Каждому, кто заходит к нам в гости, ты даешь пощупать их мягкую, приятно пахнущую кожу. И главное – ты просто упиваешься музыкой: чтобы слушать пластинки, я привезла проигрыватель. Мы без конца ставим «Порги и Бесс». Армстронг и Элла Фитцджеральд заставляют тебя рычать от удовольствия. Ты заново открываешь для себя произведения великих классиков. Конечно, в репертуарах московских театров все это есть, но на концерты ходить ты не привык, да и вечно не хватает времени.
Я не работаю, мы все время вместе, я хожу на твои спектакли и концерты, организованные под видом встреч актера с публикой, где между рассказами о театре ты поешь свои новые песни. Публика в безумном восторге. Меня вес больше интригует твой успех: тебя не отпускают со сцены, к твоим ногам то и дело летят записки, в которых зрители просят спеть ту или другую песню. Каждый вечер мы приносим домой охапки цветов.
Как-то раз мы гуляем по одной из центральных улиц.
День выдался жаркий, все окна распахнуты настежь, и из каждого рвется твой голос. Мне трудно в это поверить, но никаких сомнений быть не может: я узнаю твой хрипловатый тембр, твою неповторимую манеру исполнения. Ты идешь рядом со мной и все шире улыбаешься. Теперь я сама могу убедиться, как тебя здесь любят. Ты счастлив и горд… Однажды именно эта больно задетая гордость приведет к трагедии.
Фестиваль начался, все мои сестры недавно приехали в Москву. Вечером мы вместе идем к моей подруге Елочке.
У нее, вдовы Осипа Абдулова, хорошая квартира в центре. Я заранее радуюсь этой встрече. Мои сестры мельком видели тебя сразу же по приезде, но сегодня вечером вы по-настоящему познакомитесь.
Днем для гостей фестиваля устраивают большой прием.
Все делегации собираются у гостиницы «Москва», и оттуда их везут на автобусах во Дворец. Народу – тьма, но все прекрасно организовано, атмосфера веселая, мы все давно знаем друг друга, и такие встречи киношников всегда вызывают бурю эмоций. Ты держишь меня за руку, и мы подходим к гостинице. Здесь я знакомлю тебя с моими друзьями – французами, итальянцами и даже с одним японцем, с которым я несколько лет назад работала в Токио, и мы стараемся понять друг друга в многоязыком гуле.
Когда подходит моя очередь, я поднимаюсь в автобус, ты – за мной. Не успеваю я сесть, как слышу громкие возгласы. Какой-то тип, которому поручено проверять приглашения, грубо выпихивает тебя из автобуса. Я бросаюсь к нему, пытаюсь объяснить, но ты останавливаешь меня выразительным взглядом. Ты бледен. Унижение, так часто встречающееся в твоей жизни, вырастает сейчас до невыносимых размеров. Ты не хочешь ударить в грязь лицом перед этими восторженными иностранцами. Усталым движением руки ты даешь мне понять, что все бесполезно. Двери закрываются, автобус трогается. Я вижу тебя в окно. Ты стоишь на тротуаре – маленький оскорбленный человек и, совсем как Чарли Чаплин, со злостью пинаешь ногой кучу пригласительных билетов, валяющихся на асфальте.
Мое положение иностранной актрисы обязывает меня досидеть до конца официальной части. Но при первой же возможности я исчезаю с приема. Когда я приезжаю к Елочке, мои сестры уже там. Как это и бывает в Москве, о скандале в автобусе уже известно. Все меня утешают и уговаривают не придавать большого значения этой истории. Ты все не приходишь, и я начинаю думать о самом худшем. Около часа ночи распахивается дверь, ты делаешь несколько неверных шагов по коридору, ведущему в столовую, и с блаженной улыбкой падаешь на диван, совершенно пьяный. Праздник тем не менее возобновляется. Сестры зачарованы атмосферой московских вечеров в гостях. Я тоже успокаиваюсь. Музыка, смех, то и дело подают большие блюда с изысканной едой, стаканы наполняются, едва опустев. Ты – рядом и даже улыбаешься, пусть немного через силу. И, в конце концов, я думаю, что ты – молодец и хорошо держишься. Веселье продолжается…
Через некоторое время, проходя мимо ванной, я слышу стоны. Ты нагнулся над раковиной, тебя рвет. Я холодею от ужаса: у тебя идет кровь горлом, забрызгивая все вокруг.
