Может, успеем Катю выучить. Клянусь, за кого угодно пойду, хоть за козла…»
Разговоры о замужестве были бесполезными, и сестры понимали это. Для того, чтобы выдать Софью замуж, нужно было вывозить ее, но ей не в чем было появиться даже на скромном деревенском балке у соседей Ляпищевых. Два оставшихся платья сплошь покрывали заплаты, ткань разлезалась под пальцами. Зимние ботинки были у сестер одни на двоих. К счастью, с ними оставалась Марфа, внучка верной Никитишны, разделившая с барышнями заботы о хлебе насущном. Вместе с Марфой сестры Грешневы копались в огороде, собирали грибы и ягоды в лесу, вечерами шили на продажу белье. Пошитое Марфа отвозила в Юхнов, продавала в модную лавку и привозила деньги барышням.
«Ништо, Софья Николаевна, не пропадем! – подбадривала она. – Может, вперед я замуж выйду, так я вас, право слово, не оставлю!»
Софья только улыбалась: охотников на Марфу не находилось. Приданого, так же, как и за ее барышнями, за ней не было никакого, зато имелся вреднющий характер и неистребимая страсть жить своим умом. Осторожные грешневские мужики сватать ее за своих сыновей не спешили и только плевались вслед, наблюдая, как Марфа в тяжелых охотничьих сапогах и со старой винтовкой генерала Грешнева за плечами шагает в камыши бить уток или проверять поставленные силки на зайцев. Марфа обладала почти мужской силой, и смеяться над ней в открытую побаивались.
Катерина, предоставленная самой себе, росла дикаркой. С утра до ночи, одетая хуже деревенских девчонок, босая, с кое-как заплетенными волосами, она носилась по округе, дралась с сельскими парнями, купалась с ними же в Угре, могла целый день ничего не есть, пробавляясь лишь ягодами черемухи и щавелем, и пропадом пропадала в лесу. Софья, занятая бесконечной работой, мыслями о деньгах и слежкой за братом, тянущим из дома последнее, не могла уделять внимание младшей сестре и едва сумела выучить ее грамоте, четырем арифметическим действиям, нескольким стихотворениям Пушкина и болтовне на плохом французском. Когда пьяный брат появлялся дома, Софья только махала рукой, Катерина же поднимала страшный крик, лезла на Сергея с кулаками и однажды, отлетев в угол от его ответного тумака, ударила его сковородником по голове так, что тот четыре дня лежал в постели. Они ненавидели друг друга, и во время братниных запоев Софья не решалась оставлять его наедине с младшей сестрой, боясь, что та убьет его.
…Поля кончились, по сторонам дороги замелькали черные, покосившиеся домики Грешневки. Марфа хлопнула кнутом над головой кобылы, и с колокольни церквушки, хрипло крича, взвилась стая ворон. Впереди показались кущи лип, заслонявшие старый господский дом с потрескавшимися колоннами у входа, облупившейся голубой краской на фасаде и черными от сырости стенами.
– Тпру-у-у, стоять, дохлая! – закричала Марфа, натягивая вожжи. Спрыгнула с телеги и начала открывать ворота. Обернувшись к барышням, хитро подмигнула: – Я в конюшне разберу.
– Делай, Марфа, как знаешь, – устало сказала Софья. После нескольких часов, проведенных в сыром лесу, ее знобило, сильно болела голова. Катерина обеспокоенно посматривала на сестру, но молчала.
В огромном доме – пусто, темно, нетоплено. Из углов сумрачно смотрят освещенные лампадами святые, под изразцовой печью скребется мышь. Софья принесла из сеней охапку дров, по одному затолкала поленья в черный зев печи, и вскоре золотистые искры побежали по бересте. Выпрямившись и прикрыв дверцу печи, Софья весело крикнула сестре:
– Катя, давай самовар ставить! Еще варенье осталось!
Катерина не ответила. Софья, недоумевая, позвала еще раз. Наверху яростно грохнула дверь, послышался быстрый, злой перестук босых ног на лестнице, и Катерина с раздутыми, как у взбесившейся лошади, ноздрями, бледная, ворвалась в залу.
– Шаль забрал! – выпалила она с порога.
Софья, ахнув, кинулась в комнаты.
Сестра оказалась права. В комнате Софьи был настежь распахнут старинный шифоньер с зеркальной дверцей, и выброшенные из него старые, латаные-перелатаные вещи кучкой лежали на полу. Софья упала на колени рядом с тряпьем и в мгновение ока перевернула его сверху донизу. Затем закрыла лицо руками и заплакала. Катерина, стоя у стены, с перекошенным от ярости лицом что-то беззвучно шептала.
