Он разработал для нее новый стиль, придумывал ей наряды и образы, дабы полностью устранить советский дух во всех представленных вариантах. Но главной задачей было вдохнуть в душу Галатеи жажду творчества и раскрыть для нее мир Серебряного века – Цветаева, Ахматова, Пастернак – плюс общий для диссидентов той поры набор: «Архипелаг Гулаг», Бродский et cetera.
Мама немедленно принялась писать стихи, обучаться игре на фортепиано, задумалась о карьере актрисы – словом, погрузилась в волшебный мир и задышала полной грудью. Но мечтания души невинной отец быстро пресек, заявив, что про актрису он и слышать ничего не желает: «Хватит с меня одной актрисы!» – его предыдущая жена Ольга, родившая дочь Машу, училась на курсах Аллы Тарасовой. Видимо, два деятеля кино, да еще с таким горячим темпераментом в одной семье уживаются редко.
Завершив эту гневную тираду многозначительной фразой: «И вообще, лучший университет – жизнь со мной!», отец лишил маму возможности мнить себя будущей Сарой Бернар. Что правильно – дома разыгрывался театр не хуже «Комеди Франсез». Живших в непосредственной близости с Московским художественным театром, Театром имени Пушкина, Консерваторией, Театром на Малой Бронной, старым Домом актера, который располагался на пересечении улицы Горького, ныне Тверской, и Страстного бульвара, родителей ежевечерне навещали актеры, музыканты, художники, поэты, композиторы. Избежать этого было невозможно – мимоходящие запросто стучали в окно с улицы и ступали на порог. Долгие споры, разговоры за полночь, чтение вслух стихов и прозы, вино.
Сами родители почти каждый день ходили в Консерваторию, почти никогда не покупая билетов. В то время концерты в Малом зале были бесплатные, а для прохода в Большой зал была своя система: надо было направиться в буфет, бывший в то время на первом этаже перед контролем, и провести там за пивом или лимонадом минут десять-пятнадцать. После этого билетерши, как правило, уходили домой, и путь наверх в зал был открыт. Благословенные времена!
Исключениями были концерты Рихтера и Гилель-са – на них билетерши пребывали до последнего. Но на эти концерты моему отцу выдавал контрамарки бессменный директор Большого зала Владимир Емельянович Захаров. Он служит там и сейчас и, надеюсь, не расстанется со своим кабинетом еще очень долго.
Начало моей жизни в утробе матери сопровождалось прогулками по Тверскому бульвару с собаками под нежным весенним солнцем. Наверно поэтому меня тянет туда, как преступника на место преступления, и, выбирая между разными вариантами, я всегда предпочитаю этот путь. Нет места в Москве, которое я любила бы больше.
Мама много слушала Баха, Моцарта и Шостаковича. В определенном смысле это на меня довольно сильно повлияло. Мне не под силу вычислить алгоритм пренатального формирования, но музыка Иоганна Себастьяна Баха на всю жизнь остается моей самой глубокой привязанностью. Безусловно, привязанность приросла знанием, пониманием (в меру способностей) и осознанным чувством, но интуитивное подсознательное все же срабатывает на уровне до-знания. Это – главное, и в череде моих увлечений в разные периоды тем или иным автором место Баха в моем личном пантеоне всегда остается неизменно выше ватерлинии, ниже которой протекают мои душевные пристрастия.
Очевидно, Моцарт попадался матери в руки в минуты сильных душевных или физических волнений, ибо далеко не все, им написанное, вызывает во мне позитивный эмоциональный отклик. При исполнении Моцарта я часто испытываю раздражение, особенно когда имею дело с двойным заказом – произведением, написанным им по поводу на скорую руку и предложенным мне для исполнения. Не испытываю ничего подобного, когда исполняю или слушаю его шедевры, будь они признаны таковыми единично мной или всем человечеством. Бывает, играешь трио или сонату, и на зубах поскрипывает от множественных самоповторов, не несущего никакой информации пустого набора нот, и вдруг – о, чудо! Божественные четыре такта, за которые не жаль расстаться с жизнью. Моцарт. Как часто слышишь: чтобы играть Моцарта, надо быть или неискушенным ребенком, либо просветленным стариком, достигшим вершин мудрости. Подожду, что ли.
