Тогда они признали мой случай банальным и потеряли ко мне интерес, так как я ни словечка не проронил о том, что учу свою безъязыкую половину языку глухонемых. Я ведь хотел узнать от них что-нибудь о себе, а пополнять их профессиональный багаж было не в моих интересах.
Потом я пошел к профессору С. Туртельтаубу, который со всеми остальными был на ножах, но он, вместо того чтобы просветить меня относительно моего состояния, стал мне жаловаться, какая это клика и мафия, и поначалу я слушал его в оба уха, полагая, что он поносит коллег из высоконаучных соображений. Туртельтауб, однако, не мог им простить, что они похоронили его проект. Когда я последний раз был у господ Глобуса и Заводника или, может, еще у каких-то светил – они у меня путаются, столько их было, – то, узнав, что я хожу к Туртельтаубу, они поначалу даже обиделись, а потом заявили, что он исключен из сообщества ученых по этическим соображениям. Туртельтауб, оказывается, хотел, чтобы убийцам, приговоренным к смерти или пожизненному заключению, предлагали замену наказания на операцию каллотомии. Мол, до сих пор ей подвергали исключительно эпилептиков, по медицинским показаниям, и неизвестно, каковы будут последствия рассечения спайки у обыкновенных людей; и каждый, не исключая его самого, будучи приговорен к электрическому стулу, допустим, за убиение тещи, наверняка предпочел бы рассечение corpus callosum, но тогда член Верховного суда на пенсии Клессенфенгер постановил, что, даже если оставить в стороне этику, дело это опасное: ведь если бы оказалось, что, приступая к умерщвлению тещи, с заранее обдуманным намерением действовало лишь левое полушарие Туртельтауба, а правое ничего не знало – или даже протестовало, но уступило доминирующему левому и после внутримозговой борьбы дело дошло-таки до убийства, – возник бы кошмарный прецедент, ибо одно полушарие надлежало увести в тюрьму, а второе, полностью оправдав, освободить из-под стражи. То есть убийца был бы приговорен к смерти на пятьдесят процентов.
Не имея возможности получить то, о чем он мечтал, Туртельтауб поневоле довольствовался обезьянами (очень дорогими, в отличие от убийц), а дотации ему все урезали и урезали, и он горевал, что кончит крысами и морскими свинками, хотя это вовсе не то же самое. Вдобавок активистки Общества охраны животных и Союза борьбы с вивисекцией регулярно били у него стекла, и кто-то даже поджег его машину. Страховая компания не хотела платить; дескать, нет доказательств, что это не сам он спалил собственный автомобиль, рассчитывая убить двух зайцев сразу: привлечь к суду защитниц животных, а заодно материально обогатиться, ведь машина была старая. Он меня до того замучил, что я решил переменить тему и упомянул о языке знаков, уроки которого моя правая рука давала левой. Лучше бы я этого не делал. Он тут же позвонил Глобусу, или, может, Максвеллу, и объявил, что продемонстрирует в Неврологическом обществе случай, который сотрет их всех в порошок. Видя, как повернулось дело, я выбежал от Туртельтауба не прощаясь и поехал прямо в свою гостиницу, но те уже подстерегали меня в холле. Увидев их возбужденные лица и глаза, горящие нездоровым исследовательским энтузиазмом, я сказал, что так уж и быть, я пойду с ними в клинику, только сперва переоденусь у себя; пока они ждали внизу, я сбежал с двенадцатого этажа по пожарной лестнице и на первом же такси помчался в аэропорт. Мне было, собственно, все равно, куда лететь, лишь бы подальше от этих ученых, а так как ближайший рейс был в Сан-Диего, я туда и отправился; там, в маленькой скверной гостинице – это был настоящий притон, кишащий темными личностями; – даже не распаковав чемодан, я позвонил Тарантоге, чтобы попросить у него помощи.
