А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С треском разрывается в вершинах снаряд, мы только успеваем присесть.
- Вон он, вон что делает,- заторопившись, бормочет пехотинец.- Лодки на берегу есть, не видал?
И тут я замечаю затравленные глаза Мезенцева, о котором я забыл в этот момент. Они только что не кричат. В них - мои мысли. То, что я самому себе не скажу, он сейчас скажет вслух: "Зачем мы идем туда, когда все отходят? Там никого уже нет!" И вовсе тайное: "Здесь мы одни, ничем не связаны, никого нет над нами. А оттуда уже не уйти нам. И лодок не будет..." И во мне остро вспыхивает ненависть к нему.
- За мной! - яростно кричу я и бегу вперед с автоматом в руке.
Стрельба все ближе, чаще разрывы по лесу. И сильно пахнет дымом. Один раз, перепрыгивая поваленное дерево, я упал. Встаю, задыхаясь. Автомат, колени, руки - в жидкой грязи. Мезенцев сидит на земле, держит ногу в руках.
- Не могу идти, товарищ лейтенант. Ногу вывихнул. Я не обманываю. Честное слово!
Губы у него дрожат, капли дождя на лице, как слезы.
- За мной!
Я чувствую, могу застрелить его сейчас. Он тоже чувствует это и подымается с земли.
Еще несколько раненых попались нам навстречу. Каждый говорит свое. Рослый пехотинец с закушенными от боли белыми губами - осколок попал ему в пах тычет в сторону винтовкой, опираясь на товарища.
- С фланга обходит, сволочь! Минометами глушит - головы не подымешь!
Голос звенящий, надорванный. Товарищ отводит глаза. Этот ранен легко, пристроился провожать, боится, как бы не вернули.
Я уже не бегу, а иду, потому что Мезенцев все время отстает. Я тоже выбился из сил в облепленных грязью сапогах, сердце колотится так, что в висках отдает.
Внезапно дождь кончается. Сразу светлеет. Стрельба начинает стихать. Нестерпимо яркое солнце открылось в небе. Лучи его дымным веером валятся сквозь вершины. В лесу - пар.
На черном после дождя гнилом пне сидит раненый минометчик, мокрый веселый парень, и прямо с куста, сверкающего на солнце, губами объедает малину. Капли сыплются ему на лицо, он утирает их мокрым рукавом и смеется. Другой, пустой рукав висит, в расстегнутом вороте видны бинты, и под гимнастеркой обозначается рука, согнутая в локте. Единственный из всех раненых он говорит беззаботно:
- А ни черта там никто никого не обходит. Ну дождь же. Мы разведку пустили, немец разведку пустил. Чья-то разведка на мины напоролась. А может, их вовсе градом на проволоке повзрывало. Тут он с перепугу стрельбу открыл, тут мы напугались. Я сам шестнадцать мин пошвырял, а где разорвались - ни одну за дождем не видел.
Белые ровные зубы его блестят весело, глаза блестят. И все вдруг становится понятно и просто. В спокойной обстановке всегда все понятно и просто. Мне уже стыдно, что я верил раненым. Разве можно в бою верить раненым?
Когда меня ранило под Запорожьем во время немецкой танковой контратаки и когда потом меня везли в медсанбат, я был уверен, что наступление наше провалилось. И в медсанбате (а там лежали исключительно раненные во время этой контратаки) все говорили, что Запорожье нам теперь нe взять - будем глядеть на него издали. Даже услышав по радио, не поверили: мы же оттуда, мы лучше знаем. А Запорожье было взято на другой день после той самой контратаки. И оказывается, наступление на фронте шло хорошо. Но мы не видим всего фронта. Для солдата тот фронт, что перед его окопом. И если тут дела плохи,- значит, они плохи на всем фронте. А если еще солдата ранило, и он потерял много крови, и немец выбил его из окопа - ему кажется: фронт рухнул. Он не врет, он сам в это верит. Но я-то чего верил?
Жарко. Я расстегнул гимнастерку на потной груди. Наверное, и ребята живы. "Накрыло!" Он, этот солдат, контуженный был, оттого и кричал, как глухой. Я его про наш НП спросил, а он про себя говорил, про снаряд, которым его контузило.
Мы доходим до опушки леса, и я вдруг слышу голоса своих разведчиков, а потом и вижу их. Вон они сидят под деревом и спорят, а за деревьями мокрый луг блестит против солнца, как сквозь дым.
- Синюков! - обрадовавшись, кричу я.- Коханюк! И бегу к ним.
- Живы?
Они, словно испугавшись, вскакивают, стоят передо мной потупясь.
- А Генералов где?
