Посередине, но ближе к одному из концов, виднелось круглое отверстие, шире человеческой шеи.
Кванг-Юнг-Джин отдал какой-то приказ, несколько солдат приблизились к Тромпу, сидевшему на земле и облизывающему палец с ногтоедой. Тромп был очень глупый, с медленными движениями матрос, и не успел он опомниться, как одна из досок, раскрывшись как ножницы, окружила его шею и захлопнулась. Осознав свое положение, он заревел как бык и заметался так, что все бросились от него, чтобы он не задел их концами доски.
Вот где началась наша беда, ибо ясно было, что КвангЮнг-Джин намерен всех нас заковать в колодки. Мы дрались голыми кулаками с сотнею солдат и с таким же количеством сельчан, а Кванг-Юнг-Джин стоял в стороне в своих шелках и смотрел на нас с царственным пренебрежением. Тут-то я и снискал свое прозвище – ЙиЙонг-Ик, Могучий. Я дрался еще долго после того, как все мои спутники были побеждены и закованы в доски! Кулаки у меня были твердые, как мозоли, и я не лишен был ни мускулов, ни воли для работы ими.
К своей радости, я скоро убедился, что корейцы понятия не имеют о кулачном бое. Я их разбрасывал, как кегли. Но я стремился добраться до Кванг-Юнг-Джина, и спасло его только вмешательство его спутников в тот момент, когда я кинулся на него. Это были рыхлые твари, причем они набросились на меня скопом. Я обратил их в кашу со всеми шелками. Но их было так много! Они заслонялись от моих ударов просто своей численностью – задние толкали на меня передних. И как же я их укладывал! Под конец они валялись у меня ногами в три ряда друг на друге. К этому времени экипаж всех трех джонок и почти все деревенские жители навалились на меня так, что я чуть не задохся. Доску на меня надели очень скоро.
– Боже великий, что же теперь? – говорил Фандерфоот, мой товарищ матрос, когда его подтащили к джонке.
Мы сидели на открытой палубе, как связанные куры, когда он задал свой вопрос, и через мгновение, когда джонка покачнулась от бриза, мы покатились по палубе с нашими досками, ободрав кожу на шее. А Кванг-ЮнгДжин с высокой кормы глядел на нас так, словно мы не существовали. Много лет после этого я дразнил Фандерфоота: «Что теперь, Фандерфоот?» Бедняга! В одну ночь он замерз на улицах Кейджо: его никто не хотел впустить в дом…
Нас привезли на материк и бросили в вонючую, кишевшую насекомыми тюрьму. Так состоялось наше представление официальной власти Чо-Сена. Но я за всех нас отомстил Кванг-Юнгу-Джину в те дни, когда дева Ом была благосклонна ко мне и власть находилась в моих руках.
В тюрьме мы валялись много ней. Причину мы узнали впоследствии. Кванг-Юнг-Джин отправил депешу в Кейджо, столицу Чо-Сена, с запросом императору относительно распоряжений на наш счет. Тем временем мы играли роль зверинца. С рассвета до ночи наши решетчатые окна осаждались туземцами, ибо они никогда не видели людей нашей расы. Нашу публику составляла не одна чернь. Знатные дамы, которых приносили в паланкинах кули, тоже хотели посмотреть «белых дьяволов, выброшенных морем», и, пока их прислужники отгоняли бичами простонародье, они подолгу и робко разглядывали нас. Мы же плохо видели их, ибо лица их, по обычаю страны, были закрыты покрывалами. Только танцовщицы, женщины из простонародья и старухи показывались на улице с открытыми лицами.
Я часто думал о том, что Кванг-Юнг-Джин, наверное, страдает несварением желудка и во время припадков срывает зло на нас. Во всяком случае, без всякой причины, когда на него находил каприз, нас всех выводили на улицу перед тюрьмой и колотили палками под восторженные вопли толпы. Азиат – жестокий зверь, и зрелище человеческого страдания доставляет ему наслаждение.
Как бы то ни было, мы отдохнули душой, когда избиения прекратились. Это было вызвано прибытием Кима. Кима? Все, что я могу сказать о нем, и лучшее, что могу сказать, – это что он был самый белый человек, когдалибо мне попадавшийся в Чо-Сене. Он был начальником отряда в тридцать человек, когда я встретил его; позднее он командовал дворцовой гвардией и в конце концов умер за деву Ом и за меня. Словом, Ким был Ким!