Тарантога, к счастью, был дома. Друзья познаются в беде. Он прилетел в Сан-Диего ночью, и, когда я рассказал ему все, возможно ясней и подробней, решил мною заняться – как человек доброй души, а не как ученый. По его совету я сменил гостиницу и начал отпускать бороду, а он тем временем отправился на поиски такого эксперта, для которого клятва Гиппократа важнее, чем возможность прославиться за мой счет. На третий день мы едва не поссорились: он пришел, порадовать меня хорошими новостями, а я проявил благодарность лишь частично. Его вывела из себя моя левосторонняя мимика – я все время по-идиотски ему подмигивал. Я объяснил, правда, что это не я, а лишь правое полушарие моего мозга, над которым я не властен, и он уже стал успокаиваться, но потом принялся упрекать меня снова. Дескать, что-то тут не в порядке: даже если меня двое в едином теле, то по ехидным и саркастическим минам, которые я наполовину строю, видно как на ладони, что я уже раньше – по крайней мере, частично – питал к нему неприязнь, которая и проявилась теперь в форме черной неблагодарности, а он полагает, либо ты целиком друг, либо не друг вовсе. Пятидесятипроцентная дружба не в его вкусе. Все же в конце концов мне удалось его успокоить, а когда он ушел, я купил себе повязку на глаз.
Специалиста для меня он отыскал далековато – в Австралии, и мы вместе полетели в Мельбурн. Это был профессор Джошуа Макинтайр; он читал там курс нейрофизиологии, а его отец был сердечным приятелем отца Тарантоги и чуть ли даже не дальним родственником. Макинтайр внушал доверие уже своим видом. Высокий, с седой шевелюрой ежиком, удивительно спокойный, толковый и, как заверил меня Тарантога, добросердечный. Так что можно было не опасаться, что он захочет использовать меня в своих целях или стакнется с американцами, которые лезли из кожи, стараясь напасть на мой след. Тщательно обследовав меня, что заняло три часа, он поставил на письменный стол бутылку виски, налил мне и себе, а когда атмосфера стала совершенно приятельской, заложил ногу за ногу, помолчал, собираясь с мыслями, и произнес:
– Господин Тихий, я буду обращаться к вам на «вы», – но лишь потому, что так принято. Можно считать установленным, что мозолистое тело рассечено у вас от comissura anterior до posterior, от передней комиссуры (спайки) до задней (лат.)
хотя на черепе нет и следа трепанационного шрама…
– Так я же и говорю, профессор, – перебил я его, – никакой трепанации не было, а было поражение новейшим оружием. Это, наверное, оружие будущего: не надо никого убивать, достаточно подвергнуть вражескую армию дистанционной церебеллотомии. Рассечение мозжечка.
С отсеченным от остального мозга мозжечком любой солдат сразу рухнет на землю, словно парализованный. Так мне сказали в том ведомстве, называть которое я не имею права. Но по случайности я встал к тому ультразвуковому полю боком, или, как выражаются медики, саггитально. Хотя и это не наверняка – тамошние роботы, видите ли, орудуют скрыто, и механизм воздействия этого поля не вполне ясен…
– Неважно, – сказал профессор, глядя на меня своими добрыми, умными глазами сквозь золотые очки. – Внемедицинские обстоятельства нас в данную минуту не интересуют. Что же касается количества сознаний в подвергнутом каллотомии человеке, тут к настоящему времени существуют восемнадцать теорий. Поскольку каждая из них имеет экспериментальное подтверждение, понятно, что ни одна не может быть ни совершенно ошибочной, ни совершенно истинной. Вы не один, но вас и не двое, о дробных числах тоже говорить не приходится.
– Так сколько же меня, собственно, есть? – спросил я удивленно.
– Нет хороших ответов на плохо поставленные вопросы. Представьте себе двух близнецов, которые от рождения только и делают, что пилят двуручной пилой дрова. Они трудятся в полном согласии, иначе не смогли бы пилить: если забрать у них эту пилу, они уподобятся вам в вашем нынешнем состоянии.
– Но ведь каждый из них, пилит он или не пилит, обладает одним-единственным сознанием, – разочарованно заметил я. – Ваши коллеги в Америке, профессор, рассказали мне множество подобных притч. О близнецах с пилой тоже.
– Ну, ясно, – сказал Макинтайр и подмигнул левым глазом; я даже подумал, не рассечено ли и у него что-нибудь. – Мои американские коллеги беспросветно темны, а такие сравнения курам на смех. Эту историю с близнецами, выдуманную одним американцем, я привел нарочно – как пример ошибочного подхода. Если изобразить работу мозга графически, у вас она выглядит как большая буква «Y», поскольку сохраняется единый ствол мозга и средний мозг. Это – основание игрека, а полушария у вас разделены, как его верхняя часть. Понимаете? Интуитивно это можно легко… – Профессор запнулся и вскрикнул, получив от меня удар по коленной чашечке.