По деньгам потеря была незначительной: утащенная братом в кабак персидская шаль была старой, местами потертой и посему не особенно дорогой. Но это была единственная вещь, оставшаяся от покойной матери, и Софья каждый день перепрятывала переливающийся сине-зеленый сверток в новое место, молясь, чтобы Сергей не обнаружил тайника. То-то он вчера ходил за ней по дому как пришитый…
– Господи… Ну зачем я ее Ане не отдала… – горестно прошептала Софья, садясь на пол. Но подскочившая Катерина с такой силой дернула сестру за руку, что та чуть не опрокинулась на спину.
– Идем! Сейчас, говорю, идем!
– Куда?.. – растерялась Софья.
– В кабак идем! Может, сволочь, не продал еще!
– Катя, как ты ужасно ругаешься… – машинально пробормотала Софья, ища глазами ботинки. Катерина, метнувшись в соседнюю горницу, вынесла старые, растрескавшиеся прюнелевые боты и бросила их на пол:
– Живо!
Через несколько минут сестры Грешневы – одна в ботинках на босу ногу, другая совсем босиком – быстро шли, почти бежали через деревню. Со стороны леса двигалась огромная черная туча, в ожидании ливня попрятались и ребятишки, и собаки, даже куры были загнаны по дворам, и деревня стояла безлюдной. Впрочем, одна рябая курица почему-то оказалась на улице и меланхолично разрывала лапой навозную кучу. Катерина, быстро осмотревшись по сторонам, предприняла было молниеносное движение в сторону пеструхи, но Софья на ходу поймала сестру за локоть, и курица с истерическим кудахтаньем кинулась под плетень.
– Катя! Да что же это! Ты как цыганка! А если бы увидал кто?! Стыд какой – графиня Грешнева кур ворует!
– А хоть бы они сдохли все… – зло пробормотала Катерина, с сожалением провожая глазами улепетывавшую курицу, и прибавила ходу. Из-под ее босых пяток веерами летела грязь, и когда сестры подбежали к деревенскому кабаку – длинному темному строению с ярко горящими окнами, – ноги Катерины были измазаны до колен.
– Подожди, я здесь отмоюсь, – шагнула она было к обширной луже у крыльца, но Софья задержала ее:
– Не надо. Позориться только – к мужикам босой входить… Я одна.
– Да что ты одна!.. – вспылила было Катерина, но Софья сурово сказала:
– Ты – младшая сестра! Слушайся! – и скользнула за разбухшую тяжелую дверь. Катерина с сердцем выругалась и побежала вдоль стены, подпрыгивая под каждым окном. Она даже не заметила стоящей у конюшни богатой тройки, которую нечасто можно было увидеть в нищей Грешневке. Тройку распрягали дюжие парни, один из них похабно засмеялся и что-то крикнул вслед Катерине, но та не стала отвечать.
После кромешной темноты сеней, по которым пришлось пробираться на ощупь, свет нескольких керосиновых ламп так ударил Софье по глазам, что она замерла на пороге, беспомощно моргая и пытаясь найти глазами брата. Но единственное, что ей удалось заметить, – это то, что кабак полон народу. Это было непривычно для обычной, непраздничной среды, но, когда в глазах перестали плясать зеленые пятна, Софья поняла, что к чему: за самым большим (и чистым) столом, который кабатчица Устинья даже расщедрилась покрыть скатертью, под образами, сидел незнакомый Софье человек, судя по лохматой бороде и сапогам бутылками – из купцов. Эта всклокоченная, с запутавшимися перышками лука борода старила его, но по черным, шальным от выпитого, совсем молодым глазам купца было заметно, что ему не больше тридцати. Встретившись взглядом с вошедшей Софьей, он широко улыбнулся и что-то крикнул, но она не услышала этого, потому что увидела шаль. Сине-зеленую переливчатую шаль матери на широких, как у мужика, плечах кабатчицы.
Устинья как раз выносила из-за стойки пузатую четверть вина, обнимая ее нежно, как ребенка, и, когда Софья, подлетев, с силой вцепилась в ее плечо, ахнула и прислонилась к стене:
– Охти, барышня! Чего толкаетеся? Чичас бы прямо на пол и сбрыкнула таку драгоценность!