Тотчас же но его прибытии с нашей шеи сняли колодки и нас поместили в лучшую гостиницу, какой могло похвастаться это местечко. Мы все еще были арестантами, но арестантами почетными, охраняемыми стражей из пятидесяти конных солдат. На следующий день мы уже находились в пути на Большой Императорской Дороге – четырнадцать матросов ехали верхом на карликовых лошадях, которые водятся в Чо-Сене, по направлению к самой столице Кейджо. Император, по словам Кима, выразил желание посмотреть невиданных «морских дьяволов».
Путешествие это продолжалось много дней и растянулось на добрую половину длины Чо-Сена с севера на юг. При первой смене седел я пошел побродить и посмотреть, как кормят карликовых коней. И то, что я увидел, заставило меня зареветь: «Что теперь, Фандерфоот? " – так, что сбежался весь народ. Пропасть мне на этом месте, если лошадей не кормили бобовым супом, вдобавок горячим, и ничего другого во всю дорогу они не получали! Таков был обычай страны.
Лошади были сущие карлики. Побившись об заклад с Кимом, я поднял на плечо одну из них, несмотря на ее визг и брыканье, так что люди Кима, уже слышавшие о моем новом имени, тоже стали называть меня Йи-ЙонгИк – Могучим. Для корейца Ким был рослый мужчина – корейцы вообще невысокая, коренастая раса, – но, схватываясь с ним один на один, я неизменно клал его на лопатки. Народ, раскрыв рот, глядел на борьбу и бормотал: «Йи– Йонг-Ик…»
До некоторой степени мы представляли странствующий зверинец. О нашем приближении становилось известно заранее, так что народ целыми деревнями сбегался к дороге глядеть на нас. Это была нескончаемая цирковая процессия. По вечерам в городах занимаемая нами гостиница осаждалась толпами, так что мы не имели покоя, пока солдаты не отгоняли их копьями и пинками. Но Ким первым делом созывал силачей и борцов деревни, чтобы полюбоваться, как я их сокрушаю и кладу в грязь.
Хлеба нигде не было, но зато мы ели белый рис (от него плохо развиваются мускулы), мясо – как мы убедились, собачье (собак бьют в Чо-Сене на мясо) – и соленья, невероятно острые, но превосходные, когда привыкнешь к ним. Получали мы также настоящий хороший напиток, не молочную жижу, но белую острую водку, перегоняемую из риса, одной пинты которой было достаточно, чтобы убить слабого человека, а сильного привести в безумно-веселое настроение. В окруженном стенами городе Чонг-Хо я положил Кима и городскую знать под стол, напоив их этим напитком – или, вернее, на стол, потому что стол был накрыт на полу, а мы сидели на корточках. Опять все бормотали: «Йи-Йонг-Ик», – и молва о моей доблести дошла до Кейджо и императорского двора.
Я скорее был почетный гость, чем узник, и неизменно ехал рядом с Кимом, доставая длинными ногами почти до земли, а в грязь задевая подошвами землю.
Ким был молод. Ким был человечен. Ким бы универсален. Он чувствовал себя как дома в любой стране. Мы с ним беседовали, смеялись и шутили весь день напролет и добрую половину ночи. И я быстро усваивал новый язык. У меня был дар к изучению языков. Даже Ким изумлялся, как легко я овладел местным наречием. Я изучал корейские взгляды, корейские нравы и слабые места корейца. Ким учил меня песням о цветах, любовным песням, застольным песням. Одну такую застольную песню он сочинил сам, и я ее попытаюсь изложить в грубом переводе. В дни своей молодости Ким и некий Пак дали клятву воздерживаться от пьянства и часто нарушали эту клятву. В зрелом возрасте Ким и Пак пели:
Нет! Нет! Убирайся! Веселая чаша
Опять поднимает мою душу ввысь.
Я сам с собою борюсь. Скажи, товарищ,
Не знаешь ли, где продается красное вино?
Не под тем ли персиковым деревом, не там ли?
Будь счастлив, – я бодро спешу туда.
Гендрик Гамель, лукавый и оборотистый малый, даже поощрял меня в проделках, снискавших мне милость Кима – да и не одному мне, а через мое посредство Гендрику Гамелю и всей нашей компании. Здесь я упомянул о Гендрике Гамеле как о моем советчике, ибо это имеет отношение ко многому, последовавшему в Кейджо, по части завоевания благосклонности Юн-Сана, сердца княжны Ом и снисходительности императора. Для игры, затеянной мной, у меня было достаточно воли и бесстрашия, отчасти и ума; но должен сознаться, что ум я больше всего заимствовал у Гендрика Гамеля.