– Это не я, это моя левая нога! – поспешно объяснил я. – Извините, честное слово, я не хотел…
Макинтайр понимающе улыбнулся (но в этой улыбке было что-то фальшивое, как у психиатра, всем своим видом показывающего, что сумасшедший, который его укусил, – человек нормальный и симпатичный), встал и отодвинулся вместе со стулом на безопасное расстояние.
– Правое полушарие обычно гораздо агрессивнее левого, это факт, – сказал он, осторожно ощупывая колено. – Вы, однако, могли бы держать ноги сплетенными. Да и руки, знаете, тоже. Так нам будет легче беседовать…
– Я уже пробовал – затекают. А потом, позволю себе заметить, ваш игрек ничего мне не говорит. Где начинается в нем сознание – под развилкой, в развилке, еще выше или – как там еще?
– Совершенно определенно сказать нельзя, – ответил профессор, продолжая покачивать ушибленной ногой и усердно ее массируя. – Мозг, любезнейший господин Тихий, состоит из множества функциональных подсистем, которые у нормального человека взаимодействуют по-разному при выполнении разных заданий. У вас подсистемы самого высокого уровня полностью разъединены и потому не могут взаимодействовать.
– Об этих подсистемах я тоже уже наслышался, разрешите заметить. Я не хотел бы выглядеть невежливым – во всяком случае, могу вас заверить, профессор, что этого не хочет мое левое полушарие, которое сейчас обращается к вам, – но я по-прежнему ничего не знаю. Ведь живу я нормально – ем, хожу, сплю, читаю, только приходится следить за левой рукой и ногой – они затевают скандалы без всякого предупреждения. КТО подстраивает эти фокусы? Если мой мозг, то почему Я ничего об этом не знаю?
– Потому что полушарие, виновное в этом, безгласно, господин Тихий. Центр речи находится в левом полушарии, в височной до…
На полу между нами лежали мотки проводов от разных аппаратов, при помощи которых Макинтайр меня обследовал. Я заметил, что моя левая нога исподволь начинает играть этими проводами. Она намотала себе на щиколотку толстый кабель в черной блестящей изоляции – чему я особого значения не придал – и вдруг, рванувшись назад, дернула кабель, который, оказывается, обвивал ножку профессорского стула. Стул встал дыбом, а профессор грохнулся на линолеум. Я мог убедиться, однако, что передо мною опытный врач и выдержанный ученый; поднимаясь с пола, он произнес почти совершенно спокойно:
– Ничего, ничего. Ради Бога, не беспокойтесь. Правое полушарие заведует ориентацией в пространстве; неудивительно, что оно ловчее в такого рода дедах. Но я просил бы вас еще раз, господин Тихий, сесть подальше от стола, от проводов и вообще от всего. Это облегчит нам беседу и выбор подходящей для нашего случая терапии.
– Так где же мое сознание? – спросил я, сматывая провод с ноги, что давалось мне нелегко – та словно приросла к полу. – Ведь это, казалось бы, я дернул стул, а в то же время у меня не было такого намерения. КТО это сделал?
– Ваша левая нижняя конечность, управляемая правым полушарием. – Профессор поправил съехавшие очки, отодвинул стул чуть подальше, но после некоторого раздумья не сел, а остался стоять, ухватившись за спинку стула. Я подумал – каким из полушарий, не знаю, – уж не борется ли он с искушением перейти в контратаку?
– Так мы можем толковать до Судного дня, – заметил я, чувствуя, как напрягается левая сторона моего тела. На всякий случай я сплел йоги и руки. Макинтайр, внимательно наблюдая за мной, продолжал дружеским тоном:
– Левое полушарие доминирует благодаря центрам речи. Разговаривая с вами, я разговариваю, следовательно, с левым полушарием, а правое может лишь прислушиваться к нашей беседе. Речью оно почти не владеет.
– У других – пожалуй, но только не у меня, – возразил я, на всякий случай придерживая правой рукой запястье левой. – Оно у меня действительно немое, но я, знаете ли, обучил его языку глухонемых. Сколько здоровья мне это стоило!
– Не может быть!
В глазах профессора появился блеск, который я уже видел у его американских собратьев; я пожалел о своей откровенности, но было поздно.
– Да ведь оно не владеет глагольными формами! Это доказано.