Спазм успокаивается, но ты едва держишься на ногах, и я тащу тебя к дивану.
По совету одного из гостей мы вызываем врача – приятеля артистов, человека светского и, как выяснится потом, ничего не смыслящего в медицине. Он предписывает какие-то капли и полный покой. Гости разошлись. Сестры волнуются и ждут моего звонка в гостинице. Мы остались вчетвером – Елочка, Сева, ты и я. Кровь уже почти до краев наполнила таз, поставленный возле кровати. Только приоткрыты глаза, молящие о помощи. Я прошу, чтобы срочно вызвали «скорую», у тебя уже не прощупывается пульс, меня охватывает панический ужас…
Осмотрев тебя, два врача «Скорой помощи» и санитар реагируют до смешного просто: слишком поздно, слишком большой риск, тебя нельзя перевозить. Им не нужен покойник в машине – это повредит плану.
По выражению лиц моих друзей я понимаю, что приговор обжалованию не подлежит. Тогда я встаю в дверях и кричу, что, если они не отвезут тебя немедленно в больницу, я устрою международный скандал. Я ору на этих бедняг, которым мало платят, которых ни во что не ставят, которые обязаны выполнять план, а не спасать людей. Они пугаются и наконец понимают, что умирающий – Высоцкий, растрепанная и вопящая женщина – его жена, французская актриса. После короткого совещания, чертыхаясь, они, подхватив за четыре конца одеяло, на котором ты лежишь, выносят тебя из квартиры. При спуске по лестнице тебя мотает из стороны в сторону. Несмотря на их протесты, я тоже сажусь в машину – отчаяние придает мне силы.
Прием больных по «скорой» в Москве – точно такой же, как повсюду в мире. Двери, как в метро захлопываются за тобой. Три часа ночи. В коридоре пахнет эфиром. Несколько человек спят на банкетках.
Я прилипаю к дверной щели. Там хлопочут врачи в стерильной форме бледно-зеленого цвета. Мне виден небольшой кусочек операционной, там – беспрерывное движение.
Значит, они занимаются тобой, еще есть надежда. Очень скоро я разочаровываюсь. Я прижимаюсь к стене, чтобы пропустить каталку, на которой лежит женское тело, слабое и обмякшее. Я понимаю, что суета, которая, как мне казалось, служит залогом твоего спасения, здесь просто никогда не прекращается. Я провожу несколько часов, не отходя от двери. Друзья принесли мне поесть, сигарет, шаль.
В коридоре у меня появились знакомые: родители одного парня, которого привезли с тяжелыми ожогами; мать молодой женщины, которую мы видели на каталке, – ее выбросил с девятого этажа ревнивый жених; маленькая старушка, у которой муж попал под поезд. Всех нас объединяет беда.
Нет больше иностранной актрисы, стариков, молодых. Я ничем не отличаюсь от них – обычная женщина, лихорадочно ожидающая вестей о муже. Я беспрерывно встаю, подхожу к двери, вглядываюсь в усталые лица врачей.
Неимоверно долгий день наконец прошел. Я несколько раз тщетно пыталась поговорить с кем-нибудь из врачей.
Они упорно молчат. Нужно ждать. Поздно вечером – прошло уже шестнадцать часов, как я жду, – один из них, невысокий человек с живыми глазами и торчащими усами, приглашает меня войти. Я попадаю в крохотную комнатку. По углам – разорванная, заляпанная кровью одежда, тампоны, пустые ампулы… Направо – проем, выходящий в большую, ослепительно ярко освещенную палату. На каталках лежат голые тела, опутанные трубками. Я узнаю среди них твое, такое беспомощное и словно выставленное напоказ, слышу твое отрывистое дыхание. Врач успокаивает меня: «Было очень трудно. Он потерял много крови. Если бы вы привезли его на несколько минут позже, он бы умер. Но теперь – все в порядке…» Я слушаю его и, не отрываясь, смотрю на тебя. Мне объясняют, что у тебя в горле порвался сосуд, что тебе больше нельзя пить и нужен длительный отдых. Остальные врачи – четверо мужчин и женщина – говорят мне, как они счастливы, что спасли тебя, как они рады познакомиться со мной, несмотря на то что обстоятельства не из веселых. Я сразу полюбила этих людей.
Буквально по кускам сшивая пациентов, которых, кажется, уже невозможно спасти, они рассказывают анекдоты, смеются, курят и выпивают иногда по глотку спирта, занюхивая его кусочком черного хлеба, как это принято в России.