Так и совершили мы путешествие до самого Кейджо, переезжая от стен одного города до стен другого, по засыпанной снегом горной стране, усеянной бесчисленными плодородными земледельческими долинами. Каждый вечер, к закату, сигнальные костры зажигались на всех горных пиках и бежали по всей стране. Ким любил наблюдать эту ночную картину.
– От всех берегов Чо-Сена, – рассказывал Ким, – эти цепочки огненной речи бегут к Кейджо, принося вести императору. Один дымок означает, что в стране мир, два дымка означают восстание или иноземное нашествие.
Мы все время видели только один дымок. И каждый раз, когда мы выезжали, Фандерфоот, замыкавший шествие, изумлялся: «Великий боже! Что теперь?»
Кейджо оказался обширным городом, где все население за исключением дворян, или янг-банов, ходило в белом. По словам Кима, это было отличием касты. По степени чистоты или грязи одежды можно было сразу угадать общественное положение человека. Само собой подразумевалось, что кули, имевшие только одно платье, в котором он ходил, должен быть невероятно грязен. Само собой подразумевалось, что человек в безукоризненно белом одеянии должен обладать многими переменами платья и штатом прачек, поддерживающих его платья в ослепительной чистоте, Что касается янг-банов, носивших бледные разноцветные шелка, то они стояли выше прочих каст.
Отдохнув в гостинице несколько дней, постирав наши платья и починив изъяны, причиненные крушением и странствиями, мы были призваны к императору. На огромном открытом пространстве перед дворцовой стеной возвышались колоссальные каменные собаки, больше смахивавшие на черепах. Они сидели на массивных каменных пьедесталах вдвое выше человеческого роста. Стены дворца были огромны и сложены из обтесанного камня. Они были так толсты, что могли сопротивляться самым мощным пушкам в течение года. Одни ворота были размерами с целый дворец и поднимались, как пагода, отступающими назад этажами, причем каждый этаж был покрыт черепичной кровлей. Франтоватые гвардейцы стояли у входа. Ким объяснил мне, что это «тигровые охотники» Пьенг-Янга, самые свирепые и страшные бойцы, какими обладал Чо-Сен.
Но довольно об этом. Для полного описания императорского дворца не хватило бы и тысячи страниц. Скажу только, что здесь мы увидели власть в ее материальном величии. Только очень древняя, мощная цивилизация могла создать эти широкостенные, со многими фронтонами, царственные постройки.
Нас, матросов, повели не в зал для аудиенций, но – как нам показалось – в зал для пиршеств. Пир приходил к концу, и собравшиеся находились в веселом расположении духа. И какая же это была толпа! Высокие сановники, принцессы крови, дворяне с мечами, бледные жрецы, загорелые воины высоких чинов, придворные дамы с открытыми лицами, накрашенные ки-санг (танцовщицы), отдыхавшие в этот момент от танцев, и дуэньи, поджидавшие женщин, евнухи, лакеи и дворцовые рабы – целая гвардия!
Но все отошли от нас, когда император со свитой приблизился, чтобы поглядеть на нас. Это был веселый монарх, особенно для азиата. Летами он был старше сорока, с чистой, бледной кожей, никогда не знавшей загара, с брюшком и слабыми ногами. Но когда-то это был мужчина хоть куда! Об этом свидетельствовал его благородный лоб. Глаза, однако, у него были гноящиеся, с тонкими веками, губы тряслись и кривились от постоянных излишеств, которым он предавался, – эти излишества, как я впоследствии узнал, в значительной степени придумывались и поощрялись Юн-Саном, буддийским жрецом, о котором я ниже расскажу подробнее.
Мы, в наших матросских костюмах, представляли пеструю толпу, и пестрая толпа нас окружала. Изумленные восклицания при виде нашей странной наружности сменились хохотом. Ки-санг бросились к нам толпой, вертели нас во все стороны, нападая на каждого из нас по две и по три; водили нас по залу, как пляшущих медведей, и заставляли нас выделывать разные штуки. Да, это было оскорбительно – но что же мог сделать бедный матрос? Что мог поделать старый Иоганнес Маартенс против целой гирлянды смеющихся девушек, обступивших его, дергавших его за нос, щипавших за руки, щекотавших под ребрами, так что он волей-неволей подпрыгивал? Чтобы избавить нас от этой пытки, Ганс Амден, расчистив местечко, отхватил неуклюжий голландский танец, при виде которого придворные так и катились со смеху.