А вот музыка Шостаковича всегда заставляла кожей ощущать органическое сродство. Как мне наивно кажется, отчасти оттого, что несколько месяцев до его смерти я все-таки уже была на земле в виде зародыша. Пусть ненадолго, но мы пересеклись. Как у Марины Цветаевой – «родство по крови грубо и прочно, родство по избранию – тонко». Часто, находясь под воздействием Шостаковича, я начинаю физически болеть, его музыка проходит сквозь меня, задевая все артерии, втекая в вены, отдается болью в висках и выворачивает внутренности. Неоднократно случалось, что, доиграв Вторую фортепианную или Альтовую (последнее сочинение Шостаковича) сонату, или какое-либо другое сочинение, я не могла уйти со сцены – подкашивались ноги, сводило руки и туман в глазах.
Такое музыкальное образование я получала до рождения. Сей факт должен был состояться по прогнозам матери 10 декабря. Обещала она это с июля. Утром десятого декабря мама зашла в Дом кино попрощаться с друзьями. «Как, ты же уже должна рожать?» – «Да я как раз туда и направляюсь!» Процесс моего рождения был засвидетельствован группой студентов-практикантов и свежеиспеченным доктором. В общем, аудитория была многочисленная, и, если развивать тему предопределенности, отсутствие страха перед сценой можно объяснить тем, что находиться под испытующими взглядами я приучена смолоду.
Чего не скажешь о маме – это ввело ее в некоторый ступор, и она опоздала к обещанному сроку. Впрочем, нечетные цифры открывают больший простор для фантазии, все в них не закольцовано и асимметрично, то есть аналогично человеческой природе и не может не вызывать доверия.
Музыку я впитывала до, во время и всегда после рождения. Она звучала в доме постоянно – отобранные отцом и матерью произведения. Первыми (а может, не первыми, но сохранившимися в памяти как первые) музыкальными фрагментами для меня стали «Вальс-Фантазия» Глинки и затертая пластинка с пьесой Невина «Венок из роз». Кто есть этот автор, я так до сих пор и не удосужилась выяснить – не хочется разрушать бесплотные детские воспоминания. Это было нечто прекрасное/возвышенное, а послушай я это сейчас, вполне вероятно, испытаю разочарование. Часто мы не выдерживаем столкновения с былой первой любовью, овеществленной или очеловеченной – не правда ли? Подвергать ревизии это немногое, подернутое паутиной, я не рискую – если, конечно, не преследую цели препарировать и низложить объекты давней страсти.
Велик соблазн остановиться на милых моему сердцу деталях: освоении азбуки под непосредственным контролем бабушки Анастасии или никогда более мне не встречавшемся способе приготовления яйца к завтраку, которым в совершенстве владел дедушка Владимир, или попытках матери петь колыбельные, что всегда оканчивалось трагически – я вставала на кровати и говорила: «Мама, умоляю, не пой!» Как я сейчас понимаю, связано это было с неидеальным маминым интонированием, вызывавшим во мне глубокое огорчение. Не знаю, служит ли это доказательством врожденного абсолютного слуха, но то, что это врожденный максимализм – более чем вероятно.
Или вот еще занятная деталь: я никак не могла усвоить, что такое деньги и для чего они нужны. Однажды мама отправила меня на рынок, располагавшийся во дворе нашего дома, выдав бумажный рубль и наказав купить пучок редиски и укроп. Спустившись, я выбрала продавца по своему вкусу, кареглазого брюнета, и изложила ему свои нужды. Получив искомое, я сбила его с толку вопросом: теперь мы с вами должны оторвать от рубля 50 копеек? Тут он стал мне объяснять про медную сдачу, но я и слышать не хотела – лишиться бумажного рубля, получив взамен груду мелочи, мне казалось недостойной махинацией. Так мы препирались до тех пор, пока обессиленный продавец не проявил свойственную его нации щедрость, подарив мне редиску и укроп.
А вот еще эскапада из четырех лет: изыскав повод обидеться на маму, я решила жить самостоятельно. Сказано – сделано. Я нацепила мамины туфли на каблуках и отправилась пешком к своей крестной матери Галине Шабановой, художнице.