Меня усаживают на табуретке и углу маленькой комнатки, и я могу тебя видеть. Мимо постоянно провозят вновь поступающих больных. И в мгновение ока раздевают их, сшивают, колют, моют, перевязывают – а я смотрю на тебя. Ты дышишь, ты жив.
Игорек, Вера, Вадим, Толя и Леня хорошо поработали. Отныне они будут служить тебе верой и правдой, как в ту страшную ночь. Больница представляет собой великолепное строение XVIII века, выкрашенное в небесно-голубой и белый цвета. Я каждый день прихожу сюда, приношу тебе поесть, ты должен набираться сил. Я пичкаю тебя мясными бульонами, полусырыми бифштексами, свежими овощами и фруктами. У тебя начинают розоветь щеки.
В общей палате, где ты лежишь, только больные, перенесшие травму горла, – с ожогами или после удаления опухоли. Некоторые питаются через специальные воронки, напрямую соединенные с желудком. Но атмосфера при этом ничуть не мрачная. Пожилые нянечки ругают вас, как мальчишек, когда вы тайком курите, и вообще обходятся с вами по-свойски и ласково. Ты у них, естественно, любимчик Ты еще слаб, но уже потребовал, чтобы я принесла тебе гитару, бумагу, ручек. Ко всеобщей радости, ты поешь вполголоса, сочиняешь забавные песенки о соседях по палате, санитарах и врачах, о тысяче разных мелочей из жизни старой больницы. Палата становится концертным залом, и нянечкам потом бывает нелегко восстановить порядок.
В углу палаты – мужчина сумрачного вида с замкнутым выражением лица. Он не участвует в общем веселье. Он еже! себе горло кислотой, приняв ее за водку. Ему сделали множество операций и пересадок. Он в больнице уже много лет и очень страдает. Глаза его проясняются только тогда, когда он видит маленькую узбекскую девочку лет шести с длинными иссиня-черными косичками. Она так же мучается, как и он, – она тоже сожгла себе горло, глотнув какой-то едкой жидкости, и вот уже три года лежит в больнице Эго маленькое существо царапается и кусается, как дикий котенок.
Ее единственный друг – человек с воронкой. Она приходит и часами сидит с ним. Они о чем-то шепчутся, тихо смеются Она гладит его плохо выбритые щеки, он берет се на руки и баюкает. Когда ты поешь, маленькая больная смотрит на тебя снизу вверх, и в ее черных блестящих глазах я чувствую любопытство и удивление. Ей это нравится. Может быть, ты тоже станешь ее другом.
Однажды к сумрачному мужчине приходит старый приятель оттуда, где он раньше жил. Видно, что пьяница. Он тайком сует ему под подушку бутылку крепленого вина – в России это называется портвейн – отвратительное пойло, отдаленно напоминающее дешевое порто, отрада алкашей.
Пользуясь отсутствием нянечки, человек приставляет бутылку к воронке и, сверкая глазами, облизываясь и урча от удовольствия, выпивает содержимое прямо себе в желудок. Эффект моментальный. Он принимается хохотать, ему тут же становится жарко, он срывает с себя одежду, швыряет воронку в другой конец палаты и нагишом, весь исполосованный швами, начинает отплясывать адскую джигу. Его сгоревшие голосовые связки не производят ни звука. Хрип, который мы слышим, вырывается откуда-то изнутри. Сначала мы тоже смеемся, но очень скоро это перестает быть забавным. Человек отбивается, когда нянечки пытаются его остановить, на помощь зовут санитаров, но ничего не помогает. Алкоголь удесятерил его силы, он становится буйным сумасшедшим. Вдруг открывается дверь и появляется маленькая узбечка. Она подходит к своему другу, берет его за руку, подбирает с пола пижаму и помогает ему одеться, шепчет успокаивающие слова таким же, как у него, странным голосом. Девочка опускается на колени перед кроватью и кладет голову на подушку рядом с ним. Через пять минут он засыпает. Девчушка по-матерински подтыкает ему одеяло, потом смотрит на всех нас по очереди обвиняющим взглядом и с огромным достоинством удаляется, скорчив нам напоследок ужасающую гримасу.