Все это оскорбляло и меня, которому Ким в течение многих дней был равноправным и славным товарищем. Я оказал сопротивление смеющимся ки-санг. Расставив ноги и скрестив руки на груди, я крепко уперся на месте; ни щекотанье, ни щипки не могли нарушить мою невозмутимость. И меня оставили ради более легкой добычи.
– Ради бога, дружище, произведи внушительное впечатление! – пробормотал Гендрик Гамель, пробравшись ко мне и таща за собой трех ки-санг.
Неудивительно, что он бормотал, ибо всякий раз, как он раскрывал рот, в него напихивали сластей.
– Избавь нас от этого безумия, – умолял он, мотая головой во все стороны, чтобы увернуться от пальчиков, державших сласти. – Мы должны соблюдать достоинство, – понимаешь ты – достоинство! Иначе мы погибли. Они превратят нас в ручных животных, в игрушки. Когда мы им надоедим, они нас выбросят вон. Ты действуешь правильно. Держись! Не сдавайся! Требуй уважения, уважения ко всем нам… – последние слова я едва мог разобрать, ибо к тому времени ки-санг совершенно забили его рот сластями.
Как и уже говорил, я был наделен и волей, и бесстрашием, и усиленно работал своими матросскими мозгами, ища выхода. Дворцовый евнух, щекотавший мне перышком затылок, подал мне мысль. Я уже обратил на себя внимание своей невозмутимостью и нечувствительностью к атакам ки-санг, так что многие возлагали теперь надежды на то, что евнух меня раздразнит. Я не подавал знака, не делал движения, пока не соразмерил отделявшего нас расстояния. И тогда с молниеносной быстротой, не повернув ни головы, ни туловища, а просто вытянув руку, я повалил его одним ударом руки наотмашь. Тыльная часть моей руки пришлась по его щеке и челюсти. Послышался треск, как от бруса, расколовшегося в шторм. Евнух отлетел прочь и безжизненной кучей рухнул на пол шагах в десяти от меня.
Смех прекратился, послышались крики изумления, бормотанье и шепот: «Йи-Йонг-Ик!»
Опять я скрестил руки и застыл в той же высокомерной позе. Должно быть, во мне, Адаме Стрэнге, между прочим, сидела и душа актера. И смотрите, что вышло! Теперь я был самым выдающимся лицом в нашей компании. Пренебрежительно, недрогнувшим взглядом я встречал устремленные на меня глаза и заставлял их отворачиваться, – опускались или отворачивались все глаза, кроме одной пары. Это были глаза молодой женщины, в которой по богатству наряда и по полдюжине женщин, толпившихся за ее спиной, я признал знаменитую придворную даму, и действительно, это была княжна, дева Ом, принцесса дома Мин. Я сказал – молодая? Ей было столько же, сколько мне, – тридцать лет; несмотря на свою зрелость и красоту, она была не замужем, как мне пришлось узнать.
Только она бесстрашно глядела в мои глаза, пока я сам не отвернулся в сторону. Во взоре ее не было ни вызова, ни вражды – одно только восхищение. Мне не хотелось признать свое поражение перед маленькой женщиной, и глаза мои, отвернувшись в сторону, поднялись на униженную группу моих товарищей и осаждавших их ки-санг и дали мне необходимый предлог. Я хлопнул в ладоши на азиатский манер, как хлопают, отдавая приказы.
– Перестать! – прогремел я на туземном языке, тоном, каким приказывают подчиненным.
О, у меня была громкая и грубая глотка, и я умел реветь так, что оглушал! Я убежден, что такой громкий приказ никогда еще не потрясал священного воздуха императорского дворца…
Огромная палата остолбенела. Женщины вздрогнули и прижались друг к другу, словно ища спасения. Ки-санг оставили в покое матросов и с трусливым хихиканьем удалились прочь. Только княжна Ом не шевельнулась и продолжала глядеть широко раскрытыми глазами в мои глаза, которые я вновь устремил на нее,
Наступило глубокое безмолвие, словно в ожидании приговора. Множество глаз робко перебегали с императора на меня и с меня на императора. У меня хватило благоразумия безмолвствовать и стоять, скрестив руки, в надменной и отчужденной позе.
– Он говорит на нашем языке, – промолвил наконец император. И я готов поклясться, что все вздохнули одним огромным вздохом облегчения.