Она жила в сталинском доме на Новослободской, в пятикомнатной квартире, полной картин, мебели красного дерева, раскинутых по креслам шалей и платков, сундуков с разными сокровищами – от кружев ришелье до старинных украшений, большим черным роялем и собакой. В общем, их дом был для меня абсолютным сказочным королевством наяву, а Галины дочки – старшая Настя и младшая Даша, с которой нас вместе крестили, – принцессами из другой, прекрасной жизни. Меж тем, от нашего дома до Шабановского было не менее сорока минут ходу, путь пролегал мимо трамвайных путей, отделения милиции с доской «Разыскивается опасный преступник», которым в то время был маньяк – похититель детей, и большой дороги, перейти которую в одиночку считалось подвигом. Нашедшая меня у Гали спустя пять часов мама еще долго ахала: как же ты дошла? На каблуках? Одна? Но я, полагавшая, что отныне буду жить только так, гордо перешагивая трамвайные пути в туфлях 37-го размера, довольно ухмылялась.
Похожие чувства я испытывала в ресторанах Дома кино и Центрального дома литераторов, куда брал меня отец по вечерам, плавно перетекавшими в рассвет. Пока гуляла шумная компания с ним во главе, я обходила все столы в ресторане и пела колыбельные, нимало не интересуясь, хочет ли эта отяжелевшая публика выслушивать мои песни. Было заманчиво ощутить себя доброй феей, усыпляющей всех своими благостными переливами.
Заканчивалось шоу, как правило, тем, что какой-нибудь подвыпивший шестидесятник, мучимый колыбельной из «Спокойной ночи, малыши» вместо любимого Галича, спрашивал: «Девочка, что ты здесь делаешь и где твои родители?» Потом маме звонили возмущенные тети: «Как же это вы позволяете ребенку шляться по ресторанам в три часа ночи? Безобразие, женщина!»
Еще одно ресторанное воспоминание связано с концертом «Аквариума», который организовал отец под вывеской своего творческого вечера в одном из НИИ. Закончился этот триумфальный концерт банкетом в «Метрополе», с которого я в компании одной поклонницы Бориса Гребенщикова уползла в темный коридор якобы с целью игры в прятки, чем немедленно спровоцировала поток страстных откровений с ее стороны. Поделиться бедной девушке было больше не с кем.
Группа «Аквариум» тогда находилась в глубоком подполье и была широко известна в узком кругу питерского андеграунда. Каким образом этот лагерь пересекся с моим отцом, мне неведомо, но «Аквариум», Майк Науменко и Сергей Рыженко довольно много времени проводили в нашей квартире на Колхозной. Видимо, отец был увлечен их творчеством и оказывал всяческую поддержку, вплоть до редактирования текстов и музыки. Эта взаимовыгодная связь, зачинавшаяся в коммуналках на знаменитых «квартирниках» – тайных концертах, о которых оповещали исключительно посвященных, коих было достаточно, чтобы превратить небольшую квартиру в филиал «Сайгона», по истечении времени трансформировалась в нечто совершенно буржуазное.
Примерная визуализация: трехкомнатный люкс отеля «Астория», черные кожаные диваны, выполняющие функции баррикад – мы с братом Олегом играем в Карфаген, чугунные чернильницы в руках и «смуглым золотом Исаакий» в окне. Утро. Входит группа «Аквариум» в полном составе, рассаживается на стульях в гостиной и достает из футляров инструменты.
Звонок в дверь – официант вкатывает накрытый белоснежной скатертью столик с завтраком и ставит его перед отцом.
После чего начинается концерт – для одного слушателя (дети не в счет). Отец, выпивая и закусывая, время от времени важно подает реплики: не та гармония!
Срочно заменить рифму! А вот это талантливо! Время от времени над всем этим благолепием просвистывает пепельница, которую я запускаю во вражескую станицу – голову брата. Тщетно меня пытаются привлечь к прекрасному – я всегда скашиваю глаза на близлежащую куклу, вместо того чтобы ловить пряные ассоциации и поразительные по смелости тексты.
Вскоре пути музыкального андеграунда и моего отца разошлись и период нашего домашнего рок-музицирования закончился. Но вспоминать об этом приятно.
Как и о путешествиях, которые тогда еще не были продиктованы концертным графиком. Например, о ежегодных поездках по Прибалтике или о чудесных посещениях Пушкинских гор, Михайловского и окрестностей.
