А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



«Россия за облаком»: Эксмо; Москва; 2007
ISBN 978-5-699-2315
Аннотация
60-е годы XIX века. Отмена крепостного права не принесла счастья семье Савостиных. Казалось, что эта зима для них последняя. Но появился странный человек Горислав Борисович, который указал путь к спасению. В волшебную страну крестьянской мечты. В Россию времен Бориса Ельцина!
Оказывается, любовь к парному молоку может пробить тоннель сквозь время, алкоголь не только вреден для здоровья, но и спасает жизнь в безвыходной ситуации, а российский беспредел 90-х годов XX века кому-то может показаться земным раем…
Святослав Логинов
Россия за облаком
Глава 1
У Шапошниковых гуляли.
Визгливо разливалась гармошка, с коленцами и звяканьем брекотушек. Гармонисты у Шапошниковых всегда были знатные; если бы ещё работать умели, как песни орать – сметы бы мужикам не было. А так, радость – они веселятся, гадость – опять веселятся. Беда – у них смехи, страда – потехи. Потому и не вылазят из нищеты.
В проулке у шапошниковского дома пьяно голосили:
Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!
Без штанов-портов по улице бежит.
Он бежит-бежит попёрдывает,
За яйцо себя подёргивает!
И не подумаешь, что в семье горе.
Вчера Шапошниковы схоронили Алёну. Одна была работящая в семье, и ту господь прибрал. Теперь Шапошниковым одноконечный край пришёл, вот и гуляют второй день кряду. Сами и говорят: первый день на поминанье, второй – на погулянье. И где только вино берут? Люди кругом с голоду мрут, хлеба ни у кого нет, а винище – пожалуйста! – пей не хочу. Вот Шапошниковы и пьют.
А у Савостиных в доме тишина. Молча горюют, ни поминанья не было, ни погулянья. Мать наварила картошек, по две штуки на нос, и щепоть серой соли в солонице – вот и все поминки. Митроха-то любил картошку в стуколку, да чтобы с конопляным соком и толчёным чесноком. Нет ни сока, ни чеснока, ни Митрохи. Отмучился малец.
Феоктиста выставила на стол чугун с варёной картошкой. Горячий пар подымался над чёрным зевом. Микита, уже давно сидевший при своём месте, громко сглотнул. Пар хоть и постный, а с голодухи дразнючий. Шурка, сидевшая напротив, невольно передразнила брата, тоже судорожно глотнувши. Бывает такое: один зевнёт, и все остальные принимаются рты крестить. А тут, на пустой живот, как слюнку не сглотнуть?..
Платон Савостин сел за стол последним, на широкое хозяйское место. Место широкое, да стол узок. Пустая миска, из которой в прежние времена всей семьёй хлебали щи, праздные ложки лежат по краям – сегодня хлебать нечего. Стоят солоница да чугунок. Доска для хлеба тоже пуста, последний раз пекли батюшку две недели назад. Ныне у Савостиных едомый хлеб кончился, только на семена, да и то в обрез. И картошка вся вышла, семенную едят. Дожить бы до первой травы, до крапивы и луговой кислицы. Фектя щей наварит зелёных… детишки на понос изойдут, а всё живы будут… Микита и Шурка… а Митрошеньку господь прибрал, сегодня похоронили.
В сытые времена, когда садились вечерять, мать вываливала картошку из чугуна в миску, и каждый брал по своему хотению. А нынче картошка счётная, торопись – не торопись, а больше соседа не схватишь. Две картошины хозяину, по две детям, две себе.
В движениях жены Платон заметил что-то суетливое. Приподнялся, проверяя. Так и есть, на дне чугуна оставалось ещё две картошины. Небольшеньких, какие с осени откладывались на семена. Рука сама потянулась к ложке. Феоктиста сжалась, ожидая звонкого удара по лбу. Обычно так малых учат, если вздумают баловать за столом, а тут – хозяйку…
– Просчиталась, – виновато прошептала она. – Как обычно сметила, и на Митрошеньку тоже сварила. Пускай уж ребятишки его долю съедят.
Платон медленно выдохнул, опустил ложку. Не ожегшись, достал из чугуна две горячие картошины. Ту, что чуток побольше, положил перед собой, другую перед Фектей.
– Нам работать, а малым на печке сидеть. Поди, и так не оголодают. А тебе урок на будущее, чтобы ты и завтра не просчиталась.
Сел, взял первую из картошин, слегка сжал в кулаке, чтобы треснула тонкая шкурка. Двумя перстами взял соли, присолил аккуратно, крупинки не уронив. Осторожно куснул, медленно начал жевать. Вся семья в полном молчании повторяла движения хозяина. Ели с шелухой, не то время, чтобы картошку облупливать да шелуху бросать. И так съестся, мужицкое горло, что суконное бёрдо, всё мнёт.