– Снимай, бесстыжая! – шепотом приказала Софья, вцепившись в чуть шершавую, смявшуюся под ее рукой ткань. – Бога побойся! Последняя память от матери…
Устинья в первую минуту растерялась и застыла, недоуменно глядя желтыми глазами без ресниц в бледное лицо Софьи. А затем эти глаза сузились в гадкие щелочки, грудь под заляпанной щами и вином кофтой выкатилась вперед, и Устинья завизжала на весь кабак:
– Грех вам, Софья Николавна, постыдились бы! За ваш лоскут тертый, который и в руки взять совестно, живые деньги плочены! Сергей Николаичу честь по чести отданы, при свидетелях! Да вон же они и сами сидят, пусть подтверждение дадут!
Не выпуская из рук края шали, Софья обернулась и поняла, что Сергей Николаевич, сидящий у стены за залитым вином столом, никакого подтверждения дать уже не в состоянии. Впрочем, брат даже и не сидел, а полулежал, опираясь боком о бревенчатую стену, и на призыв кабатчицы не открыл глаз. «Господи, ведь домой еще вести…» – мелькнуло в голове у Софьи.
– Отдай… – хрипло, уже безнадежно попросила она, сжимая в руке край шали. – Зачем она тебе, старая, вот-вот рассыплется. Я… я тебе денег за нее дам.
– Дадите вы, как же, – с нескрываемой злостью сказала Устинья, резко вырывая у Софьи шаль. – С каких таких барышей? У вас в амбаре давеча мыши в бабки играли! Не босиком ли прибежамши, барышня? Ножки не застудили?!
Она намеренно громко выкрикнула последние фразы, и те, кто был еще не очень пьян, с готовностью загыгыкали, повернувшись к Софье. Молодой черноволосый купец поставил на стол граненый стакан и снова с интересом посмотрел на Софью, но та не обратила на это внимания. В глазах потемнело – не столько от пьяного смеха мужиков, сколько от того, что брат Сергей даже не открыл глаз.
«Мерзавец…» – горестно подумала она, разжимая ладонь. И тут же, повинуясь внезапному порыву ярости, сжала ее еще сильней и потянула на себя шаль. Старая ткань затрещала, но выдержала. Кабатчица возмущенно заголосила, ловя ускользающую обновку, но Софья, схватив со стойки полупустую бутылку, ударила ее по руке. Вино плеснуло ей на платье, залило пол, но Софья не заметила этого – как не заметила и внезапно наступившей тишины вокруг, и того, каким растерянным вдруг стало лицо Устиньи. В горле холодными пузырьками клокотало бешенство.
– Вот шагни только ко мне, – спокойно, холодно сказала Софья, сжимая в руке скользкое горлышко бутылки. – По голове вот этой самой четвертью ударю. А потом – хоть по Владимирке.
– Оченно надо… – пробормотала Устинья, юркая за стойку. – По Владимирке из-за пустяков таких… Да носите вы свою рванину сами, барышня, мне и даром не требуется… А только за угощение платить надобно! Мне лишнего-то ни к чему, только и в убыток торговать не станем…
– А ты не торгуй, – глядя в сторону и все еще сжимая бутылку, посоветовала Софья. – Сколько раз мы тебя просили – не продавай ты ему вина! А ты, проклятая, все суешь да суешь.
– Так тем живу, барышня, тем живу! – снова осмелела Устинья. – А вы постыдились бы честную копейку у одинокой женщины забирать! Креста на вас нет, вот что я скажу! Вот урядник приедет, ужо я ему пожалуюсь! Думаете, коль господа, так и управы на вас не сыщется? Да я…
– Да молчала б ты, дура, – вдруг раздался из-за спины Софьи густой, веселый и пьяный бас, и та, вздрогнув, обернулась. Молодой купец, сцепив руки на пояснице, стоял позади нее и смотрел в упор пьяными, черными, блестящими глазами.
– Возьми да умолкни, – велел он кабатчице, кидая на стойку серебряный рубль. – От визгу твоего в голове содроганье одно.
– Больше дадено… – заикнулась та, и купец, не глядя, кинул еще несколько монет.
– Напрасно вы это, – хмуро сказала Софья, видя, как серебряные рубли, вертясь, раскатываются по стойке. – Эта шаль не дороже полтинника стоит.
– Разве? – удивился тот. – А что ж ты тогда из-за нее всколыхалась так, ненаглядная?
Софья поставила на стол бутылку. Повернулась к купцу и, глядя в его черные, без блеска, кажущиеся из-за этого сумрачными, глаза, отчеканила:
– Знай свое место, мужик! Я тебе не ненаглядная! Я – здешняя помещица, Софья Николаевна Грешнева!
– Вона куда! – ничуть не испугавшись, протянул купец. – Ну, а мы люди торговые. Федор Пантелеев Мартемьянов. Не желаете ли водочки за знакомство?