– Ну и что? Можно и без глаголов.
– Тогда, пожалуйста, спросите его, то есть себя – то есть его, хочу я сказать, – что оно думает о нашей беседе? Сможете?
Я с неохотой взял свою левую руку и начал ласково поглаживать ее правой (это, я знал, хорошо помогает), а потом стал подавать условные знаки, дотрагиваясь до левой ладони. Вскоре ее пальцы зашевелились. Я следил за ними какое-то время, после чего, стараясь скрыть злость, положил левую руку на колено, хотя та и сопротивлялась. Разумеется, она тут же чувствительно ущипнула меня за бедро. Этого следовало ожидать, но я не хотел устраивать представление, сражаясь с самим собой на глазах у профессора.
– И что же она сказала? – спросил профессор, неосторожно высовываясь из-за стула.
– Ничего интересного.
– Но я отчетливо видел – она подавала какие-то знаки. Или они были не координированы?
– Нет, почему же, прекрасно координированы, только это – глупость.
– Так говорите! В науке глупостей нет!
– Она сказала: «Ты задница!»
Профессор даже не улыбнулся, до того он был увлечен.
– Нет, правда? Тогда спросите ее, пожалуйста, обо мне.
– Как вам будет угодно.
Я снова взял левую руку и пальцем указал на профессора; мне даже не пришлось ее особенно уговаривать – она ответила моментально.
– Ну, ну?
– «И он задница».
– Прямо так и сказала?
– Да. Глаголы ей действительно не даются, однако понять можно. Но я по-прежнему не знаю, КТО говорит, хотя бы и жестами. У меня в голове есть и Я, и какой-то ОН? Если есть ОН, то почему я ничего не знаю о нем и вообще не ощущаю его – ни его переживаний, ни эмоций, вообще ничего, хотя ОН в МОЕЙ голове и составляет часть МОЕГО мозга? Ведь он не снаружи. Ладно бы еще обыкновенное раздвоение сознания, если бы все у меня там перемешалось – это я еще мог бы понять. Так нет же! Откуда он взялся, этот ОН? Что, он тоже Ийон Тихий? А если так, почему мне приходится объясняться с ним окольным путем, через руку, и получать ответы тоже окольным путем, скажите на милость? Он – или оно, если это полушарие моего мозга, – не на такое еще способен. Если бы он хоть был – или оно было – не в своем уме! Ведь оно то и дело впутывает меня в скандальные истории.
Не видя больше нужды таиться от профессора, я рассказал ему об инцидентах в автобусе и метро. Он был вне себя от любопытства.
– Значит, только блондинки?
– Да. Пусть крашеные, это не имеет значения.
– А что-нибудь еще оно себе позволяет?
– В автобусе – нет.
– А в другой обстановке?
– Не знаю, не пробовал. То есть я не давал ему такой возможности. Или ей, если угодно. Если вам так интересны детали, добавлю, что несколько раз я получал за это пощечины и был вне себя от ярости и смущения, ведь никакой вины за собой я не чувствовал; и в то же время мне было почему-то весело. Но однажды я получил оплеуху по левой щеке, и тогда мне было совсем не смешно. Я над этим задумался и решил, что могу объяснить, в чем тут дело.
– Ну конечно! – воскликнул профессор. – Левый Тихий получал оплеухи за правого, и именно это правого забавляло. А вот когда правому досталось за правого, это вовсе не показалось ему забавным, ведь он получил, так сказать, не только за свое, но и в свою часть лица.
– Вот именно. Значит, какая-то связь вроде бы есть в бедной моей голове, только скорее эмоциональная, чем рациональная. Эмоции он тоже, как видно, испытывает, хотя я о них ничего не знаю. Допустим, они бессознательные, но возможно ли это? В конце концов этот Экклз с его теорией бессознательных инстинктов плетет чушь. Высмотреть в толпе миловидную блондинку, маневрировать так, чтобы приблизиться к ней, поначалу неизвестно зачем, встать за нею и так далее, – тут ведь целый продуманный план, а не какие-то там инстинкты. Продуманный, а значит, осознаваемый. Но КЕМ? КТО тут обдумывает? КТО обладает этим сознанием, если не Я?
– Ах, знаете, – сказал все еще заметно возбужденный профессор, – это можно в конце концов объяснить. Пламя свечи легко различить в темноте, но не днем, при солнце. Может быть, правый мозг и обладает каким-то сознанием, но слабеньким, как свеча, незаметным на фоне сознания левого, доминирующего полушария.