Молчат. Ни тот, ни другой не поднимают глаз. Я оглядываюсь и теперь только замечаю Генералова. На мокрой траве, метрах в двадцати пяти отсюда, он лежит навзничь. Гимнастерка на впалом животе задралась, лицо с открытыми глазами выполоскано дождем до синевы, в откинутой желтой ладони блестит налившаяся вода.
Дождь хлестал в него уже лежащего, и теперь от обмундирования Генералова подымается пар.
- Почему вы здесь? - спрашиваю я.
В первый момент я как-то даже не обратил внимания, что они не на НП, а в лесу, метрах в шестистах позади него: рад был, что живы.
- Почему вы не на НП? Связи почему нет?
- Связь есть,- говорит Синюков.
- Почему не отвечали?
Молчат. Мнутся. Коханюк совершенно растерян.
- Садитесь!
Садимся на траву. Постепенно картина проясняется. У меня не зря было плохое предчувствие, не зря мне казалось, что должна случиться какая-то беда. Они бежали с НП. Начался дождь, начался этот суматошный обстрел в дожде, в плохой видимости. Потом у них перебило связь. Потом откуда-то прополз слушок: "Немцы наступают..." И они побежали. Я знаю, как это бывает. Как вдруг возникает страх, что все отойдут и ты останешься один. А тут еще не видно никого и только сплошной губительный огонь.
Может быть, вовсе и не в предчувствии дело. Когда на плацдарме сменяют, больше всего хочется скорей уйти отсюда, пока ничего не случилось, пока тебя не задержали в последний момент. Мне в тот раз очень не понравилось настроение, с которым оставался Генералов. И надо было что-то сделать. А когда начался обстрел, вот это и гнало меня сюда, и заставляло торопиться, и мне казалось, что без меня там случится беда.
- Как его убило?
- Свои,- говорит Синюков мрачно.- Вон оттуда стреляли.- Он указывает на поле.
Оказывается, им кричали. Синюков слышал. И Генералов слышал, конечно. Но не остановился.
- Все бежали,- подавленно оправдывается Коханюк.
Он и сейчас не понимает, как же это так получилось: все бежали и все на месте, только они трое здесь. Но ведь и я, когда встретил в лесу первого раненого и он сказал: "Прет всей силой!.." - я услышал крики и близкую стрельбу по лесу и тоже на минуту поверил, что все отходят. Коханюк не врет. В тот момент он был уверен, он своими глазами видел, что все отходят. Когда смерть рядом, когда разрывы подгоняют - и не то увидишь. Но вот за это на фронте расстреливают на месте. Потому что не останови одного - и паника перекинется на всех. Это так же, как взорвется один снаряд, и от детонации взрываются другие. Тут тоже что-то взрывается в мозгу, и люди видят то, чего нет. И бегут с потемненным сознанием. А после - стыд и ничего не могут понять.
Между стволов деревьев в небе стоит жаркое после дождя, дымное солнце. Пар идет от земли, от мокрой, потемневшей коры, от наших гимнастерок. В лесу еще пахнет порохом: ветер с поля согнал сюда дым разрывов,- но сладкий запах разогретой лесной малины пересиливает его. И нее после дождя яркое, молодое, свежее. Слепящий солнечный свет ломится меж стволов, и пронизанные им листья деревьев невесомо лежат на воздухе. А от ветки к ветке протянулась на солнце хрустальная паутинка; капли, сверкая, дрожат на ней.
После дождя и разрушений с особенной силой ко всему вернулась жизнь - и цвета и запахи. А на сочной, молодой траве, еще не помутневшими глазами уставясь на солнце, лежит убитый человек, и на его лице, от которого навсегда отхлынула кровь, сквозь желтизну все сильнeй проступает синеватая бледность.
Никто никогда не упрекнет меня в его смерти. В каждой батарее, в каждом взводе может оказаться трус. Но Генералов не был трусом, я знаю это.
Нелегко отправлять человека на опасное дело, особенно если сам ты в это время не подвергаешься опасности. Тебе неловко перед ним, и, как бы облегчая его - а на самом деле себя одного только,- ты начинаешь сочувствовать. И этим сочувствием малодушно взваливаешь на него дополнительную тяжесть. Он уже сознает себя несчастным, как бы даже страдающим за кого-то другого. И в трудный момент, помня твое сочувствие, он пожалеет себя. И Генералов пожалел себя.
Я вижу его лицо, когда он, оставаясь на плацдарме, угрюмо выслушивал мои приказания и все повторял, что должны были прислать командира взвода восьмой батареи с запоминающейся фамилией, а вот прислали его, Генералова. Он не был трусом, он им стал. Он слишком долго просидел за Днестром, оттуда наблюдал войну, а издали она всегда страшней. И вот позорно погиб.