– Пошел вон, – сказала Софья. Мартемьянов, разумеется, и с места не тронулся. В кабаке уже давно никто не пил, не ел и не бранился с соседями: все, предвкушая бесплатное развлечение, таращились на барышню и заезжего купца. Устинья даже позвала из задних комнат сожителя, кривого старика с обширной плешью, годившегося ей в отцы, который сонными глазами уставился на происходящее через стойку.
– Ох, какие глаза у вас, барышня, погибельные! – весело заметил Мартемьянов. – Как вода в пруду под солнцем, право слово! Да не топорщитесь вы так, не обижу небось. Но только и не выпущу.
– Пусти, – обмирая, понимая, что он не шутит, сказала Софья.
– Ан нет! – усмехнулся купец. Он был такой огромный, что и думать было нечего оттолкнуть его и умчаться. В полном отчаянии Софья взглянула на брата, но Сергей сладко спал, прислонившись к стене. Его поддерживал плечом один из людей Мартемьянова, темноволосый широкоплечий парень в новой косоворотке. В его руках была гитара с навязанным на гриф алым бантом, и он слегка пощипывал струны, извлекая из них сбивчивую «камаринскую». Поймав полный смятения взгляд Софьи, он улыбнулся и слегка поклонился. Несмотря на охватившую ее панику, Софья отметила благородную сдержанность этого поклона: словно отдавший его парень был не приказчиком, а по меньшей мере юнкером. И тут ее осенило.
– А ну, гитару мне сюда! – звонко, на весь кабак, воскликнула она. – Петь вам буду! Что уставились? Гитару, живо! Не каждый день вас барышни веселят!
Мужики загудели, загоготали, повскакивали с мест. Темноволосый парень поднялся с места, умудрившись аккуратно прислонить бесчувственного Сергея к стене, и галантно передал Софье гитару. Та приняла ее, машинально пробежалась пальцами по струнам, проверяя настройку. Мысль у нее была одна: любой ценой отвлечь Мартемьянова, чтобы он отошел от двери, а там – бегом в сени, и на двор, и прочь отсюда… Нипочем не догонят!
Купец, впрочем, оказался вовсе не дураком и от двери не отошел. Мельком Софья подумала, что в крайнем случае ударит его гитарой по голове. Инструмент был кабацкий, плохой, две струны нещадно врали, но возиться с настройкой не было времени. Софья взяла было аккорд веселой песни «По улице мостовой», но от растерянности и испуга запела совсем другое и спохватилась, когда уже поздно было останавливаться:
Что ты жадно глядишь на дорогу
В стороне от веселых подруг,
Знать, забило сердечко тревогу, —
Все лицо твое вспыхнуло вдруг…
Пела Софья хорошо и знала об этом. Еще в детстве, когда был жив отец и старшая сестра брала уроки фортепьяно и сольфеджио у выписанной из-за границы итальянки, мадам Джеллини, крошечную Соню ничем нельзя было на время этих уроков выманить из комнаты. Она сидела тише мыши в огромном, почти целиком скрывающем ее кресле у окна, слушала переборы фортепьяно, вокализы сестры и мадам Джеллини, а когда урок заканчивался, безошибочно воспроизводила услышанные упражнения. «Брависсимо! – восхищалась мадам Джеллини. – Ваш отец должен будет отправить вас, мадемуазель Софи, в Италию, учиться бельканто!» Сестра Анна восхищенно аплодировала, сама Софья гордо улыбалась и знала, что непременно, непременно поедет в Италию. Ах, детство, золотое, безоблачное, беззаботное… Как все было просто и весело тогда, как не думалось о завтрашнем дне! И даже в страшных снах не могло привидеться то, что случилось с ними. «Мама… – подумалось горестно и не в первый раз. – Зачем же ты так? С отцом, с нами?»
Гитара смолкла, Софья опустила ее на колени. В кабаке стояла мертвая тишина. Софья удивленно смотрела на неподвижные, заросшие бородами лица мужиков, на зажмуренную физиономию Устиньи с одинокой слезой на пухлой щеке, на ошалелые глаза мартемьяновских молодцов. Тот темноволосый парень, что подал ей гитару, даже встал со своего места и стоял, весь подавшись вперед, в упор глядя светло-серыми глазами. «Глаза у него какие чудные… – почему-то подумала Софья. – Сам темный, а глаза – светлые, странно…» И удивления в этих глазах не было, лишь пристальное внимание и теплота, от которой по спине у Софьи побежали мурашки. Забыв о всяких приличиях и даже о Мартемьянове, она молча, без улыбки смотрела на темноволосого, светлоглазого приказчика. А тот смотрел на нее.