Директором музея-заповедника «Михайловское» служил легендарный Семен Степанович Гейченко, посвятивший восстановлению Михайловского и окрестностей без малого полвека. Останавливались мы всегда в гостинице Пушкинских гор, на территории монастыря, где похоронен Пушкин, располагавшейся в тогда еще бывших, а ныне действующих монастырских кельях. Часто по ночам мы поднимались на могилу Пушкина и дышали, читали, впитывали и фантазировали.
В силу того, что в период нашего с Гейченко общения я была мала и не могла оценить масштаб этого человека, мое внимание фокусировалось на деталях.
Не единожды он позволял мне играть на инструменте, стоявшем в усадьбе, на котором играл еще Михаил Иванович Глинка. Семен Степанович с супругой жили на территории усадьбы в небольшом уютном домике, и всех гостей всегда усаживали за большой стол и поили чаем из самовара. Самовары они собирали, и под эту коллекцию была отведена специальная конструкция длиной в целую стену. Однажды Гей-ченко, который ласково звал меня Маргафонтьевна, предложил выбрать один из своих экземпляров в подарок. Недолго думая, я ткнула пальцем в большой серебряный самовар, стоявший на верхней полке. В этот момент лицо супруги Семена Степановича приобрело землистый оттенок, а сам Гейченко, смутившись, стал объяснять, что этот самовар он никак не может мне презентовать, ибо он принадлежал Екатерине Второй. В утешение он предлагает мне маленький и очень изящный самовар, выточенный из дерева. Но я решительно отказываюсь, о чем не перестаю жалеть до сих пор.
Факт отказа от самовара Гейченко еще долго обсуждался тем вечером на одном из пресловутых «квартирников» и чуть не привел меня к решению больше никогда не отказываться ни от одного подарка – так меня стыдили окружающие.
Невозможно не вспомнить и о поездках в Коктебель, бывший в те годы оазисом творчества и порывов духа его обитателей. Небольшой поселок Пла-нерское, расположенный между Феодосией и Новым Светом, для многих и сейчас – олицетворение Крыма. Хотя в нем уже нет того, что ценило в этом месте поколение моих родителей – живой памяти о genius loci Коктебеля, Максимилиане Волошине и созданной им атмосфере, струившейся в коктебельском воздухе долгие годы после его смерти. Еще были живы аборигены – свидетели дел «давно минувших дней», а также удивительные обломки русской дореволюционной цивилизации.
В их числе была Мария Николаевна Изергина, женщина уникальной жизненной силы, интеллекта и чувства юмора, бывшая для многих хранителем и носителем коктебельского знака качества. Рожденная в Тверской губернии и воспитанная в Петербурге, где ее отчислили из музыкального вуза за «психологическую чуждость», она долгое время трудилась концертмейстером, кажется, в Кировском театре, а после войны переехала в Коктебель жить настоящей жизнью – то есть вблизи от моря и природы. За собой она перевезла черный рояль и целый рой культурных связей.
Ее сестра Тотя, Анастасия Орбели, была хранительницей французской живописи Эрмитажа, близкими подругами – Анастасия Ивановна Цветаева и Мария Степановна Волошина. В ее доме, каким его помню я, всегда жили от одного до сорока человек различных профессий, от зубного врача до искусствоведа, но вечерами на веранде людей собиралось еще больше: писатели, поэты, диссиденты и сочувствующие. Блистали многие, звезда же была одна – сама хозяйка, умевшая примирить спорщиков точной фразой, развеять тучи и развеселить всех шуткой особой породы остроумия. Ее прирожденный духовный аристократизм пленял всех, но по этой же причине ее суждение могло повергнуть человека в глубокую прострацию, поскольку поверяло его поступки истинно гамбургским счетом.
В доме Марии Николаевны состоялся мой коктебельский дебют. В гостиную набилась толпа народу, те, кому не хватило места в комнате, слушали из сада, сама же Мария Николаевна, или Муся, как ее называли близкие, восседала в кресле и внимательно слушала. По завершении выступления суровым голосом вынесла вердикт: «Девочка талантливая, но надо заниматься».