Твое выздоровление продолжается в Белоруссии. Один из друзей – режиссер Витя Туров, у которого ты снимался в фильме о партизанах, – привозит нас в деревню, уцелевшую в войне, где мы останавливаемся у милой бабки. Изба крошечная, зато есть хороший огород, а коза дает достаточно молока, чтобы каждое утро ты выпивал его, еще теплого, большую кружку. Мы проводим дни в прогулках по окрестностям. Витя показывает нам места, где четверть века назад шли жестокие сражения. А между тем природа так прекрасна! Идеально круглые озера окружены холмами. Начало осени, поля и лес – в золоте, еще тепло. Мы обнаруживаем бывшие партизанские стоянки, поросшие травой, – настоящие подземные поселки. Мы проходим через обугленные развалины деревень – их не стали восстанавливать после войны, а оставили как памятники. В Белоруссии сотни Орадуров – деревень, в которых не выжил никто. Контраст между такой мягкой природой и зверством преступлений нас потрясает. Вечером мы сидим за столом в теплом свете керосиновой лампы. Старуха вспоминает…
В сорок четвертом в деревне оставалось только девять женщин от пятнадцати до сорока пяти лет, несколько старух, пять малолетних девочек и двое немощных стариков. Все мужчины от четырнадцати до семидесяти ушли на фронт или к партизанам. Немцы отступают – это разгром. Деревня чудом уцелела, но страшное предчувствие подтверждается: все мужчины убиты. С фронта пришли похоронки: «Погиб за Родину». От партизан – страшное сообщение: «Никого в живых из деревни такой-то». Когда женщины видят небольшую группу советских солдат с двадцатипятилетним капитаном во главе, решение их уже принято. Накормив и напоив мужчин, они топят баню. Каждая приносит чистое белье, на свежих постелях – россыпи вышитых подушек. Измученные солдаты засыпают, обретая после долгих месяцев войны это забытое счастье. В одной избе все не гаснет свет. Самая отважная из женщин говорит с молодым капитаном:
– То, о чем я попрошу сейчас, наверное, вас покоробит.
Но постарайтесь понять. Война отняла у нас мужчин. Для того чтобы жизнь продолжалась, нам нужны дети. Подарите нам жизнь.
На несколько минут старуха умолкает. И, справившись со смущением, заканчивает свой рассказ:
– В соседней избе живет тракторист. Он – азиат, как и его отец. Почтальонша похожа на своих армянских предков, колхозная повариха – настоящая сибирячка…
Я тихонько плачу. Рассказанная старухой история лучше любой официальной пропаганды дает мне ощутить всю глубину трагедии, через которую прошла эта страна.
Мы идем спать на сеновал. Душистое сено – вместо постели. За перегородкой хрюкает свинья и протестуют потревоженные куры. Всю ночь ты вслух сочиняешь стихи. Строфы рождаются одна за другой. Возникают образы… Как и в самом начале, в школе, когда у тебя еще не было гитары, ты отбиваешь ритм рукой. В эту долгую ночь родились темы большинства твоих песен военного цикла.
Ты не любишь рассказов о войне, но, как у каждого советского человека, они составляют часть твоей культуры.
Этот народ, который ты глубоко любишь, находит в твоих песнях отголоски трагедии, не пощадившей ни одной семьи: двадцать миллионов погибших, миллионы инвалидов и сирот, тысячи разрушенных городов и деревень, стертых с лица земли.
На твоих концертах увешанные медалями ветераны плачут. Молодые задумчивы и серьезны. Твои песни делают для мира и памяти погибших больше, чем все фильмы, документы, памятники и официальные речи, вместе взятые. Родившись в тридцать восьмом году, ты в войне не участвовал.
Ты совершил тогда свой маленький подвиг, прокричав в картонный рупор уже сильным, несмотря на пятилетний возраст, голосом, предупреждая, что зажигательная бомба упала на крышу одного из домов и надо вызвать пожарных.
Другое твое детское воспоминание более забавно. Когда немцы подошли к Москве, вас с матерью отправили в тыл.
Вы жили в большом поселке, где из свеклы гнали спирт на горючее для танков и самолетов. Свекольным жмыхом кормили скот. И однажды работница повернула не ту ручку и не заметила, как спирт вылился в корм для животных. Те поели – и опьянели и учинили на улицах поселка настоящую вакханалию: коровы гонялись друг за другом и бодались, лошади ржали и перепрыгивали через изгороди в сады, свиньи катались по земле, а куры, утки и гуси пытались взлететь.