Из этого оцепенения Софью вывело копошение в углу и прозвучавший голос – знакомый до противности:
1 2 3 4 5
Разговоры о замужестве были бесполезными, и сестры понимали это. Для того, чтобы выдать Софью замуж, нужно было вывозить ее, но ей не в чем было появиться даже на скромном деревенском балке у соседей Ляпищевых. Два оставшихся платья сплошь покрывали заплаты, ткань разлезалась под пальцами. Зимние ботинки были у сестер одни на двоих. К счастью, с ними оставалась Марфа, внучка верной Никитишны, разделившая с барышнями заботы о хлебе насущном. Вместе с Марфой сестры Грешневы копались в огороде, собирали грибы и ягоды в лесу, вечерами шили на продажу белье. Пошитое Марфа отвозила в Юхнов, продавала в модную лавку и привозила деньги барышням.
«Ништо, Софья Николаевна, не пропадем! – подбадривала она. – Может, вперед я замуж выйду, так я вас, право слово, не оставлю!»
Софья только улыбалась: охотников на Марфу не находилось. Приданого, так же, как и за ее барышнями, за ней не было никакого, зато имелся вреднющий характер и неистребимая страсть жить своим умом. Осторожные грешневские мужики сватать ее за своих сыновей не спешили и только плевались вслед, наблюдая, как Марфа в тяжелых охотничьих сапогах и со старой винтовкой генерала Грешнева за плечами шагает в камыши бить уток или проверять поставленные силки на зайцев. Марфа обладала почти мужской силой, и смеяться над ней в открытую побаивались.
Катерина, предоставленная самой себе, росла дикаркой. С утра до ночи, одетая хуже деревенских девчонок, босая, с кое-как заплетенными волосами, она носилась по округе, дралась с сельскими парнями, купалась с ними же в Угре, могла целый день ничего не есть, пробавляясь лишь ягодами черемухи и щавелем, и пропадом пропадала в лесу. Софья, занятая бесконечной работой, мыслями о деньгах и слежкой за братом, тянущим из дома последнее, не могла уделять внимание младшей сестре и едва сумела выучить ее грамоте, четырем арифметическим действиям, нескольким стихотворениям Пушкина и болтовне на плохом французском. Когда пьяный брат появлялся дома, Софья только махала рукой, Катерина же поднимала страшный крик, лезла на Сергея с кулаками и однажды, отлетев в угол от его ответного тумака, ударила его сковородником по голове так, что тот четыре дня лежал в постели. Они ненавидели друг друга, и во время братниных запоев Софья не решалась оставлять его наедине с младшей сестрой, боясь, что та убьет его.
…Поля кончились, по сторонам дороги замелькали черные, покосившиеся домики Грешневки. Марфа хлопнула кнутом над головой кобылы, и с колокольни церквушки, хрипло крича, взвилась стая ворон. Впереди показались кущи лип, заслонявшие старый господский дом с потрескавшимися колоннами у входа, облупившейся голубой краской на фасаде и черными от сырости стенами.
– Тпру-у-у, стоять, дохлая! – закричала Марфа, натягивая вожжи. Спрыгнула с телеги и начала открывать ворота. Обернувшись к барышням, хитро подмигнула: – Я в конюшне разберу.
– Делай, Марфа, как знаешь, – устало сказала Софья. После нескольких часов, проведенных в сыром лесу, ее знобило, сильно болела голова. Катерина обеспокоенно посматривала на сестру, но молчала.
В огромном доме – пусто, темно, нетоплено. Из углов сумрачно смотрят освещенные лампадами святые, под изразцовой печью скребется мышь. Софья принесла из сеней охапку дров, по одному затолкала поленья в черный зев печи, и вскоре золотистые искры побежали по бересте. Выпрямившись и прикрыв дверцу печи, Софья весело крикнула сестре:
– Катя, давай самовар ставить! Еще варенье осталось!
Катерина не ответила. Софья, недоумевая, позвала еще раз. Наверху яростно грохнула дверь, послышался быстрый, злой перестук босых ног на лестнице, и Катерина с раздутыми, как у взбесившейся лошади, ноздрями, бледная, ворвалась в залу.
– Шаль забрал! – выпалила она с порога.
Софья, ахнув, кинулась в комнаты.
Сестра оказалась права. В комнате Софьи был настежь распахнут старинный шифоньер с зеркальной дверцей, и выброшенные из него старые, латаные-перелатаные вещи кучкой лежали на полу. Софья упала на колени рядом с тряпьем и в мгновение ока перевернула его сверху донизу. Затем закрыла лицо руками и заплакала. Катерина, стоя у стены, с перекошенным от ярости лицом что-то беззвучно шептала.