1 2 3 4 5
Потом я пошел к профессору С. Туртельтаубу, который со всеми остальными был на ножах, но он, вместо того чтобы просветить меня относительно моего состояния, стал мне жаловаться, какая это клика и мафия, и поначалу я слушал его в оба уха, полагая, что он поносит коллег из высоконаучных соображений. Туртельтауб, однако, не мог им простить, что они похоронили его проект. Когда я последний раз был у господ Глобуса и Заводника или, может, еще у каких-то светил – они у меня путаются, столько их было, – то, узнав, что я хожу к Туртельтаубу, они поначалу даже обиделись, а потом заявили, что он исключен из сообщества ученых по этическим соображениям. Туртельтауб, оказывается, хотел, чтобы убийцам, приговоренным к смерти или пожизненному заключению, предлагали замену наказания на операцию каллотомии. Мол, до сих пор ей подвергали исключительно эпилептиков, по медицинским показаниям, и неизвестно, каковы будут последствия рассечения спайки у обыкновенных людей; и каждый, не исключая его самого, будучи приговорен к электрическому стулу, допустим, за убиение тещи, наверняка предпочел бы рассечение corpus callosum, но тогда член Верховного суда на пенсии Клессенфенгер постановил, что, даже если оставить в стороне этику, дело это опасное: ведь если бы оказалось, что, приступая к умерщвлению тещи, с заранее обдуманным намерением действовало лишь левое полушарие Туртельтауба, а правое ничего не знало – или даже протестовало, но уступило доминирующему левому и после внутримозговой борьбы дело дошло-таки до убийства, – возник бы кошмарный прецедент, ибо одно полушарие надлежало увести в тюрьму, а второе, полностью оправдав, освободить из-под стражи. То есть убийца был бы приговорен к смерти на пятьдесят процентов.
Не имея возможности получить то, о чем он мечтал, Туртельтауб поневоле довольствовался обезьянами (очень дорогими, в отличие от убийц), а дотации ему все урезали и урезали, и он горевал, что кончит крысами и морскими свинками, хотя это вовсе не то же самое. Вдобавок активистки Общества охраны животных и Союза борьбы с вивисекцией регулярно били у него стекла, и кто-то даже поджег его машину. Страховая компания не хотела платить; дескать, нет доказательств, что это не сам он спалил собственный автомобиль, рассчитывая убить двух зайцев сразу: привлечь к суду защитниц животных, а заодно материально обогатиться, ведь машина была старая. Он меня до того замучил, что я решил переменить тему и упомянул о языке знаков, уроки которого моя правая рука давала левой. Лучше бы я этого не делал. Он тут же позвонил Глобусу, или, может, Максвеллу, и объявил, что продемонстрирует в Неврологическом обществе случай, который сотрет их всех в порошок. Видя, как повернулось дело, я выбежал от Туртельтауба не прощаясь и поехал прямо в свою гостиницу, но те уже подстерегали меня в холле. Увидев их возбужденные лица и глаза, горящие нездоровым исследовательским энтузиазмом, я сказал, что так уж и быть, я пойду с ними в клинику, только сперва переоденусь у себя; пока они ждали внизу, я сбежал с двенадцатого этажа по пожарной лестнице и на первом же такси помчался в аэропорт. Мне было, собственно, все равно, куда лететь, лишь бы подальше от этих ученых, а так как ближайший рейс был в Сан-Диего, я туда и отправился; там, в маленькой скверной гостинице – это был настоящий притон, кишащий темными личностями; – даже не распаковав чемодан, я позвонил Тарантоге, чтобы попросить у него помощи.
Тарантога, к счастью, был дома. Друзья познаются в беде. Он прилетел в Сан-Диего ночью, и, когда я рассказал ему все, возможно ясней и подробней, решил мною заняться – как человек доброй души, а не как ученый. По его совету я сменил гостиницу и начал отпускать бороду, а он тем временем отправился на поиски такого эксперта, для которого клятва Гиппократа важнее, чем возможность прославиться за мой счет. На третий день мы едва не поссорились: он пришел, порадовать меня хорошими новостями, а я проявил благодарность лишь частично. Его вывела из себя моя левосторонняя мимика – я все время по-идиотски ему подмигивал. Я объяснил, правда, что это не я, а лишь правое полушарие моего мозга, над которым я не властен, и он уже стал успокаиваться, но потом принялся упрекать меня снова. Дескать, что-то тут не в порядке: даже если меня двое в едином теле, то по ехидным и саркастическим минам, которые я наполовину строю, видно как на ладони, что я уже раньше – по крайней мере, частично – питал к нему неприязнь, которая и проявилась теперь в форме черной неблагодарности, а он полагает, либо ты целиком друг, либо не друг вовсе. Пятидесятипроцентная дружба не в его вкусе. Все же в конце концов мне удалось его успокоить, а когда он ушел, я купил себе повязку на глаз.