Женщины и дети бегали по всему поселку, тщетно стараясь успокоить расходившуюся скотину. А потом животные стали засыпать. И вскоре весь поселок превратился в сонное царство… Там и сям фыркали во сне коровы и лошади да тихонько покудахтывали куры.
На увеличенной фотографии красивый светловолосый сероглазый ребенок вопросительно смотрит в объектив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Я не работаю, мы все время вместе, я хожу на твои спектакли и концерты, организованные под видом встреч актера с публикой, где между рассказами о театре ты поешь свои новые песни. Публика в безумном восторге. Меня вес больше интригует твой успех: тебя не отпускают со сцены, к твоим ногам то и дело летят записки, в которых зрители просят спеть ту или другую песню. Каждый вечер мы приносим домой охапки цветов.
Как-то раз мы гуляем по одной из центральных улиц.
День выдался жаркий, все окна распахнуты настежь, и из каждого рвется твой голос. Мне трудно в это поверить, но никаких сомнений быть не может: я узнаю твой хрипловатый тембр, твою неповторимую манеру исполнения. Ты идешь рядом со мной и все шире улыбаешься. Теперь я сама могу убедиться, как тебя здесь любят. Ты счастлив и горд… Однажды именно эта больно задетая гордость приведет к трагедии.
Фестиваль начался, все мои сестры недавно приехали в Москву. Вечером мы вместе идем к моей подруге Елочке.
У нее, вдовы Осипа Абдулова, хорошая квартира в центре. Я заранее радуюсь этой встрече. Мои сестры мельком видели тебя сразу же по приезде, но сегодня вечером вы по-настоящему познакомитесь.
Днем для гостей фестиваля устраивают большой прием.
Все делегации собираются у гостиницы «Москва», и оттуда их везут на автобусах во Дворец. Народу – тьма, но все прекрасно организовано, атмосфера веселая, мы все давно знаем друг друга, и такие встречи киношников всегда вызывают бурю эмоций. Ты держишь меня за руку, и мы подходим к гостинице. Здесь я знакомлю тебя с моими друзьями – французами, итальянцами и даже с одним японцем, с которым я несколько лет назад работала в Токио, и мы стараемся понять друг друга в многоязыком гуле.
Когда подходит моя очередь, я поднимаюсь в автобус, ты – за мной. Не успеваю я сесть, как слышу громкие возгласы. Какой-то тип, которому поручено проверять приглашения, грубо выпихивает тебя из автобуса. Я бросаюсь к нему, пытаюсь объяснить, но ты останавливаешь меня выразительным взглядом. Ты бледен. Унижение, так часто встречающееся в твоей жизни, вырастает сейчас до невыносимых размеров. Ты не хочешь ударить в грязь лицом перед этими восторженными иностранцами. Усталым движением руки ты даешь мне понять, что все бесполезно. Двери закрываются, автобус трогается. Я вижу тебя в окно. Ты стоишь на тротуаре – маленький оскорбленный человек и, совсем как Чарли Чаплин, со злостью пинаешь ногой кучу пригласительных билетов, валяющихся на асфальте.
Мое положение иностранной актрисы обязывает меня досидеть до конца официальной части. Но при первой же возможности я исчезаю с приема. Когда я приезжаю к Елочке, мои сестры уже там. Как это и бывает в Москве, о скандале в автобусе уже известно. Все меня утешают и уговаривают не придавать большого значения этой истории. Ты все не приходишь, и я начинаю думать о самом худшем. Около часа ночи распахивается дверь, ты делаешь несколько неверных шагов по коридору, ведущему в столовую, и с блаженной улыбкой падаешь на диван, совершенно пьяный. Праздник тем не менее возобновляется. Сестры зачарованы атмосферой московских вечеров в гостях. Я тоже успокаиваюсь. Музыка, смех, то и дело подают большие блюда с изысканной едой, стаканы наполняются, едва опустев. Ты – рядом и даже улыбаешься, пусть немного через силу. И, в конце концов, я думаю, что ты – молодец и хорошо держишься. Веселье продолжается…
Через некоторое время, проходя мимо ванной, я слышу стоны. Ты нагнулся над раковиной, тебя рвет. Я холодею от ужаса: у тебя идет кровь горлом, забрызгивая все вокруг.
Спазм успокаивается, но ты едва держишься на ногах, и я тащу тебя к дивану.