По деньгам потеря была незначительной: утащенная братом в кабак персидская шаль была старой, местами потертой и посему не особенно дорогой. Но это была единственная вещь, оставшаяся от покойной матери, и Софья каждый день перепрятывала переливающийся сине-зеленый сверток в новое место, молясь, чтобы Сергей не обнаружил тайника. То-то он вчера ходил за ней по дому как пришитый…
– Господи… Ну зачем я ее Ане не отдала… – горестно прошептала Софья, садясь на пол. Но подскочившая Катерина с такой силой дернула сестру за руку, что та чуть не опрокинулась на спину.
– Идем! Сейчас, говорю, идем!
– Куда?.. – растерялась Софья.
– В кабак идем! Может, сволочь, не продал еще!
– Катя, как ты ужасно ругаешься… – машинально пробормотала Софья, ища глазами ботинки. Катерина, метнувшись в соседнюю горницу, вынесла старые, растрескавшиеся прюнелевые боты и бросила их на пол:
– Живо!
Через несколько минут сестры Грешневы – одна в ботинках на босу ногу, другая совсем босиком – быстро шли, почти бежали через деревню. Со стороны леса двигалась огромная черная туча, в ожидании ливня попрятались и ребятишки, и собаки, даже куры были загнаны по дворам, и деревня стояла безлюдной. Впрочем, одна рябая курица почему-то оказалась на улице и меланхолично разрывала лапой навозную кучу. Катерина, быстро осмотревшись по сторонам, предприняла было молниеносное движение в сторону пеструхи, но Софья на ходу поймала сестру за локоть, и курица с истерическим кудахтаньем кинулась под плетень.
– Катя! Да что же это! Ты как цыганка! А если бы увидал кто?! Стыд какой – графиня Грешнева кур ворует!
– А хоть бы они сдохли все… – зло пробормотала Катерина, с сожалением провожая глазами улепетывавшую курицу, и прибавила ходу. Из-под ее босых пяток веерами летела грязь, и когда сестры подбежали к деревенскому кабаку – длинному темному строению с ярко горящими окнами, – ноги Катерины были измазаны до колен.
– Подожди, я здесь отмоюсь, – шагнула она было к обширной луже у крыльца, но Софья задержала ее:
– Не надо. Позориться только – к мужикам босой входить… Я одна.
– Да что ты одна!.. – вспылила было Катерина, но Софья сурово сказала:
– Ты – младшая сестра! Слушайся! – и скользнула за разбухшую тяжелую дверь. Катерина с сердцем выругалась и побежала вдоль стены, подпрыгивая под каждым окном. Она даже не заметила стоящей у конюшни богатой тройки, которую нечасто можно было увидеть в нищей Грешневке. Тройку распрягали дюжие парни, один из них похабно засмеялся и что-то крикнул вслед Катерине, но та не стала отвечать.
После кромешной темноты сеней, по которым пришлось пробираться на ощупь, свет нескольких керосиновых ламп так ударил Софье по глазам, что она замерла на пороге, беспомощно моргая и пытаясь найти глазами брата. Но единственное, что ей удалось заметить, – это то, что кабак полон народу. Это было непривычно для обычной, непраздничной среды, но, когда в глазах перестали плясать зеленые пятна, Софья поняла, что к чему: за самым большим (и чистым) столом, который кабатчица Устинья даже расщедрилась покрыть скатертью, под образами, сидел незнакомый Софье человек, судя по лохматой бороде и сапогам бутылками – из купцов. Эта всклокоченная, с запутавшимися перышками лука борода старила его, но по черным, шальным от выпитого, совсем молодым глазам купца было заметно, что ему не больше тридцати. Встретившись взглядом с вошедшей Софьей, он широко улыбнулся и что-то крикнул, но она не услышала этого, потому что увидела шаль. Сине-зеленую переливчатую шаль матери на широких, как у мужика, плечах кабатчицы.
Устинья как раз выносила из-за стойки пузатую четверть вина, обнимая ее нежно, как ребенка, и, когда Софья, подлетев, с силой вцепилась в ее плечо, ахнула и прислонилась к стене:
– Охти, барышня! Чего толкаетеся? Чичас бы прямо на пол и сбрыкнула таку драгоценность!
– Снимай, бесстыжая! – шепотом приказала Софья, вцепившись в чуть шершавую, смявшуюся под ее рукой ткань. – Бога побойся! Последняя память от матери…
Устинья в первую минуту растерялась и застыла, недоуменно глядя желтыми глазами без ресниц в бледное лицо Софьи. А затем эти глаза сузились в гадкие щелочки, грудь под заляпанной щами и вином кофтой выкатилась вперед, и Устинья завизжала на весь кабак:
– Грех вам, Софья Николавна, постыдились бы! За ваш лоскут тертый, который и в руки взять совестно, живые деньги плочены! Сергей Николаичу честь по чести отданы, при свидетелях! Да вон же они и сами сидят, пусть подтверждение дадут!