В дверь постучали.
– Кто там крещёный? – громко спросил Платон.
Не вовремя принесло гостя, как есть не вовремя.
– Пустите переночевать! – донеслось снаружи.
– Иди дальше, родимый, у нас голод, сами помираем.
– Я хлеб дам, мне бы только переночевать где…
В дни весенней бескормицы эти слова открывают любую дверь.
Гость оказался одет по-городскому в кафтан толстого сукна с меховым воротом; кучерская шляпа с широкими полями могла спасти хозяина от ноябрьских дождей, но никак не от морозов, которые ещё случались под утро. А на ногах и вовсе красовались штиблеты, в каких только мостовую гранить вдоль модных магазинов. По весенней распутице ивовый лапоть и то надёжнее. И всё же гость пришёл пешком, и штиблеты на удивление ещё сохраняли вид.
«Должно, приказчик выгнанный, – попытался определить Платон, – или чиновник мелкого разбора».
Не был странник похож ни на приказчика, ни на чиновника. Не выгнанный должен по своим надобностям на лошадях добираться. А выгнанный – значит, спился или проворовался, а у таких судьба на лице прописана. Но главное – штиблеты: низенькие, барские и до сих пор почти чистые. Ну как сюда могло человека в штиблетах занести?
Из вещей у путника оказалась только покупная котомка с ремнями на пряжках. Оттуда и появился обещанный хлеб: не краюха, а целиковый. Хлеб тоже был странный, не каравай, а что-то угловатое, словно сыромятная кирпичина. У попадьи, сказывали, черепашка специальная есть, куличи печь, так из неё кулич тоже угловатый выходит. Барские затеи – даже хлеб не по-людски пекут.
Но какой ни есть, это был хлеб, а к нему гость добавил полуфунтовый кружок колбасы в промасленной бумаге и пять кусков пилёного сахара. Феоктиста спешно выставила на стол глиняные чашки и корчагу с горячей водой. Самовара у Савостиных не водилось, по всем окрестным деревням ни у кого из хрестьян самовара не было, только у попа в Ефимкове, а кишочки горячим пополоскать всем охота, вот и обходились по-простому.
– Извиняйте, чаю у нас не осталось, – тихо произнесла хозяйка, ставя перед гостем дымящуюся чашку. – Прежде зверобой заваривали, да и тот поприелся.
– Часом с квасом, а порой и с водой, – согласился путник.
Хлеб и колбасу он нарезал тонковато, но вроде как не по одному куску. От предложенной картошки не отказался (вот и пригодились две Митрохины картошины!), чашку с кипятком обхватил двумя руками, как делают озябшие люди, с шумом отхлебнул.
– Вы сами-то ешьте, – сказал он, видя, что хозяева сидят в нерешительности. На кусок хлеба положил колбасу, разом четыре косо срезанных ломтика, но не сам стал есть, а протянул Шурёнке: – На вот.
Шурка несмело протянула руку.
– Ляксандра! – предупредила мать, и кусок остался нетронутым.
Платон, видя, что сытый гость стесняется брать хлеб первым, сам взял кусок хлеба и один ломтик колбасы. Следом потянулись и остальные. Ломоть с четырьмя колбасинками остался нетронутым.
Микита сразу засунул лакомый кусочек в рот, мигом сжевал, а потом уже ел пустой хлеб, который, впрочем, голодному человеку вкусней всяких наедок. Шурка сберегала мясное напоследок, только время от времени вдыхала колбасный дух. За ней и прежде такое водилось – оставлять вкусненькое на заглотку, так что Микита, бывало, дразнил её, показывая, як хохол сало ист: «Я до тебе доберусь!»
– Издалека будете? – начал вежливую беседу Платон.
– Да уж, изрядно, – ответил гость. Он помолчал и, отхлебнув пустого кипятку, спросил: – А у вас что за беда такая? Смерч, что ли, прошёл? Ни на одном доме крыши целой нет.
– Весна… – неохотно ответил Платон. – Бескормица подошла, всю солому с крыш скоту стравили. Вот и стоят дома раскрытыми. И не дело стены гноить, а скотина падёт – совсем сгинем.
– Сена-то что ж не накосили?
– А угодья где брать? – Платон едва не рассердился на глупый вопрос. Но потом снизошёл к городскому недомыслию и начал объяснять: – Сам посуди, мил человек, луга заливные – чьи? Княжеские луга. Сено с них управляющий в город возит, за деньги продаёт. Лес чей? Опять же, княжеский. Ни тебе дровишек привести, ни по полянкам травы накосить. У князя холуёв полон двор, все смотрят, чтобы мужику жизни не было. А у мира угодьев – кот наплакал. Ни земли, ни травы, ни леса. Даже к речке с бреднем – и то не моги. Куда ни глянь, всюду одноконечная гибель обступила.