Специалиста для меня он отыскал далековато – в Австралии, и мы вместе полетели в Мельбурн. Это был профессор Джошуа Макинтайр; он читал там курс нейрофизиологии, а его отец был сердечным приятелем отца Тарантоги и чуть ли даже не дальним родственником. Макинтайр внушал доверие уже своим видом. Высокий, с седой шевелюрой ежиком, удивительно спокойный, толковый и, как заверил меня Тарантога, добросердечный. Так что можно было не опасаться, что он захочет использовать меня в своих целях или стакнется с американцами, которые лезли из кожи, стараясь напасть на мой след. Тщательно обследовав меня, что заняло три часа, он поставил на письменный стол бутылку виски, налил мне и себе, а когда атмосфера стала совершенно приятельской, заложил ногу за ногу, помолчал, собираясь с мыслями, и произнес:
– Господин Тихий, я буду обращаться к вам на «вы», – но лишь потому, что так принято. Можно считать установленным, что мозолистое тело рассечено у вас от comissura anterior до posterior, от передней комиссуры (спайки) до задней (лат.)
хотя на черепе нет и следа трепанационного шрама…
– Так я же и говорю, профессор, – перебил я его, – никакой трепанации не было, а было поражение новейшим оружием. Это, наверное, оружие будущего: не надо никого убивать, достаточно подвергнуть вражескую армию дистанционной церебеллотомии. Рассечение мозжечка.
С отсеченным от остального мозга мозжечком любой солдат сразу рухнет на землю, словно парализованный. Так мне сказали в том ведомстве, называть которое я не имею права. Но по случайности я встал к тому ультразвуковому полю боком, или, как выражаются медики, саггитально. Хотя и это не наверняка – тамошние роботы, видите ли, орудуют скрыто, и механизм воздействия этого поля не вполне ясен…
– Неважно, – сказал профессор, глядя на меня своими добрыми, умными глазами сквозь золотые очки. – Внемедицинские обстоятельства нас в данную минуту не интересуют. Что же касается количества сознаний в подвергнутом каллотомии человеке, тут к настоящему времени существуют восемнадцать теорий. Поскольку каждая из них имеет экспериментальное подтверждение, понятно, что ни одна не может быть ни совершенно ошибочной, ни совершенно истинной. Вы не один, но вас и не двое, о дробных числах тоже говорить не приходится.
– Так сколько же меня, собственно, есть? – спросил я удивленно.
– Нет хороших ответов на плохо поставленные вопросы. Представьте себе двух близнецов, которые от рождения только и делают, что пилят двуручной пилой дрова. Они трудятся в полном согласии, иначе не смогли бы пилить: если забрать у них эту пилу, они уподобятся вам в вашем нынешнем состоянии.
– Но ведь каждый из них, пилит он или не пилит, обладает одним-единственным сознанием, – разочарованно заметил я. – Ваши коллеги в Америке, профессор, рассказали мне множество подобных притч. О близнецах с пилой тоже.
– Ну, ясно, – сказал Макинтайр и подмигнул левым глазом; я даже подумал, не рассечено ли и у него что-нибудь. – Мои американские коллеги беспросветно темны, а такие сравнения курам на смех. Эту историю с близнецами, выдуманную одним американцем, я привел нарочно – как пример ошибочного подхода. Если изобразить работу мозга графически, у вас она выглядит как большая буква «Y», поскольку сохраняется единый ствол мозга и средний мозг. Это – основание игрека, а полушария у вас разделены, как его верхняя часть. Понимаете? Интуитивно это можно легко… – Профессор запнулся и вскрикнул, получив от меня удар по коленной чашечке.