Не выпуская из рук края шали, Софья обернулась и поняла, что Сергей Николаевич, сидящий у стены за залитым вином столом, никакого подтверждения дать уже не в состоянии. Впрочем, брат даже и не сидел, а полулежал, опираясь боком о бревенчатую стену, и на призыв кабатчицы не открыл глаз. «Господи, ведь домой еще вести…» – мелькнуло в голове у Софьи.
– Отдай… – хрипло, уже безнадежно попросила она, сжимая в руке край шали. – Зачем она тебе, старая, вот-вот рассыплется. Я… я тебе денег за нее дам.
– Дадите вы, как же, – с нескрываемой злостью сказала Устинья, резко вырывая у Софьи шаль. – С каких таких барышей? У вас в амбаре давеча мыши в бабки играли! Не босиком ли прибежамши, барышня? Ножки не застудили?!
Она намеренно громко выкрикнула последние фразы, и те, кто был еще не очень пьян, с готовностью загыгыкали, повернувшись к Софье. Молодой черноволосый купец поставил на стол граненый стакан и снова с интересом посмотрел на Софью, но та не обратила на это внимания. В глазах потемнело – не столько от пьяного смеха мужиков, сколько от того, что брат Сергей даже не открыл глаз.
«Мерзавец…» – горестно подумала она, разжимая ладонь. И тут же, повинуясь внезапному порыву ярости, сжала ее еще сильней и потянула на себя шаль. Старая ткань затрещала, но выдержала. Кабатчица возмущенно заголосила, ловя ускользающую обновку, но Софья, схватив со стойки полупустую бутылку, ударила ее по руке. Вино плеснуло ей на платье, залило пол, но Софья не заметила этого – как не заметила и внезапно наступившей тишины вокруг, и того, каким растерянным вдруг стало лицо Устиньи. В горле холодными пузырьками клокотало бешенство.
– Вот шагни только ко мне, – спокойно, холодно сказала Софья, сжимая в руке скользкое горлышко бутылки. – По голове вот этой самой четвертью ударю. А потом – хоть по Владимирке.
– Оченно надо… – пробормотала Устинья, юркая за стойку. – По Владимирке из-за пустяков таких… Да носите вы свою рванину сами, барышня, мне и даром не требуется… А только за угощение платить надобно! Мне лишнего-то ни к чему, только и в убыток торговать не станем…
– А ты не торгуй, – глядя в сторону и все еще сжимая бутылку, посоветовала Софья. – Сколько раз мы тебя просили – не продавай ты ему вина! А ты, проклятая, все суешь да суешь.
– Так тем живу, барышня, тем живу! – снова осмелела Устинья. – А вы постыдились бы честную копейку у одинокой женщины забирать! Креста на вас нет, вот что я скажу! Вот урядник приедет, ужо я ему пожалуюсь! Думаете, коль господа, так и управы на вас не сыщется? Да я…
– Да молчала б ты, дура, – вдруг раздался из-за спины Софьи густой, веселый и пьяный бас, и та, вздрогнув, обернулась. Молодой купец, сцепив руки на пояснице, стоял позади нее и смотрел в упор пьяными, черными, блестящими глазами.
– Возьми да умолкни, – велел он кабатчице, кидая на стойку серебряный рубль. – От визгу твоего в голове содроганье одно.
– Больше дадено… – заикнулась та, и купец, не глядя, кинул еще несколько монет.
– Напрасно вы это, – хмуро сказала Софья, видя, как серебряные рубли, вертясь, раскатываются по стойке. – Эта шаль не дороже полтинника стоит.
– Разве? – удивился тот. – А что ж ты тогда из-за нее всколыхалась так, ненаглядная?
Софья поставила на стол бутылку. Повернулась к купцу и, глядя в его черные, без блеска, кажущиеся из-за этого сумрачными, глаза, отчеканила:
– Знай свое место, мужик! Я тебе не ненаглядная! Я – здешняя помещица, Софья Николаевна Грешнева!
– Вона куда! – ничуть не испугавшись, протянул купец. – Ну, а мы люди торговые. Федор Пантелеев Мартемьянов. Не желаете ли водочки за знакомство?