Да, все к этому шло. Тем не менее в Коктебеле я предпочитала лазить по Карадагу, танцевать цыганочку на Бродвее (так называли набережную и пятачок перед столовой Литфонда) и читать стихи для знакомых и незнакомых.
1 2 3 4
Мама немедленно принялась писать стихи, обучаться игре на фортепиано, задумалась о карьере актрисы – словом, погрузилась в волшебный мир и задышала полной грудью. Но мечтания души невинной отец быстро пресек, заявив, что про актрису он и слышать ничего не желает: «Хватит с меня одной актрисы!» – его предыдущая жена Ольга, родившая дочь Машу, училась на курсах Аллы Тарасовой. Видимо, два деятеля кино, да еще с таким горячим темпераментом в одной семье уживаются редко.
Завершив эту гневную тираду многозначительной фразой: «И вообще, лучший университет – жизнь со мной!», отец лишил маму возможности мнить себя будущей Сарой Бернар. Что правильно – дома разыгрывался театр не хуже «Комеди Франсез». Живших в непосредственной близости с Московским художественным театром, Театром имени Пушкина, Консерваторией, Театром на Малой Бронной, старым Домом актера, который располагался на пересечении улицы Горького, ныне Тверской, и Страстного бульвара, родителей ежевечерне навещали актеры, музыканты, художники, поэты, композиторы. Избежать этого было невозможно – мимоходящие запросто стучали в окно с улицы и ступали на порог. Долгие споры, разговоры за полночь, чтение вслух стихов и прозы, вино.
Сами родители почти каждый день ходили в Консерваторию, почти никогда не покупая билетов. В то время концерты в Малом зале были бесплатные, а для прохода в Большой зал была своя система: надо было направиться в буфет, бывший в то время на первом этаже перед контролем, и провести там за пивом или лимонадом минут десять-пятнадцать. После этого билетерши, как правило, уходили домой, и путь наверх в зал был открыт. Благословенные времена!
Исключениями были концерты Рихтера и Гилель-са – на них билетерши пребывали до последнего. Но на эти концерты моему отцу выдавал контрамарки бессменный директор Большого зала Владимир Емельянович Захаров. Он служит там и сейчас и, надеюсь, не расстанется со своим кабинетом еще очень долго.
Начало моей жизни в утробе матери сопровождалось прогулками по Тверскому бульвару с собаками под нежным весенним солнцем. Наверно поэтому меня тянет туда, как преступника на место преступления, и, выбирая между разными вариантами, я всегда предпочитаю этот путь. Нет места в Москве, которое я любила бы больше.
Мама много слушала Баха, Моцарта и Шостаковича. В определенном смысле это на меня довольно сильно повлияло. Мне не под силу вычислить алгоритм пренатального формирования, но музыка Иоганна Себастьяна Баха на всю жизнь остается моей самой глубокой привязанностью. Безусловно, привязанность приросла знанием, пониманием (в меру способностей) и осознанным чувством, но интуитивное подсознательное все же срабатывает на уровне до-знания. Это – главное, и в череде моих увлечений в разные периоды тем или иным автором место Баха в моем личном пантеоне всегда остается неизменно выше ватерлинии, ниже которой протекают мои душевные пристрастия.
Очевидно, Моцарт попадался матери в руки в минуты сильных душевных или физических волнений, ибо далеко не все, им написанное, вызывает во мне позитивный эмоциональный отклик. При исполнении Моцарта я часто испытываю раздражение, особенно когда имею дело с двойным заказом – произведением, написанным им по поводу на скорую руку и предложенным мне для исполнения. Не испытываю ничего подобного, когда исполняю или слушаю его шедевры, будь они признаны таковыми единично мной или всем человечеством. Бывает, играешь трио или сонату, и на зубах поскрипывает от множественных самоповторов, не несущего никакой информации пустого набора нот, и вдруг – о, чудо! Божественные четыре такта, за которые не жаль расстаться с жизнью. Моцарт. Как часто слышишь: чтобы играть Моцарта, надо быть или неискушенным ребенком, либо просветленным стариком, достигшим вершин мудрости. Подожду, что ли.
