- какой-то чудовищной, потрясающей симфонии, похожей больше на смерч и ураган, чем на симфонию, -- гром ли проваливающегося хребта горной цепи, где погиб, казалось, не горный хребет и не материк, а весь мир целиком.
Но где же П., где это чудо искусства и театра? Боже мой, неужели это он? В кресле перед маленьким столиком сидел уродливый, скрюченный старик с бородой даже уже не белой, а желтой, жевавший какую-то жвачку удивительно долго, непрестанно двигая своими бессильными челюстями, методически и медленно, разжевывая какую-то снедь, как корова или вообще жвачное животное. Глаза у него были закрыты, и он весь отдался процессу жевания. Окруженный этим зверьем, этой ужасной животной пакостью, он невозмутимо продолжал двигать своими челюстями, и на его лице, превратившемся уже в ряд складок куска шершавой материи, я не мог прочитать ни одной мысли, ни одной тени хоть какого-нибудь душевного движения.
С силою рванувшись с места, я в ужасе выбежал из этого номера, из этой гостиницы, и после уже ни разу не пошел ни в театр, ни тем более к какому-нибудь актеру.
Что это такое, Ваня? Но -- не трудись объяснять. Как-то и без слов понятно, что это такое, да и не подберешь сюда подходящих слов. Нет таких слов!
А тем не менее -- рушилось последнее счастье и утешение жизни. Театр выпал у меня из души, и с ним пропало все молодое, все свежее, все наивное и умное, все высокое, интимное и торжественное! Почтовое ведомство водворилось во мне, в душе, в уме, в сердце, -- и, казалось, во всем мире нет ничего кроме этого почтового ведомства.
Ну, тут бы и кончиться всей этой легенде о театре. Однако, случилось не так. Чудная, светлая, прекрасная легенда о театре закончилась так, что вот только тебе первому за много лет и захотелось мне ее рассказать.
4.
Однажды я видел сон.
Трудно назвать это сном. Сон и есть сон, больше ничего. У меня же это было каким-то тихим умопомешательством (или я не знаю чем) и -- на всю жизнь, на всю жизнь!
Где-то, на неизвестном месте, в непонятной обстановке, но на фоне обширного пространства, -- не то городской площади (только не было видно ни домов, ни людей), не то поля или какой-то равнины, мне почудился некий предмет, который издали был похож на огромную пушку. Я находился вдали от него и не мог в подробностях разобрать его очертаний. Подойдя ближе, я увидел... Боже мой, что это такое? Неужели это то самое, что мне показалось, неужели я не ошибся?
Да, я не ошибся. Передо мною оказался исполинских размеров мужской половой член в напряженно-трепущущей форме, и только не было видно, кому он принадлежит и есть ли такое существо, кому он реально принадлежит. Этот член был несколько аршин длиною, а в ширину его могло бы охватить только несколько человек.
1 2 3 4 5