– Пошел вон, – сказала Софья. Мартемьянов, разумеется, и с места не тронулся. В кабаке уже давно никто не пил, не ел и не бранился с соседями: все, предвкушая бесплатное развлечение, таращились на барышню и заезжего купца. Устинья даже позвала из задних комнат сожителя, кривого старика с обширной плешью, годившегося ей в отцы, который сонными глазами уставился на происходящее через стойку.
– Ох, какие глаза у вас, барышня, погибельные! – весело заметил Мартемьянов. – Как вода в пруду под солнцем, право слово! Да не топорщитесь вы так, не обижу небось. Но только и не выпущу.
– Пусти, – обмирая, понимая, что он не шутит, сказала Софья.
– Ан нет! – усмехнулся купец. Он был такой огромный, что и думать было нечего оттолкнуть его и умчаться. В полном отчаянии Софья взглянула на брата, но Сергей сладко спал, прислонившись к стене. Его поддерживал плечом один из людей Мартемьянова, темноволосый широкоплечий парень в новой косоворотке. В его руках была гитара с навязанным на гриф алым бантом, и он слегка пощипывал струны, извлекая из них сбивчивую «камаринскую». Поймав полный смятения взгляд Софьи, он улыбнулся и слегка поклонился. Несмотря на охватившую ее панику, Софья отметила благородную сдержанность этого поклона: словно отдавший его парень был не приказчиком, а по меньшей мере юнкером. И тут ее осенило.
– А ну, гитару мне сюда! – звонко, на весь кабак, воскликнула она. – Петь вам буду! Что уставились? Гитару, живо! Не каждый день вас барышни веселят!
Мужики загудели, загоготали, повскакивали с мест. Темноволосый парень поднялся с места, умудрившись аккуратно прислонить бесчувственного Сергея к стене, и галантно передал Софье гитару. Та приняла ее, машинально пробежалась пальцами по струнам, проверяя настройку. Мысль у нее была одна: любой ценой отвлечь Мартемьянова, чтобы он отошел от двери, а там – бегом в сени, и на двор, и прочь отсюда… Нипочем не догонят!
Купец, впрочем, оказался вовсе не дураком и от двери не отошел. Мельком Софья подумала, что в крайнем случае ударит его гитарой по голове. Инструмент был кабацкий, плохой, две струны нещадно врали, но возиться с настройкой не было времени. Софья взяла было аккорд веселой песни «По улице мостовой», но от растерянности и испуга запела совсем другое и спохватилась, когда уже поздно было останавливаться:
Что ты жадно глядишь на дорогу
В стороне от веселых подруг,
Знать, забило сердечко тревогу, —
Все лицо твое вспыхнуло вдруг…
Пела Софья хорошо и знала об этом. Еще в детстве, когда был жив отец и старшая сестра брала уроки фортепьяно и сольфеджио у выписанной из-за границы итальянки, мадам Джеллини, крошечную Соню ничем нельзя было на время этих уроков выманить из комнаты. Она сидела тише мыши в огромном, почти целиком скрывающем ее кресле у окна, слушала переборы фортепьяно, вокализы сестры и мадам Джеллини, а когда урок заканчивался, безошибочно воспроизводила услышанные упражнения. «Брависсимо! – восхищалась мадам Джеллини. – Ваш отец должен будет отправить вас, мадемуазель Софи, в Италию, учиться бельканто!» Сестра Анна восхищенно аплодировала, сама Софья гордо улыбалась и знала, что непременно, непременно поедет в Италию. Ах, детство, золотое, безоблачное, беззаботное… Как все было просто и весело тогда, как не думалось о завтрашнем дне! И даже в страшных снах не могло привидеться то, что случилось с ними. «Мама… – подумалось горестно и не в первый раз. – Зачем же ты так? С отцом, с нами?»
Гитара смолкла, Софья опустила ее на колени. В кабаке стояла мертвая тишина. Софья удивленно смотрела на неподвижные, заросшие бородами лица мужиков, на зажмуренную физиономию Устиньи с одинокой слезой на пухлой щеке, на ошалелые глаза мартемьяновских молодцов. Тот темноволосый парень, что подал ей гитару, даже встал со своего места и стоял, весь подавшись вперед, в упор глядя светло-серыми глазами. «Глаза у него какие чудные… – почему-то подумала Софья. – Сам темный, а глаза – светлые, странно…» И удивления в этих глазах не было, лишь пристальное внимание и теплота, от которой по спине у Софьи побежали мурашки. Забыв о всяких приличиях и даже о Мартемьянове, она молча, без улыбки смотрела на темноволосого, светлоглазого приказчика. А тот смотрел на нее.
Из этого оцепенения Софью вывело копошение в углу и прозвучавший голос – знакомый до противности:
1 2 3 4 5