– Я родился уже зная этот язык, – отвечал я, ухватившись своим матросским умишком за первую, невозможную соломинку, которая мне попалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Кванг-Юнг-Джин отдал какой-то приказ, несколько солдат приблизились к Тромпу, сидевшему на земле и облизывающему палец с ногтоедой. Тромп был очень глупый, с медленными движениями матрос, и не успел он опомниться, как одна из досок, раскрывшись как ножницы, окружила его шею и захлопнулась. Осознав свое положение, он заревел как бык и заметался так, что все бросились от него, чтобы он не задел их концами доски.
Вот где началась наша беда, ибо ясно было, что КвангЮнг-Джин намерен всех нас заковать в колодки. Мы дрались голыми кулаками с сотнею солдат и с таким же количеством сельчан, а Кванг-Юнг-Джин стоял в стороне в своих шелках и смотрел на нас с царственным пренебрежением. Тут-то я и снискал свое прозвище – ЙиЙонг-Ик, Могучий. Я дрался еще долго после того, как все мои спутники были побеждены и закованы в доски! Кулаки у меня были твердые, как мозоли, и я не лишен был ни мускулов, ни воли для работы ими.
К своей радости, я скоро убедился, что корейцы понятия не имеют о кулачном бое. Я их разбрасывал, как кегли. Но я стремился добраться до Кванг-Юнг-Джина, и спасло его только вмешательство его спутников в тот момент, когда я кинулся на него. Это были рыхлые твари, причем они набросились на меня скопом. Я обратил их в кашу со всеми шелками. Но их было так много! Они заслонялись от моих ударов просто своей численностью – задние толкали на меня передних. И как же я их укладывал! Под конец они валялись у меня ногами в три ряда друг на друге. К этому времени экипаж всех трех джонок и почти все деревенские жители навалились на меня так, что я чуть не задохся. Доску на меня надели очень скоро.
– Боже великий, что же теперь? – говорил Фандерфоот, мой товарищ матрос, когда его подтащили к джонке.
Мы сидели на открытой палубе, как связанные куры, когда он задал свой вопрос, и через мгновение, когда джонка покачнулась от бриза, мы покатились по палубе с нашими досками, ободрав кожу на шее. А Кванг-ЮнгДжин с высокой кормы глядел на нас так, словно мы не существовали. Много лет после этого я дразнил Фандерфоота: «Что теперь, Фандерфоот?» Бедняга! В одну ночь он замерз на улицах Кейджо: его никто не хотел впустить в дом…
Нас привезли на материк и бросили в вонючую, кишевшую насекомыми тюрьму. Так состоялось наше представление официальной власти Чо-Сена. Но я за всех нас отомстил Кванг-Юнгу-Джину в те дни, когда дева Ом была благосклонна ко мне и власть находилась в моих руках.
В тюрьме мы валялись много ней. Причину мы узнали впоследствии. Кванг-Юнг-Джин отправил депешу в Кейджо, столицу Чо-Сена, с запросом императору относительно распоряжений на наш счет. Тем временем мы играли роль зверинца. С рассвета до ночи наши решетчатые окна осаждались туземцами, ибо они никогда не видели людей нашей расы. Нашу публику составляла не одна чернь. Знатные дамы, которых приносили в паланкинах кули, тоже хотели посмотреть «белых дьяволов, выброшенных морем», и, пока их прислужники отгоняли бичами простонародье, они подолгу и робко разглядывали нас. Мы же плохо видели их, ибо лица их, по обычаю страны, были закрыты покрывалами. Только танцовщицы, женщины из простонародья и старухи показывались на улице с открытыми лицами.
Я часто думал о том, что Кванг-Юнг-Джин, наверное, страдает несварением желудка и во время припадков срывает зло на нас. Во всяком случае, без всякой причины, когда на него находил каприз, нас всех выводили на улицу перед тюрьмой и колотили палками под восторженные вопли толпы. Азиат – жестокий зверь, и зрелище человеческого страдания доставляет ему наслаждение.
Как бы то ни было, мы отдохнули душой, когда избиения прекратились. Это было вызвано прибытием Кима. Кима? Все, что я могу сказать о нем, и лучшее, что могу сказать, – это что он был самый белый человек, когдалибо мне попадавшийся в Чо-Сене. Он был начальником отряда в тридцать человек, когда я встретил его; позднее он командовал дворцовой гвардией и в конце концов умер за деву Ом и за меня. Словом, Ким был Ким!