– А прежде как обходились?
– Прежде и мы княжеские были, а теперя – временнообязанные. Ты на него работай, а он тебя кормить – ни-ни! Вот ты человек, по всему видать, учёный, и грамоте, и всяко. Опять же, городской, там всё прежде нас знают. Так ты скажи, скоро ли волю обратно отменят?
– Тебе что, не нравится свободным быть?
– А кому она нравится, эта свобода? Прежде мужик состареет, так если своих детей нет, барин его кормит. Не жирно, а всё с голоду не подохнешь. Опять же, если голод… хоть понемножку, хоть чёрствой корочкой, а облагодетельствует. Потом, конечно, эту корочку сторицей отработаешь, но покуда – жив будешь. А теперя у нас свобода: хошь с голодухи подыхай, хошь – в петлю лезь. Свобода она для тех, кто прежде в барских холуях ходил, руки при хозяйском добре нагрел, мошну набил. Им теперя самая воля. А я не воровал, откуль у меня богачество?
Прохожий усмехнулся чуть заметно, но от Платонова взгляда ничто не укрылось.
– По-твоему, я не так чего сказал?
– Всё так, просто такие речи мне очень знакомы.
– Ещё бы не знакомы, поди, по всей Руси о том народ толкует.
– Я вот думаю, ежели так худо, зачем вы на месте сидите? Земля большая, нашли бы место по душе, переселились бы, хозяйство завели справное. Прежде вас на земле силой держали, а теперь – воля. У свободы, как у палки, два конца. Ты говоришь – свобода на месте сиднем сидеть да с голоду помирать, а есть другая свобода – искать себе лучшей доли.
– Где родился, там и пригодился, – тихо вставила Феоктиста.
– Нам тоже эти рассказы отлично хорошо знакомы, – не обращая внимания на жену, произнёс Платон. – Летось приходил один, как и ты, звал за собой. Есть, говорил, на свете страна Беловодье, правит там христианский царь Иван Пресвитер. И как туда русский хрестьянин приедет, так ему сразу земли нарежут, угодьев всяких: леса целую ухожу, лугов заливных добрый покос. Рыбные да звериные ловы там опять же вольные – всё для хрестьянской души. Знай не ленись, да богу молись.
– Сказки… – вздохнул прохожий.
– Вот и я смекаю: у них там своих мужиков, что ли, нет? Мужика везде лишек, бабы на этот счёт шустрые. У бедняка только на детей богатство. Меня в деревне, знаешь, как дразнят? Мол, у Платона пять дочек, да все на «л»: Ляксандра, Лямпиада, Лизавета, Ленка и Левтина. И пять сынов, да все на «м»: Митрий, Микита, Миколай, Микифор и Микодим… – договаривал Платон через силу, придушенный внезапной мыслью о Митрохе, с которым уже не свидишься, одно имечко в поминальнике осталось, вписанное заботливым кладбищенским сторожем.
Гость не знал о беде, но беспокойство ощутил.
– Вы кушайте, кушайте, – сказал он, придвигая к хозяину початый хлеб. – Это всё ваше, у меня в дорогу взято, мне хватит.
– Благодарствую, – Платон склонил голову. – Я уж тогда приберу его, чтобы и на завтра хватило. В сытое брюхо хлеб пихать – напрасно добро травить.
Странник кивнул согласно и, возвращая разговор в прежнее русло, сказал:
– А вы бы всё-таки подумали насчёт переезда.
– В царство Ивана Пресвитера? – спросил Платон так, что почудилось, будто он о том свете спрашивает.
– Не… Царство Иоанна Пресвитера, если не ошибаюсь, Абиссиния. Это в Африке. Там сушь да жара, хлеб не родится. Живут там куда беднее нашего. Народ, конечно, крещёный, но все из себя чёрные арапы. Ты про арапов-то слыхал?
– Как не слыхать? У старого князя арапчонок был Ахметка. Чёрный, как дёгтем намазанный. А уж девок портить мастак! Они к нему липли, словно он в меду, а не в дегтю изгваздался. Одно слово – дьявол. Мужики его порешили за это. Поймали и вилами прокололи. Говорили, что раз он чёрт, то ему ничего с этого не станет, а от нас он уберётся.
– И что?
– Не чёрт оказался. Его проткнули, а он возьми да и помри. Четверо парней за него, антихриста, на каторгу ушли.
– Вот я о том и говорю, что арапы такие же люди, но русскому человеку у них делать нечего.
– Куда ж ты меня в таком разе зовёшь?