Сидя на опушке леса под деревом, я вызываю тот берег, докладываю командиру дивизиона обстановку.
- Так какого же черта они молчали до сих пор?! - кричит Яценко: оказывается, у него уже несколько раз командир полка запрашивал обстановку, а он ничего не мог доложить.
Объясняю: Генералов убит, связь была прервана. Больше не объясняю ничего. Не к чему. У Генералова есть мать. Мать не виновата ни в чем. Пусть наравне со всеми получит извещение: "Пал смертью храбрых". Когда притупится горе, хоть это будет утешением ей.
- Ну так ты смотри теперь! - предупреждает Яценко, словно от меня зависит, чтоб обстрел не повторился. И торопится закончить разговор. Он доволен, что я уже здесь, что связь восстановлена, а главное, доволен, что может наконец доложить обстановку командиру полка. И спешит поэтому.
Пока я говорю по телефону, Синюков под громкие охи Мезенцева стаскивает с его ноги сапог, разматывает мокрую портянку. Щиколотка действительно распухла. Мезенцев сидит под кустом, упираясь руками в землю. Нога поднята вверх, она выражает укор мне. Синюков без всякой брезгливости держит в своих руках его мокрую ступню с грязными, давно не стриженными ногтями на искривленных пальцах, ощупывает ее с интересом: ему бы санитаром быть. И, не предупредив, вдруг дергает сильно. Задохнувшись от боли, с расширенными зрачками, Мезенцев хватается за свою ногу, лезет по ней вверх, хватает Синюкова за руки. Но постепенно ужас и боль в его глазах сменяются чем-то другим, робким, похожим на изумление. Он еще не верит, но боли уже нет. Без сил он сидит на земле. Синюков, довольный, свертывает над ним папироску. Работа сама говорит за него. Кажется, они собрались сидеть тут до вечера. Мезенцев на правах пострадавшего греет босую ногу на солнце и все не налюбуется на нее.
- Пошли! - говорю я.
Синюков сразу мрачнеет. Гасит папироску.
- Куда же идти, товарищ лейтенант? - басит он угрюмо, глядя под ноги себе и почему-то особенно выделяя "товарищ лейтенант".- Белый день, он сейчас увидит - из минометов начнет швырять.
Тогда Мезенцев тоже подает голос:
- У меня вывихнута нога! Я не могу надеть сапог!
В голосе его дрожат слезы: все видели, как он страдает, все видят, какая несправедливость с моей стороны. Я ничего не говорю. Я только смотрю на него, и он надевает сапог. Коханюк взваливает на спину тяжелую катушку. Напрягшаяся шея его становится еще тоньше. Катушку эту должен бы нести Мезенцев, но Коханюк ничего не говорит. Оглушенный всем случившимся сегодня на его глазах, он вообще ничего не говорит и готов идти, куда будет приказано: хоть назад, хоть вперед.
Мы сначала идем, потом перебегаем, потом бежим, рассыпавшись. Обстрел застигает нас на болоте. Мины с чавканьем рвутся между кочками, обдавая вонючей грязью. Горячие осколки шипят в воде. И каждый раз, падая от мины в воду, я приподымаюсь на руках после разрыва, смотрю, целы ли Синюков и Коханюк. Гнев мой уже давно остыл, и меня грызет сомнение: может быть, и в самом деле надо было переждать до вечера? Конечно, умели бежать, умейте возвращаться. Но у Синюкова дети. Не помню сколько, много что-то. Они ведь ни при чем.
Мезенцев не может бежать, и его тащат поочередно под руки. Всю войну играл на валторне, и даже теперь мы под руки ведем его воевать. В первой же воронке я приказываю бросить Мезенцева:
- Стемнеет - по связи придете!
Последние метров тридцать - пустое, голое, со всех сторон открытое место проскакиваем пулей по одному: Синюков, я, Коханюк. Бегу, вжав голову в плечи. В кукурузе спрыгиваю в щель на кого-то.
- Поосторожней!
Человек зло ворочается подо мной. Высвободился. Рядом с моим лицом - его лицо. Неприятное лицо. Толстые щеки, узкие недобрые глаза, до черноты прокуренные мелкие зубы. На нем немецкая пятнистая куртка - разведчик, конечно.
- Квартирантов тут не требуется!..
Мне, чтоб ответить, надо прежде отдышаться. Сверху свешиваются еще ноги, зад - Коханюк вместе с катушкой плюхается на дно окопа. Становится тесно. Сдавленный нами разведчик в углу мокрыми бинтами завязывает руку. Пуля прошла ему по пальцам. Один оторвала совсем, другой висит на коже и на мясе, еще два задеты только.