Тотчас же но его прибытии с нашей шеи сняли колодки и нас поместили в лучшую гостиницу, какой могло похвастаться это местечко. Мы все еще были арестантами, но арестантами почетными, охраняемыми стражей из пятидесяти конных солдат. На следующий день мы уже находились в пути на Большой Императорской Дороге – четырнадцать матросов ехали верхом на карликовых лошадях, которые водятся в Чо-Сене, по направлению к самой столице Кейджо. Император, по словам Кима, выразил желание посмотреть невиданных «морских дьяволов».
Путешествие это продолжалось много дней и растянулось на добрую половину длины Чо-Сена с севера на юг. При первой смене седел я пошел побродить и посмотреть, как кормят карликовых коней. И то, что я увидел, заставило меня зареветь: «Что теперь, Фандерфоот? " – так, что сбежался весь народ. Пропасть мне на этом месте, если лошадей не кормили бобовым супом, вдобавок горячим, и ничего другого во всю дорогу они не получали! Таков был обычай страны.
Лошади были сущие карлики. Побившись об заклад с Кимом, я поднял на плечо одну из них, несмотря на ее визг и брыканье, так что люди Кима, уже слышавшие о моем новом имени, тоже стали называть меня Йи-ЙонгИк – Могучим. Для корейца Ким был рослый мужчина – корейцы вообще невысокая, коренастая раса, – но, схватываясь с ним один на один, я неизменно клал его на лопатки. Народ, раскрыв рот, глядел на борьбу и бормотал: «Йи– Йонг-Ик…»
До некоторой степени мы представляли странствующий зверинец. О нашем приближении становилось известно заранее, так что народ целыми деревнями сбегался к дороге глядеть на нас. Это была нескончаемая цирковая процессия. По вечерам в городах занимаемая нами гостиница осаждалась толпами, так что мы не имели покоя, пока солдаты не отгоняли их копьями и пинками. Но Ким первым делом созывал силачей и борцов деревни, чтобы полюбоваться, как я их сокрушаю и кладу в грязь.
Хлеба нигде не было, но зато мы ели белый рис (от него плохо развиваются мускулы), мясо – как мы убедились, собачье (собак бьют в Чо-Сене на мясо) – и соленья, невероятно острые, но превосходные, когда привыкнешь к ним. Получали мы также настоящий хороший напиток, не молочную жижу, но белую острую водку, перегоняемую из риса, одной пинты которой было достаточно, чтобы убить слабого человека, а сильного привести в безумно-веселое настроение. В окруженном стенами городе Чонг-Хо я положил Кима и городскую знать под стол, напоив их этим напитком – или, вернее, на стол, потому что стол был накрыт на полу, а мы сидели на корточках. Опять все бормотали: «Йи-Йонг-Ик», – и молва о моей доблести дошла до Кейджо и императорского двора.
Я скорее был почетный гость, чем узник, и неизменно ехал рядом с Кимом, доставая длинными ногами почти до земли, а в грязь задевая подошвами землю.
Ким был молод. Ким был человечен. Ким бы универсален. Он чувствовал себя как дома в любой стране. Мы с ним беседовали, смеялись и шутили весь день напролет и добрую половину ночи. И я быстро усваивал новый язык. У меня был дар к изучению языков. Даже Ким изумлялся, как легко я овладел местным наречием. Я изучал корейские взгляды, корейские нравы и слабые места корейца. Ким учил меня песням о цветах, любовным песням, застольным песням. Одну такую застольную песню он сочинил сам, и я ее попытаюсь изложить в грубом переводе. В дни своей молодости Ким и некий Пак дали клятву воздерживаться от пьянства и часто нарушали эту клятву. В зрелом возрасте Ким и Пак пели:
Нет! Нет! Убирайся! Веселая чаша
Опять поднимает мою душу ввысь.
Я сам с собою борюсь. Скажи, товарищ,
Не знаешь ли, где продается красное вино?
Не под тем ли персиковым деревом, не там ли?
Будь счастлив, – я бодро спешу туда.
Гендрик Гамель, лукавый и оборотистый малый, даже поощрял меня в проделках, снискавших мне милость Кима – да и не одному мне, а через мое посредство Гендрику Гамелю и всей нашей компании. Здесь я упомянул о Гендрике Гамеле как о моем советчике, ибо это имеет отношение ко многому, последовавшему в Кейджо, по части завоевания благосклонности Юн-Сана, сердца княжны Ом и снисходительности императора. Для игры, затеянной мной, у меня было достаточно воли и бесстрашия, отчасти и ума; но должен сознаться, что ум я больше всего заимствовал у Гендрика Гамеля.