– Есть, понимаешь, такая страна, – усмехнулся гость. – Россией зовётся. И там, если поискать как следует, что угодно отыщется, даже твоё Беловодье.
Гость дохлебал воду, вежливо перевернул чашку вверх дном. Фектя накрыла хлеб и колбасу полотенцем, а поверх миской – от мышей, унесла прятать в холодный щепной короб. Мужчины поднялись, вышли до ветру. Ещё не стемнело, весной вообще поздно темнеет, но уже заметно подморозило. Не скоро дождаться первой травы.
В проулке у Шапошниковых продолжалось погуляние. Галдели голоса, шалава Маруська с привизгами орала охальные частушки:
Ты со мной гулять не хочи-ишь!
Я от этого не прочь.
Ты всю ночь всухую дрочи-ишь!
И скучаю я всю ночь!
Платон плюнул в навозную кучу, не то отхаркнулся, не то презрение выказал непутёвым соседям.
– Вон тебе переселенцы готовые, им и собираться не надо, только и есть добра, что в портках. Их чекушкой помани, до самого Беловодья добегут.
– Таких нам не надо. Этого добра всюду, что грязи.
– Ага, – согласился Платон, задвигая деревянный засов на сенной двери. – Никому их не нужно, а талан им прёт, что купленный. Тоголетось землю делили, так добрым людям, как ни кинь – всё клин, а этим – полоса, да в самом центре поля. Так им и то не впрок. Потапов Савва, мироед, им три ведра вина поставил, чтобы они ему свой жеребий отдали. То-то попито было…
В избе оказалось уже темновато, семья готовилась ко сну. Фектя с детьми стояла перед иконами, отбивая вдвое больше поклонов, чем обычно.
– …и за Митрошеньку нашего…
– Мам, – позвала Шурка, подымаясь с колен, – а Митрошка сейчас в раю?
– Где ж ему ещё быть? Смотрит на нас с неба.
– Он же баловник был. Кто его в рай пустит? Наверное, его черти в ад утащили.
– Тьфу на тебя! Скажешь тоже – в ад! Простил его господь. Постращал, конечно, маленько, может, даже розгой постегал за баловство, а потом простил.
– Будет вам балаболить, чего не знаете! – сердито сказал Платон.
Гостю Феоктиста постелила в горнице на полатях, себе и мужу – на печке. В горнице была ещё широкая лавка, на которой тоже можно спать, но сейчас там были расставлены кросна с натянутой основой, так что убирать не с руки. Шурке постелено в стряпущем углу на корзине, а Микитке за печкой на шестке. Ничего, перебьются, одну-то ночь. В большой избе-пятистенке печь посреди дома стоит, выглядывая в чистую горницу зеркалом, от которого идёт тепло. А в простой избушке, где у хозяйки один только стряпущий угол, печь сдвинута к стене, но не вплотную, а отступя на полтора кирпича, чтобы пожара не наделать и зря улицу не отапливать. В этом простеночке с обратной стороны выкладывают второй шесток, где в случае нужды может спать кто-то из малолеток, старушка-приживалка или иное убогое существо. За печкой всегда тепло, а что тесновато, так недаром сказано: в тесноте, да не в обиде. А ещё сказано, чтобы всяк сверчок знал свой шесток. Настоящий-то мужик за печку не втиснется, там спят только те, у кого голоса в семье нет.
Микита раком выполз из запечной щели, пошлёпал босыми ногами к выходу.
– Куда? – спросил Платон.
– Во двор.
– Я те дам! Сперва помолился, а потом поганые дела делать? Сколько тебя учить – сначала поссы, а потом молись!
Но Микита уже был на улице и отцовской выволочки не слышал.
Платон шагнул в красный угол, наскоро перекрестил лоб, пробормотал: «Буди мне, грешному!» – словно не молитву читал, а богу выговаривал за все беды и неустройства.
– Митрошеньку-то помяни, – напомнила мать.
– Я за него живого лоб намозолил, а что толку? А уж мёртвый он как-нибудь сам пристроится, без грешных молитв. И вообще, у меня за Митроху на бога большая обида, так что и молитва на ум нейдёт.
– Ой, не греши, Паля! Прям перед образами такие речи говорить!.. Боженька-то всё слышит, вишь, так и зыркает на тебя.
– Вот и пусть послушает! Чего тому богу молиться, который не милует? Погоди, посмотрим ещё, как жеребья лягут, когда землю делить начнём. Так я, может, и вовсе эти образа в хлев выставлю. Будет тогда на скотину зыркать.
Потом Платон вспомнил, что в доме посторонний, и прекратил бузу. Повернулся к гостю, сидящему на краю полатей, запоздало спросил:
– Зовут-то тебя как?
– Горислав Борисович.
1 2 3 4 5