- Ты бы прежде, парень, спросил, в чьем окопе сидишь. Кто его рыл ночью? говорит Синюков. Стоя на коленях, он откапывает засыпанный землей телефонный аппарат. Пробует продувание, вызывает тот берег. Связь есть.
- Хозяева, значит, вернулись,- презрительно подводит итог своим наблюдениям разведчик.- Далеко бегали?
- Далеко, парень, далеко,- добродушно басит Синюков. После того как мы побывали под обстрелом, он заметно повеселел.- А палец этот, гляжу я, тебе уж ни к чему.
- Тебе, что ли, отдать?
Синюков с профессиональным интересом наблюдает, как разведчик пытается прибинтовать оторванный палец. Меня отчего-то знобит. Солнце еще жжет сильно, а я никак не могу согреться. Наверное, оттого, что все на мне мокрое. И глазам больно глядеть на свет.
- Нет, парень, не мучься,- решает Синюков.- Самое лучшее тебе его отрезать. Хочешь - могу!
Разведчику жалко палец. Он все смотрит на него.
- Говорят, срастается кость. Если сразу на место приставить... Не до этого было. На мины мы напоролись на нейтралке. Тут он из пулеметов полосанул... Я и не заметил вгорячах. После уж гляжу - такое дело... У нас случай был: тоже вот так палец оторвало. Но он сразу успел. Ничего, срослась кость. Главное дело, сразу успеть.
- Сразу! У нас лучше был случай: голову человеку оторвало. А он, не будь дурак, схватил ее и - обратно на место тем же манером. Прибегает в медсанбат, рукой придерживает. Там ему все как полагается пришили - приросла. Так до сих пор носит. Одно плохо: зубы дергать нельзя. Говорит, с зубами можно голову оторвать напрочь.
- Про себя рассказываешь?
- А что, заметно?
Они вместе осматривают палец. Синюков трогает его.
- Ну? Давай?
Разведчик думает, потом решается вдруг:
- Ладно. Сразу только. Мою финку бери, она острая.
Синюков с улыбкой - учи, мол! - достает свой нож, вытирает лезвие о штаны. К операции он приступает не спеша. Разведчик не отворачивается, держит руку. Чик! - и нет пальца, и Синюков уже бинтует ему кисть.
Неожиданно Коханюка начинает рвать. Он стоит на коленях в углу, руками и лбом упирается в стенку окопа. Его выворачивает наизнанку. Мы не смотрим в его сторону. Разведчик презрительно кривит губы.
Потом, бледный, зеленый, с глазами, мокрыми от слез, Коханюк лопаткой вычищает из окопа позорные следы своего малодушия. Синюков и разведчик, словно породнившись, сидят рядом, курят, поглядывая друг на друга. Дым сплетается над их головами, тает в кукурузе. Много времени должно пройти, ко многому Коханюк притерпится, пока выйдет из него солдат.
Меня знобит уже так, что стучат зубы. И ногти на пальцах синие, и глаза болят - поднять невозможно. А когда потягиваюсь, ноют сладко все мускулы. Укрыться бы сейчас с головой и дышать себе на руки. Но шинель моя, которую я оставлял Генералову, на дне окопа втоптана в жидкую грязь. Она теперь два дня будет сохнуть. Я сижу, сжавшись, пытаясь согреться во всем мокром. Лечь даже нельзя: окоп залило дождем.
- Малярией прежде не болели, товарищ лейтенант? - спрашивает Синюков.
Я уже и сам знаю, что это - малярия. Нет, прежде я не болел ею. Но здесь все переболеют. Потому что мы сидим в низине, а немцы на буграх. У них там на ветру и комаров нет.
- Да-а,- многозначительно вздыхает Синюков.- Кто не был здесь, тот побудет. А кто был, тот... не забудет.
Потом он лопаткой выкидывает из окопа грязь, пока не обнажается сухое дно. И я ложусь и, закрыв глаза, пытаюсь согреться. Я даже дышу с дрожью. Ладони я зажимаю между ног. Пальцы - так замерзли, что занемели. А глаза горячие. Укрыться бы!..
Просыпаюсь от духоты, весь в поту, словно меня завалили подушками. Скидываю с себя чью-то шинель.
Над низиной, над мокрым после дождя полем - розовый туман. Солнце спустилось за высоты, и он подымается все выше. В кукурузе тоже туман, так что видно шагов на сорок, не дальше.
Я долго пью из фляжки противно теплую воду. Чьи-то маленькие хромовые сапожки качаются на весу, постукивают каблуками о стенку окопа. Скошенным глазом я слежу за ними. Потом подымаю глаза вверх. Колени, натянувшаяся юбка, портупея косо через грудь... Рита! Младший лейтенант с родинкой! Сидит в своем синем берете на бруствере окопа, независимая, улыбается и качает ногами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12