Так и совершили мы путешествие до самого Кейджо, переезжая от стен одного города до стен другого, по засыпанной снегом горной стране, усеянной бесчисленными плодородными земледельческими долинами. Каждый вечер, к закату, сигнальные костры зажигались на всех горных пиках и бежали по всей стране. Ким любил наблюдать эту ночную картину.
– От всех берегов Чо-Сена, – рассказывал Ким, – эти цепочки огненной речи бегут к Кейджо, принося вести императору. Один дымок означает, что в стране мир, два дымка означают восстание или иноземное нашествие.
Мы все время видели только один дымок. И каждый раз, когда мы выезжали, Фандерфоот, замыкавший шествие, изумлялся: «Великий боже! Что теперь?»
Кейджо оказался обширным городом, где все население за исключением дворян, или янг-банов, ходило в белом. По словам Кима, это было отличием касты. По степени чистоты или грязи одежды можно было сразу угадать общественное положение человека. Само собой подразумевалось, что кули, имевшие только одно платье, в котором он ходил, должен быть невероятно грязен. Само собой подразумевалось, что человек в безукоризненно белом одеянии должен обладать многими переменами платья и штатом прачек, поддерживающих его платья в ослепительной чистоте, Что касается янг-банов, носивших бледные разноцветные шелка, то они стояли выше прочих каст.
Отдохнув в гостинице несколько дней, постирав наши платья и починив изъяны, причиненные крушением и странствиями, мы были призваны к императору. На огромном открытом пространстве перед дворцовой стеной возвышались колоссальные каменные собаки, больше смахивавшие на черепах. Они сидели на массивных каменных пьедесталах вдвое выше человеческого роста. Стены дворца были огромны и сложены из обтесанного камня. Они были так толсты, что могли сопротивляться самым мощным пушкам в течение года. Одни ворота были размерами с целый дворец и поднимались, как пагода, отступающими назад этажами, причем каждый этаж был покрыт черепичной кровлей. Франтоватые гвардейцы стояли у входа. Ким объяснил мне, что это «тигровые охотники» Пьенг-Янга, самые свирепые и страшные бойцы, какими обладал Чо-Сен.
Но довольно об этом. Для полного описания императорского дворца не хватило бы и тысячи страниц. Скажу только, что здесь мы увидели власть в ее материальном величии. Только очень древняя, мощная цивилизация могла создать эти широкостенные, со многими фронтонами, царственные постройки.
Нас, матросов, повели не в зал для аудиенций, но – как нам показалось – в зал для пиршеств. Пир приходил к концу, и собравшиеся находились в веселом расположении духа. И какая же это была толпа! Высокие сановники, принцессы крови, дворяне с мечами, бледные жрецы, загорелые воины высоких чинов, придворные дамы с открытыми лицами, накрашенные ки-санг (танцовщицы), отдыхавшие в этот момент от танцев, и дуэньи, поджидавшие женщин, евнухи, лакеи и дворцовые рабы – целая гвардия!
Но все отошли от нас, когда император со свитой приблизился, чтобы поглядеть на нас. Это был веселый монарх, особенно для азиата. Летами он был старше сорока, с чистой, бледной кожей, никогда не знавшей загара, с брюшком и слабыми ногами. Но когда-то это был мужчина хоть куда! Об этом свидетельствовал его благородный лоб. Глаза, однако, у него были гноящиеся, с тонкими веками, губы тряслись и кривились от постоянных излишеств, которым он предавался, – эти излишества, как я впоследствии узнал, в значительной степени придумывались и поощрялись Юн-Саном, буддийским жрецом, о котором я ниже расскажу подробнее.
Мы, в наших матросских костюмах, представляли пеструю толпу, и пестрая толпа нас окружала. Изумленные восклицания при виде нашей странной наружности сменились хохотом. Ки-санг бросились к нам толпой, вертели нас во все стороны, нападая на каждого из нас по две и по три; водили нас по залу, как пляшущих медведей, и заставляли нас выделывать разные штуки. Да, это было оскорбительно – но что же мог сделать бедный матрос? Что мог поделать старый Иоганнес Маартенс против целой гирлянды смеющихся девушек, обступивших его, дергавших его за нос, щипавших за руки, щекотавших под ребрами, так что он волей-неволей подпрыгивал? Чтобы избавить нас от этой пытки, Ганс Амден, расчистив местечко, отхватил неуклюжий голландский танец, при виде которого придворные так и катились со смеху.