А вот музыка Шостаковича всегда заставляла кожей ощущать органическое сродство. Как мне наивно кажется, отчасти оттого, что несколько месяцев до его смерти я все-таки уже была на земле в виде зародыша. Пусть ненадолго, но мы пересеклись. Как у Марины Цветаевой – «родство по крови грубо и прочно, родство по избранию – тонко». Часто, находясь под воздействием Шостаковича, я начинаю физически болеть, его музыка проходит сквозь меня, задевая все артерии, втекая в вены, отдается болью в висках и выворачивает внутренности. Неоднократно случалось, что, доиграв Вторую фортепианную или Альтовую (последнее сочинение Шостаковича) сонату, или какое-либо другое сочинение, я не могла уйти со сцены – подкашивались ноги, сводило руки и туман в глазах.
Такое музыкальное образование я получала до рождения. Сей факт должен был состояться по прогнозам матери 10 декабря. Обещала она это с июля. Утром десятого декабря мама зашла в Дом кино попрощаться с друзьями. «Как, ты же уже должна рожать?» – «Да я как раз туда и направляюсь!» Процесс моего рождения был засвидетельствован группой студентов-практикантов и свежеиспеченным доктором. В общем, аудитория была многочисленная, и, если развивать тему предопределенности, отсутствие страха перед сценой можно объяснить тем, что находиться под испытующими взглядами я приучена смолоду.
Чего не скажешь о маме – это ввело ее в некоторый ступор, и она опоздала к обещанному сроку. Впрочем, нечетные цифры открывают больший простор для фантазии, все в них не закольцовано и асимметрично, то есть аналогично человеческой природе и не может не вызывать доверия.
Музыку я впитывала до, во время и всегда после рождения. Она звучала в доме постоянно – отобранные отцом и матерью произведения. Первыми (а может, не первыми, но сохранившимися в памяти как первые) музыкальными фрагментами для меня стали «Вальс-Фантазия» Глинки и затертая пластинка с пьесой Невина «Венок из роз». Кто есть этот автор, я так до сих пор и не удосужилась выяснить – не хочется разрушать бесплотные детские воспоминания. Это было нечто прекрасное/возвышенное, а послушай я это сейчас, вполне вероятно, испытаю разочарование. Часто мы не выдерживаем столкновения с былой первой любовью, овеществленной или очеловеченной – не правда ли? Подвергать ревизии это немногое, подернутое паутиной, я не рискую – если, конечно, не преследую цели препарировать и низложить объекты давней страсти.
Велик соблазн остановиться на милых моему сердцу деталях: освоении азбуки под непосредственным контролем бабушки Анастасии или никогда более мне не встречавшемся способе приготовления яйца к завтраку, которым в совершенстве владел дедушка Владимир, или попытках матери петь колыбельные, что всегда оканчивалось трагически – я вставала на кровати и говорила: «Мама, умоляю, не пой!» Как я сейчас понимаю, связано это было с неидеальным маминым интонированием, вызывавшим во мне глубокое огорчение. Не знаю, служит ли это доказательством врожденного абсолютного слуха, но то, что это врожденный максимализм – более чем вероятно.
Или вот еще занятная деталь: я никак не могла усвоить, что такое деньги и для чего они нужны. Однажды мама отправила меня на рынок, располагавшийся во дворе нашего дома, выдав бумажный рубль и наказав купить пучок редиски и укроп. Спустившись, я выбрала продавца по своему вкусу, кареглазого брюнета, и изложила ему свои нужды. Получив искомое, я сбила его с толку вопросом: теперь мы с вами должны оторвать от рубля 50 копеек? Тут он стал мне объяснять про медную сдачу, но я и слышать не хотела – лишиться бумажного рубля, получив взамен груду мелочи, мне казалось недостойной махинацией. Так мы препирались до тех пор, пока обессиленный продавец не проявил свойственную его нации щедрость, подарив мне редиску и укроп.
А вот еще эскапада из четырех лет: изыскав повод обидеться на маму, я решила жить самостоятельно. Сказано – сделано. Я нацепила мамины туфли на каблуках и отправилась пешком к своей крестной матери Галине Шабановой, художнице.