– Это не я, это моя левая нога! – поспешно объяснил я. – Извините, честное слово, я не хотел…
Макинтайр понимающе улыбнулся (но в этой улыбке было что-то фальшивое, как у психиатра, всем своим видом показывающего, что сумасшедший, который его укусил, – человек нормальный и симпатичный), встал и отодвинулся вместе со стулом на безопасное расстояние.
– Правое полушарие обычно гораздо агрессивнее левого, это факт, – сказал он, осторожно ощупывая колено. – Вы, однако, могли бы держать ноги сплетенными. Да и руки, знаете, тоже. Так нам будет легче беседовать…
– Я уже пробовал – затекают. А потом, позволю себе заметить, ваш игрек ничего мне не говорит. Где начинается в нем сознание – под развилкой, в развилке, еще выше или – как там еще?
– Совершенно определенно сказать нельзя, – ответил профессор, продолжая покачивать ушибленной ногой и усердно ее массируя. – Мозг, любезнейший господин Тихий, состоит из множества функциональных подсистем, которые у нормального человека взаимодействуют по-разному при выполнении разных заданий. У вас подсистемы самого высокого уровня полностью разъединены и потому не могут взаимодействовать.
– Об этих подсистемах я тоже уже наслышался, разрешите заметить. Я не хотел бы выглядеть невежливым – во всяком случае, могу вас заверить, профессор, что этого не хочет мое левое полушарие, которое сейчас обращается к вам, – но я по-прежнему ничего не знаю. Ведь живу я нормально – ем, хожу, сплю, читаю, только приходится следить за левой рукой и ногой – они затевают скандалы без всякого предупреждения. КТО подстраивает эти фокусы? Если мой мозг, то почему Я ничего об этом не знаю?
– Потому что полушарие, виновное в этом, безгласно, господин Тихий. Центр речи находится в левом полушарии, в височной до…
На полу между нами лежали мотки проводов от разных аппаратов, при помощи которых Макинтайр меня обследовал. Я заметил, что моя левая нога исподволь начинает играть этими проводами. Она намотала себе на щиколотку толстый кабель в черной блестящей изоляции – чему я особого значения не придал – и вдруг, рванувшись назад, дернула кабель, который, оказывается, обвивал ножку профессорского стула. Стул встал дыбом, а профессор грохнулся на линолеум. Я мог убедиться, однако, что передо мною опытный врач и выдержанный ученый; поднимаясь с пола, он произнес почти совершенно спокойно:
– Ничего, ничего. Ради Бога, не беспокойтесь. Правое полушарие заведует ориентацией в пространстве; неудивительно, что оно ловчее в такого рода дедах. Но я просил бы вас еще раз, господин Тихий, сесть подальше от стола, от проводов и вообще от всего. Это облегчит нам беседу и выбор подходящей для нашего случая терапии.
– Так где же мое сознание? – спросил я, сматывая провод с ноги, что давалось мне нелегко – та словно приросла к полу. – Ведь это, казалось бы, я дернул стул, а в то же время у меня не было такого намерения. КТО это сделал?
– Ваша левая нижняя конечность, управляемая правым полушарием. – Профессор поправил съехавшие очки, отодвинул стул чуть подальше, но после некоторого раздумья не сел, а остался стоять, ухватившись за спинку стула. Я подумал – каким из полушарий, не знаю, – уж не борется ли он с искушением перейти в контратаку?
– Так мы можем толковать до Судного дня, – заметил я, чувствуя, как напрягается левая сторона моего тела. На всякий случай я сплел йоги и руки. Макинтайр, внимательно наблюдая за мной, продолжал дружеским тоном:
– Левое полушарие доминирует благодаря центрам речи. Разговаривая с вами, я разговариваю, следовательно, с левым полушарием, а правое может лишь прислушиваться к нашей беседе. Речью оно почти не владеет.
– У других – пожалуй, но только не у меня, – возразил я, на всякий случай придерживая правой рукой запястье левой. – Оно у меня действительно немое, но я, знаете ли, обучил его языку глухонемых. Сколько здоровья мне это стоило!
– Не может быть!
В глазах профессора появился блеск, который я уже видел у его американских собратьев; я пожалел о своей откровенности, но было поздно.
– Да ведь оно не владеет глагольными формами! Это доказано.
– Ну и что? Можно и без глаголов.
– Тогда, пожалуйста, спросите его, то есть себя – то есть его, хочу я сказать, – что оно думает о нашей беседе? Сможете?