Все это оскорбляло и меня, которому Ким в течение многих дней был равноправным и славным товарищем. Я оказал сопротивление смеющимся ки-санг. Расставив ноги и скрестив руки на груди, я крепко уперся на месте; ни щекотанье, ни щипки не могли нарушить мою невозмутимость. И меня оставили ради более легкой добычи.
– Ради бога, дружище, произведи внушительное впечатление! – пробормотал Гендрик Гамель, пробравшись ко мне и таща за собой трех ки-санг.
Неудивительно, что он бормотал, ибо всякий раз, как он раскрывал рот, в него напихивали сластей.
– Избавь нас от этого безумия, – умолял он, мотая головой во все стороны, чтобы увернуться от пальчиков, державших сласти. – Мы должны соблюдать достоинство, – понимаешь ты – достоинство! Иначе мы погибли. Они превратят нас в ручных животных, в игрушки. Когда мы им надоедим, они нас выбросят вон. Ты действуешь правильно. Держись! Не сдавайся! Требуй уважения, уважения ко всем нам… – последние слова я едва мог разобрать, ибо к тому времени ки-санг совершенно забили его рот сластями.
Как и уже говорил, я был наделен и волей, и бесстрашием, и усиленно работал своими матросскими мозгами, ища выхода. Дворцовый евнух, щекотавший мне перышком затылок, подал мне мысль. Я уже обратил на себя внимание своей невозмутимостью и нечувствительностью к атакам ки-санг, так что многие возлагали теперь надежды на то, что евнух меня раздразнит. Я не подавал знака, не делал движения, пока не соразмерил отделявшего нас расстояния. И тогда с молниеносной быстротой, не повернув ни головы, ни туловища, а просто вытянув руку, я повалил его одним ударом руки наотмашь. Тыльная часть моей руки пришлась по его щеке и челюсти. Послышался треск, как от бруса, расколовшегося в шторм. Евнух отлетел прочь и безжизненной кучей рухнул на пол шагах в десяти от меня.
Смех прекратился, послышались крики изумления, бормотанье и шепот: «Йи-Йонг-Ик!»
Опять я скрестил руки и застыл в той же высокомерной позе. Должно быть, во мне, Адаме Стрэнге, между прочим, сидела и душа актера. И смотрите, что вышло! Теперь я был самым выдающимся лицом в нашей компании. Пренебрежительно, недрогнувшим взглядом я встречал устремленные на меня глаза и заставлял их отворачиваться, – опускались или отворачивались все глаза, кроме одной пары. Это были глаза молодой женщины, в которой по богатству наряда и по полдюжине женщин, толпившихся за ее спиной, я признал знаменитую придворную даму, и действительно, это была княжна, дева Ом, принцесса дома Мин. Я сказал – молодая? Ей было столько же, сколько мне, – тридцать лет; несмотря на свою зрелость и красоту, она была не замужем, как мне пришлось узнать.
Только она бесстрашно глядела в мои глаза, пока я сам не отвернулся в сторону. Во взоре ее не было ни вызова, ни вражды – одно только восхищение. Мне не хотелось признать свое поражение перед маленькой женщиной, и глаза мои, отвернувшись в сторону, поднялись на униженную группу моих товарищей и осаждавших их ки-санг и дали мне необходимый предлог. Я хлопнул в ладоши на азиатский манер, как хлопают, отдавая приказы.
– Перестать! – прогремел я на туземном языке, тоном, каким приказывают подчиненным.
О, у меня была громкая и грубая глотка, и я умел реветь так, что оглушал! Я убежден, что такой громкий приказ никогда еще не потрясал священного воздуха императорского дворца…
Огромная палата остолбенела. Женщины вздрогнули и прижались друг к другу, словно ища спасения. Ки-санг оставили в покое матросов и с трусливым хихиканьем удалились прочь. Только княжна Ом не шевельнулась и продолжала глядеть широко раскрытыми глазами в мои глаза, которые я вновь устремил на нее,
Наступило глубокое безмолвие, словно в ожидании приговора. Множество глаз робко перебегали с императора на меня и с меня на императора. У меня хватило благоразумия безмолвствовать и стоять, скрестив руки, в надменной и отчужденной позе.
– Он говорит на нашем языке, – промолвил наконец император. И я готов поклясться, что все вздохнули одним огромным вздохом облегчения.
– Я родился уже зная этот язык, – отвечал я, ухватившись своим матросским умишком за первую, невозможную соломинку, которая мне попалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33