Она жила в сталинском доме на Новослободской, в пятикомнатной квартире, полной картин, мебели красного дерева, раскинутых по креслам шалей и платков, сундуков с разными сокровищами – от кружев ришелье до старинных украшений, большим черным роялем и собакой. В общем, их дом был для меня абсолютным сказочным королевством наяву, а Галины дочки – старшая Настя и младшая Даша, с которой нас вместе крестили, – принцессами из другой, прекрасной жизни. Меж тем, от нашего дома до Шабановского было не менее сорока минут ходу, путь пролегал мимо трамвайных путей, отделения милиции с доской «Разыскивается опасный преступник», которым в то время был маньяк – похититель детей, и большой дороги, перейти которую в одиночку считалось подвигом. Нашедшая меня у Гали спустя пять часов мама еще долго ахала: как же ты дошла? На каблуках? Одна? Но я, полагавшая, что отныне буду жить только так, гордо перешагивая трамвайные пути в туфлях 37-го размера, довольно ухмылялась.
Похожие чувства я испытывала в ресторанах Дома кино и Центрального дома литераторов, куда брал меня отец по вечерам, плавно перетекавшими в рассвет. Пока гуляла шумная компания с ним во главе, я обходила все столы в ресторане и пела колыбельные, нимало не интересуясь, хочет ли эта отяжелевшая публика выслушивать мои песни. Было заманчиво ощутить себя доброй феей, усыпляющей всех своими благостными переливами.
Заканчивалось шоу, как правило, тем, что какой-нибудь подвыпивший шестидесятник, мучимый колыбельной из «Спокойной ночи, малыши» вместо любимого Галича, спрашивал: «Девочка, что ты здесь делаешь и где твои родители?» Потом маме звонили возмущенные тети: «Как же это вы позволяете ребенку шляться по ресторанам в три часа ночи? Безобразие, женщина!»
Еще одно ресторанное воспоминание связано с концертом «Аквариума», который организовал отец под вывеской своего творческого вечера в одном из НИИ. Закончился этот триумфальный концерт банкетом в «Метрополе», с которого я в компании одной поклонницы Бориса Гребенщикова уползла в темный коридор якобы с целью игры в прятки, чем немедленно спровоцировала поток страстных откровений с ее стороны. Поделиться бедной девушке было больше не с кем.
Группа «Аквариум» тогда находилась в глубоком подполье и была широко известна в узком кругу питерского андеграунда. Каким образом этот лагерь пересекся с моим отцом, мне неведомо, но «Аквариум», Майк Науменко и Сергей Рыженко довольно много времени проводили в нашей квартире на Колхозной. Видимо, отец был увлечен их творчеством и оказывал всяческую поддержку, вплоть до редактирования текстов и музыки. Эта взаимовыгодная связь, зачинавшаяся в коммуналках на знаменитых «квартирниках» – тайных концертах, о которых оповещали исключительно посвященных, коих было достаточно, чтобы превратить небольшую квартиру в филиал «Сайгона», по истечении времени трансформировалась в нечто совершенно буржуазное.
Примерная визуализация: трехкомнатный люкс отеля «Астория», черные кожаные диваны, выполняющие функции баррикад – мы с братом Олегом играем в Карфаген, чугунные чернильницы в руках и «смуглым золотом Исаакий» в окне. Утро. Входит группа «Аквариум» в полном составе, рассаживается на стульях в гостиной и достает из футляров инструменты.
Звонок в дверь – официант вкатывает накрытый белоснежной скатертью столик с завтраком и ставит его перед отцом.
После чего начинается концерт – для одного слушателя (дети не в счет). Отец, выпивая и закусывая, время от времени важно подает реплики: не та гармония!
Срочно заменить рифму! А вот это талантливо! Время от времени над всем этим благолепием просвистывает пепельница, которую я запускаю во вражескую станицу – голову брата. Тщетно меня пытаются привлечь к прекрасному – я всегда скашиваю глаза на близлежащую куклу, вместо того чтобы ловить пряные ассоциации и поразительные по смелости тексты.
Вскоре пути музыкального андеграунда и моего отца разошлись и период нашего домашнего рок-музицирования закончился. Но вспоминать об этом приятно.
Как и о путешествиях, которые тогда еще не были продиктованы концертным графиком. Например, о ежегодных поездках по Прибалтике или о чудесных посещениях Пушкинских гор, Михайловского и окрестностей.