По совету одного из гостей мы вызываем врача – приятеля артистов, человека светского и, как выяснится потом, ничего не смыслящего в медицине. Он предписывает какие-то капли и полный покой. Гости разошлись. Сестры волнуются и ждут моего звонка в гостинице. Мы остались вчетвером – Елочка, Сева, ты и я. Кровь уже почти до краев наполнила таз, поставленный возле кровати. Только приоткрыты глаза, молящие о помощи. Я прошу, чтобы срочно вызвали «скорую», у тебя уже не прощупывается пульс, меня охватывает панический ужас…
Осмотрев тебя, два врача «Скорой помощи» и санитар реагируют до смешного просто: слишком поздно, слишком большой риск, тебя нельзя перевозить. Им не нужен покойник в машине – это повредит плану.
По выражению лиц моих друзей я понимаю, что приговор обжалованию не подлежит. Тогда я встаю в дверях и кричу, что, если они не отвезут тебя немедленно в больницу, я устрою международный скандал. Я ору на этих бедняг, которым мало платят, которых ни во что не ставят, которые обязаны выполнять план, а не спасать людей. Они пугаются и наконец понимают, что умирающий – Высоцкий, растрепанная и вопящая женщина – его жена, французская актриса. После короткого совещания, чертыхаясь, они, подхватив за четыре конца одеяло, на котором ты лежишь, выносят тебя из квартиры. При спуске по лестнице тебя мотает из стороны в сторону. Несмотря на их протесты, я тоже сажусь в машину – отчаяние придает мне силы.
Прием больных по «скорой» в Москве – точно такой же, как повсюду в мире. Двери, как в метро захлопываются за тобой. Три часа ночи. В коридоре пахнет эфиром. Несколько человек спят на банкетках.
Я прилипаю к дверной щели. Там хлопочут врачи в стерильной форме бледно-зеленого цвета. Мне виден небольшой кусочек операционной, там – беспрерывное движение.
Значит, они занимаются тобой, еще есть надежда. Очень скоро я разочаровываюсь. Я прижимаюсь к стене, чтобы пропустить каталку, на которой лежит женское тело, слабое и обмякшее. Я понимаю, что суета, которая, как мне казалось, служит залогом твоего спасения, здесь просто никогда не прекращается. Я провожу несколько часов, не отходя от двери. Друзья принесли мне поесть, сигарет, шаль.
В коридоре у меня появились знакомые: родители одного парня, которого привезли с тяжелыми ожогами; мать молодой женщины, которую мы видели на каталке, – ее выбросил с девятого этажа ревнивый жених; маленькая старушка, у которой муж попал под поезд. Всех нас объединяет беда.
Нет больше иностранной актрисы, стариков, молодых. Я ничем не отличаюсь от них – обычная женщина, лихорадочно ожидающая вестей о муже. Я беспрерывно встаю, подхожу к двери, вглядываюсь в усталые лица врачей.
Неимоверно долгий день наконец прошел. Я несколько раз тщетно пыталась поговорить с кем-нибудь из врачей.
Они упорно молчат. Нужно ждать. Поздно вечером – прошло уже шестнадцать часов, как я жду, – один из них, невысокий человек с живыми глазами и торчащими усами, приглашает меня войти. Я попадаю в крохотную комнатку. По углам – разорванная, заляпанная кровью одежда, тампоны, пустые ампулы… Направо – проем, выходящий в большую, ослепительно ярко освещенную палату. На каталках лежат голые тела, опутанные трубками. Я узнаю среди них твое, такое беспомощное и словно выставленное напоказ, слышу твое отрывистое дыхание. Врач успокаивает меня: «Было очень трудно. Он потерял много крови. Если бы вы привезли его на несколько минут позже, он бы умер. Но теперь – все в порядке…» Я слушаю его и, не отрываясь, смотрю на тебя. Мне объясняют, что у тебя в горле порвался сосуд, что тебе больше нельзя пить и нужен длительный отдых. Остальные врачи – четверо мужчин и женщина – говорят мне, как они счастливы, что спасли тебя, как они рады познакомиться со мной, несмотря на то что обстоятельства не из веселых. Я сразу полюбила этих людей.
Буквально по кускам сшивая пациентов, которых, кажется, уже невозможно спасти, они рассказывают анекдоты, смеются, курят и выпивают иногда по глотку спирта, занюхивая его кусочком черного хлеба, как это принято в России.
Меня усаживают на табуретке и углу маленькой комнатки, и я могу тебя видеть. Мимо постоянно провозят вновь поступающих больных. И в мгновение ока раздевают их, сшивают, колют, моют, перевязывают – а я смотрю на тебя. Ты дышишь, ты жив.