Я с неохотой взял свою левую руку и начал ласково поглаживать ее правой (это, я знал, хорошо помогает), а потом стал подавать условные знаки, дотрагиваясь до левой ладони. Вскоре ее пальцы зашевелились. Я следил за ними какое-то время, после чего, стараясь скрыть злость, положил левую руку на колено, хотя та и сопротивлялась. Разумеется, она тут же чувствительно ущипнула меня за бедро. Этого следовало ожидать, но я не хотел устраивать представление, сражаясь с самим собой на глазах у профессора.
– И что же она сказала? – спросил профессор, неосторожно высовываясь из-за стула.
– Ничего интересного.
– Но я отчетливо видел – она подавала какие-то знаки. Или они были не координированы?
– Нет, почему же, прекрасно координированы, только это – глупость.
– Так говорите! В науке глупостей нет!
– Она сказала: «Ты задница!»
Профессор даже не улыбнулся, до того он был увлечен.
– Нет, правда? Тогда спросите ее, пожалуйста, обо мне.
– Как вам будет угодно.
Я снова взял левую руку и пальцем указал на профессора; мне даже не пришлось ее особенно уговаривать – она ответила моментально.
– Ну, ну?
– «И он задница».
– Прямо так и сказала?
– Да. Глаголы ей действительно не даются, однако понять можно. Но я по-прежнему не знаю, КТО говорит, хотя бы и жестами. У меня в голове есть и Я, и какой-то ОН? Если есть ОН, то почему я ничего не знаю о нем и вообще не ощущаю его – ни его переживаний, ни эмоций, вообще ничего, хотя ОН в МОЕЙ голове и составляет часть МОЕГО мозга? Ведь он не снаружи. Ладно бы еще обыкновенное раздвоение сознания, если бы все у меня там перемешалось – это я еще мог бы понять. Так нет же! Откуда он взялся, этот ОН? Что, он тоже Ийон Тихий? А если так, почему мне приходится объясняться с ним окольным путем, через руку, и получать ответы тоже окольным путем, скажите на милость? Он – или оно, если это полушарие моего мозга, – не на такое еще способен. Если бы он хоть был – или оно было – не в своем уме! Ведь оно то и дело впутывает меня в скандальные истории.
Не видя больше нужды таиться от профессора, я рассказал ему об инцидентах в автобусе и метро. Он был вне себя от любопытства.
– Значит, только блондинки?
– Да. Пусть крашеные, это не имеет значения.
– А что-нибудь еще оно себе позволяет?
– В автобусе – нет.
– А в другой обстановке?
– Не знаю, не пробовал. То есть я не давал ему такой возможности. Или ей, если угодно. Если вам так интересны детали, добавлю, что несколько раз я получал за это пощечины и был вне себя от ярости и смущения, ведь никакой вины за собой я не чувствовал; и в то же время мне было почему-то весело. Но однажды я получил оплеуху по левой щеке, и тогда мне было совсем не смешно. Я над этим задумался и решил, что могу объяснить, в чем тут дело.
– Ну конечно! – воскликнул профессор. – Левый Тихий получал оплеухи за правого, и именно это правого забавляло. А вот когда правому досталось за правого, это вовсе не показалось ему забавным, ведь он получил, так сказать, не только за свое, но и в свою часть лица.
– Вот именно. Значит, какая-то связь вроде бы есть в бедной моей голове, только скорее эмоциональная, чем рациональная. Эмоции он тоже, как видно, испытывает, хотя я о них ничего не знаю. Допустим, они бессознательные, но возможно ли это? В конце концов этот Экклз с его теорией бессознательных инстинктов плетет чушь. Высмотреть в толпе миловидную блондинку, маневрировать так, чтобы приблизиться к ней, поначалу неизвестно зачем, встать за нею и так далее, – тут ведь целый продуманный план, а не какие-то там инстинкты. Продуманный, а значит, осознаваемый. Но КЕМ? КТО тут обдумывает? КТО обладает этим сознанием, если не Я?
– Ах, знаете, – сказал все еще заметно возбужденный профессор, – это можно в конце концов объяснить. Пламя свечи легко различить в темноте, но не днем, при солнце. Может быть, правый мозг и обладает каким-то сознанием, но слабеньким, как свеча, незаметным на фоне сознания левого, доминирующего полушария.
1 2 3 4 5