Директором музея-заповедника «Михайловское» служил легендарный Семен Степанович Гейченко, посвятивший восстановлению Михайловского и окрестностей без малого полвека. Останавливались мы всегда в гостинице Пушкинских гор, на территории монастыря, где похоронен Пушкин, располагавшейся в тогда еще бывших, а ныне действующих монастырских кельях. Часто по ночам мы поднимались на могилу Пушкина и дышали, читали, впитывали и фантазировали.
В силу того, что в период нашего с Гейченко общения я была мала и не могла оценить масштаб этого человека, мое внимание фокусировалось на деталях.
Не единожды он позволял мне играть на инструменте, стоявшем в усадьбе, на котором играл еще Михаил Иванович Глинка. Семен Степанович с супругой жили на территории усадьбы в небольшом уютном домике, и всех гостей всегда усаживали за большой стол и поили чаем из самовара. Самовары они собирали, и под эту коллекцию была отведена специальная конструкция длиной в целую стену. Однажды Гей-ченко, который ласково звал меня Маргафонтьевна, предложил выбрать один из своих экземпляров в подарок. Недолго думая, я ткнула пальцем в большой серебряный самовар, стоявший на верхней полке. В этот момент лицо супруги Семена Степановича приобрело землистый оттенок, а сам Гейченко, смутившись, стал объяснять, что этот самовар он никак не может мне презентовать, ибо он принадлежал Екатерине Второй. В утешение он предлагает мне маленький и очень изящный самовар, выточенный из дерева. Но я решительно отказываюсь, о чем не перестаю жалеть до сих пор.
Факт отказа от самовара Гейченко еще долго обсуждался тем вечером на одном из пресловутых «квартирников» и чуть не привел меня к решению больше никогда не отказываться ни от одного подарка – так меня стыдили окружающие.
Невозможно не вспомнить и о поездках в Коктебель, бывший в те годы оазисом творчества и порывов духа его обитателей. Небольшой поселок Пла-нерское, расположенный между Феодосией и Новым Светом, для многих и сейчас – олицетворение Крыма. Хотя в нем уже нет того, что ценило в этом месте поколение моих родителей – живой памяти о genius loci Коктебеля, Максимилиане Волошине и созданной им атмосфере, струившейся в коктебельском воздухе долгие годы после его смерти. Еще были живы аборигены – свидетели дел «давно минувших дней», а также удивительные обломки русской дореволюционной цивилизации.
В их числе была Мария Николаевна Изергина, женщина уникальной жизненной силы, интеллекта и чувства юмора, бывшая для многих хранителем и носителем коктебельского знака качества. Рожденная в Тверской губернии и воспитанная в Петербурге, где ее отчислили из музыкального вуза за «психологическую чуждость», она долгое время трудилась концертмейстером, кажется, в Кировском театре, а после войны переехала в Коктебель жить настоящей жизнью – то есть вблизи от моря и природы. За собой она перевезла черный рояль и целый рой культурных связей.
Ее сестра Тотя, Анастасия Орбели, была хранительницей французской живописи Эрмитажа, близкими подругами – Анастасия Ивановна Цветаева и Мария Степановна Волошина. В ее доме, каким его помню я, всегда жили от одного до сорока человек различных профессий, от зубного врача до искусствоведа, но вечерами на веранде людей собиралось еще больше: писатели, поэты, диссиденты и сочувствующие. Блистали многие, звезда же была одна – сама хозяйка, умевшая примирить спорщиков точной фразой, развеять тучи и развеселить всех шуткой особой породы остроумия. Ее прирожденный духовный аристократизм пленял всех, но по этой же причине ее суждение могло повергнуть человека в глубокую прострацию, поскольку поверяло его поступки истинно гамбургским счетом.
В доме Марии Николаевны состоялся мой коктебельский дебют. В гостиную набилась толпа народу, те, кому не хватило места в комнате, слушали из сада, сама же Мария Николаевна, или Муся, как ее называли близкие, восседала в кресле и внимательно слушала. По завершении выступления суровым голосом вынесла вердикт: «Девочка талантливая, но надо заниматься».
Да, все к этому шло. Тем не менее в Коктебеле я предпочитала лазить по Карадагу, танцевать цыганочку на Бродвее (так называли набережную и пятачок перед столовой Литфонда) и читать стихи для знакомых и незнакомых.
1 2 3 4