Игорек, Вера, Вадим, Толя и Леня хорошо поработали. Отныне они будут служить тебе верой и правдой, как в ту страшную ночь. Больница представляет собой великолепное строение XVIII века, выкрашенное в небесно-голубой и белый цвета. Я каждый день прихожу сюда, приношу тебе поесть, ты должен набираться сил. Я пичкаю тебя мясными бульонами, полусырыми бифштексами, свежими овощами и фруктами. У тебя начинают розоветь щеки.
В общей палате, где ты лежишь, только больные, перенесшие травму горла, – с ожогами или после удаления опухоли. Некоторые питаются через специальные воронки, напрямую соединенные с желудком. Но атмосфера при этом ничуть не мрачная. Пожилые нянечки ругают вас, как мальчишек, когда вы тайком курите, и вообще обходятся с вами по-свойски и ласково. Ты у них, естественно, любимчик Ты еще слаб, но уже потребовал, чтобы я принесла тебе гитару, бумагу, ручек. Ко всеобщей радости, ты поешь вполголоса, сочиняешь забавные песенки о соседях по палате, санитарах и врачах, о тысяче разных мелочей из жизни старой больницы. Палата становится концертным залом, и нянечкам потом бывает нелегко восстановить порядок.
В углу палаты – мужчина сумрачного вида с замкнутым выражением лица. Он не участвует в общем веселье. Он еже! себе горло кислотой, приняв ее за водку. Ему сделали множество операций и пересадок. Он в больнице уже много лет и очень страдает. Глаза его проясняются только тогда, когда он видит маленькую узбекскую девочку лет шести с длинными иссиня-черными косичками. Она так же мучается, как и он, – она тоже сожгла себе горло, глотнув какой-то едкой жидкости, и вот уже три года лежит в больнице Эго маленькое существо царапается и кусается, как дикий котенок.
Ее единственный друг – человек с воронкой. Она приходит и часами сидит с ним. Они о чем-то шепчутся, тихо смеются Она гладит его плохо выбритые щеки, он берет се на руки и баюкает. Когда ты поешь, маленькая больная смотрит на тебя снизу вверх, и в ее черных блестящих глазах я чувствую любопытство и удивление. Ей это нравится. Может быть, ты тоже станешь ее другом.
Однажды к сумрачному мужчине приходит старый приятель оттуда, где он раньше жил. Видно, что пьяница. Он тайком сует ему под подушку бутылку крепленого вина – в России это называется портвейн – отвратительное пойло, отдаленно напоминающее дешевое порто, отрада алкашей.
Пользуясь отсутствием нянечки, человек приставляет бутылку к воронке и, сверкая глазами, облизываясь и урча от удовольствия, выпивает содержимое прямо себе в желудок. Эффект моментальный. Он принимается хохотать, ему тут же становится жарко, он срывает с себя одежду, швыряет воронку в другой конец палаты и нагишом, весь исполосованный швами, начинает отплясывать адскую джигу. Его сгоревшие голосовые связки не производят ни звука. Хрип, который мы слышим, вырывается откуда-то изнутри. Сначала мы тоже смеемся, но очень скоро это перестает быть забавным. Человек отбивается, когда нянечки пытаются его остановить, на помощь зовут санитаров, но ничего не помогает. Алкоголь удесятерил его силы, он становится буйным сумасшедшим. Вдруг открывается дверь и появляется маленькая узбечка. Она подходит к своему другу, берет его за руку, подбирает с пола пижаму и помогает ему одеться, шепчет успокаивающие слова таким же, как у него, странным голосом. Девочка опускается на колени перед кроватью и кладет голову на подушку рядом с ним. Через пять минут он засыпает. Девчушка по-матерински подтыкает ему одеяло, потом смотрит на всех нас по очереди обвиняющим взглядом и с огромным достоинством удаляется, скорчив нам напоследок ужасающую гримасу.
Твое выздоровление продолжается в Белоруссии. Один из друзей – режиссер Витя Туров, у которого ты снимался в фильме о партизанах, – привозит нас в деревню, уцелевшую в войне, где мы останавливаемся у милой бабки. Изба крошечная, зато есть хороший огород, а коза дает достаточно молока, чтобы каждое утро ты выпивал его, еще теплого, большую кружку. Мы проводим дни в прогулках по окрестностям. Витя показывает нам места, где четверть века назад шли жестокие сражения. А между тем природа так прекрасна! Идеально круглые озера окружены холмами. Начало осени, поля и лес – в золоте, еще тепло. Мы обнаруживаем бывшие партизанские стоянки, поросшие травой, – настоящие подземные поселки. Мы проходим через обугленные развалины деревень – их не стали восстанавливать после войны, а оставили как памятники. В Белоруссии сотни Орадуров – деревень, в которых не выжил никто. Контраст между такой мягкой природой и зверством преступлений нас потрясает. Вечером мы сидим за столом в теплом свете керосиновой лампы. Старуха вспоминает…
В сорок четвертом в деревне оставалось только девять женщин от пятнадцати до сорока пяти лет, несколько старух, пять малолетних девочек и двое немощных стариков. Все мужчины от четырнадцати до семидесяти ушли на фронт или к партизанам. Немцы отступают – это разгром. Деревня чудом уцелела, но страшное предчувствие подтверждается: все мужчины убиты. С фронта пришли похоронки: «Погиб за Родину». От партизан – страшное сообщение: «Никого в живых из деревни такой-то». Когда женщины видят небольшую группу советских солдат с двадцатипятилетним капитаном во главе, решение их уже принято. Накормив и напоив мужчин, они топят баню. Каждая приносит чистое белье, на свежих постелях – россыпи вышитых подушек. Измученные солдаты засыпают, обретая после долгих месяцев войны это забытое счастье. В одной избе все не гаснет свет. Самая отважная из женщин говорит с молодым капитаном:
– То, о чем я попрошу сейчас, наверное, вас покоробит.
Но постарайтесь понять. Война отняла у нас мужчин. Для того чтобы жизнь продолжалась, нам нужны дети. Подарите нам жизнь.
На несколько минут старуха умолкает. И, справившись со смущением, заканчивает свой рассказ:
– В соседней избе живет тракторист. Он – азиат, как и его отец. Почтальонша похожа на своих армянских предков, колхозная повариха – настоящая сибирячка…
Я тихонько плачу. Рассказанная старухой история лучше любой официальной пропаганды дает мне ощутить всю глубину трагедии, через которую прошла эта страна.
Мы идем спать на сеновал. Душистое сено – вместо постели. За перегородкой хрюкает свинья и протестуют потревоженные куры. Всю ночь ты вслух сочиняешь стихи. Строфы рождаются одна за другой. Возникают образы… Как и в самом начале, в школе, когда у тебя еще не было гитары, ты отбиваешь ритм рукой. В эту долгую ночь родились темы большинства твоих песен военного цикла.
Ты не любишь рассказов о войне, но, как у каждого советского человека, они составляют часть твоей культуры.
Этот народ, который ты глубоко любишь, находит в твоих песнях отголоски трагедии, не пощадившей ни одной семьи: двадцать миллионов погибших, миллионы инвалидов и сирот, тысячи разрушенных городов и деревень, стертых с лица земли.
На твоих концертах увешанные медалями ветераны плачут. Молодые задумчивы и серьезны. Твои песни делают для мира и памяти погибших больше, чем все фильмы, документы, памятники и официальные речи, вместе взятые. Родившись в тридцать восьмом году, ты в войне не участвовал.
Ты совершил тогда свой маленький подвиг, прокричав в картонный рупор уже сильным, несмотря на пятилетний возраст, голосом, предупреждая, что зажигательная бомба упала на крышу одного из домов и надо вызвать пожарных.
Другое твое детское воспоминание более забавно. Когда немцы подошли к Москве, вас с матерью отправили в тыл.
Вы жили в большом поселке, где из свеклы гнали спирт на горючее для танков и самолетов. Свекольным жмыхом кормили скот. И однажды работница повернула не ту ручку и не заметила, как спирт вылился в корм для животных. Те поели – и опьянели и учинили на улицах поселка настоящую вакханалию: коровы гонялись друг за другом и бодались, лошади ржали и перепрыгивали через изгороди в сады, свиньи катались по земле, а куры, утки и гуси пытались взлететь.
Женщины и дети бегали по всему поселку, тщетно стараясь успокоить расходившуюся скотину. А потом животные стали засыпать. И вскоре весь поселок превратился в сонное царство… Там и сям фыркали во сне коровы и лошади да тихонько покудахтывали куры.
На увеличенной фотографии красивый светловолосый сероглазый ребенок вопросительно смотрит в объектив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22