А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Говард Ф.Лавкрафт.
Он

Я увидел его бессонной ночью, кода в отчаянии скитался по городу, тшась
спасти свою душу и свои грезы. Мои приезд в Нью-Йорк был ошибкой: я искал
здесь необычайных приключений, удивительных тайн, восторгов и душевного
подъема от заполненных людьми старинных улочек, что выбегали из недр
заброшенных дворов, площадей и портовых причалов и, после бесконечных
блужданий вновь терялись в столь же заброшенных дворах, площадях и портовых
постройках, или среди гигантских зданий современной архитектуры, угрюмыми
завилонскими башнями стремящихся ввысь. Вместо этого я пережил лишь ужас и
подавленность. Они угрожали завладеть иной, сломать мою волю, уничтожить
меня.
Разочарование пришло не сразу. Впервые я увидел город с моста, на
закате величественный город и его отражение в воде: все эти фантастические
шпили крыш и постройки, схожие с древними пирамидами, выступающие из
лилового тумана, как экзотические соцветия, дабы открыть свою красу облакам,
пылающим на закатном небосклоне, и новорожденным звездам первенцам ночи.
Затем над зыблющимися волнами моря одно за другим стали вспыхивать окна, на
освещенной воде мигая, плавно скользили фонари, пение рожков и сирен
сливалось в удивительной, причудливой гармонии, и город, окутанный звездным
покрывалом, сам стал исполненной фантастической музыки грезой. Грезой о
чудесах Каркассона, Самарканда, Эльдорадо и прочих величественных, сказочных
городах. А потом я блуждал по столь милым воображению моему старинным улицам
узким, кривым проулкам и переходам, офажденных красными кирпичными домами в
архитектурных стилях ХУШ-начала XIX веков, где окна мансард, мерцая огнями,
косились на минующие их изукрашенные кареты и позолоченные экипажи. Четко
осознав, что вижу воочию свою давнюю мечту, я и вправду решил, что передо
мной подлинные сокровища, что со временем родят во мне поэта.
Однако моим честолюбивым устремлениям, к счастью, не суждено было
осуществиться. Безжалостный дневной свет поставил все на свои места,
обнаружив окружающие запустение и убожество. Куда ни кинь взгляд всюду был
только камень он взмывал над головой огромными башнями, он стлался под ноги
булыжником тротуаров и улиц. Я будто очутился в каменном мешке. Вероятно,
лишь лунный свет способен был придать этому толику магии и очарования.
Бурлящие толпы на улицах, напоминавших каналы, были мне чужды все эти крепко
сбитые незнакомцы, с прищуренными глазами на жестоких смуглых лицах, трезвые
прагматики, не отягощенные грузом мечтаний, равнодушные ко всему окружающему
что было до них голубоглазому пришельцу, чье сердце принадлежало далекой
деревушке среди зеленых лужаек?
Итак, вместо писания стихов, что было моей мечтой, я предался унынию.
Мною овладела неизъяснимая тоска. И страшная истина, которую никто и никогда
не решался приоткрыть, тайна тайн встала передо мной: этот город камня и
режущих звуков не способен сохранить в себе черт старого Нью-Йорка, так же,
как Лондон старого Лондона, Париж старого Парижа, что он фактически мертв,
все проблески жизни покинули его, а его распростертый труп дурно
набальзамирован и заселен странными существами, в действительности не
имеющими с нами ничего общего. Это неожиданное открытие лишило меня сна,
хотя я отчасти вновь обрел былую уравновешенность, когда перестал днем
выходить из дому, а лишь по ночам, когда мрак вызывал к жизни то немногое,
что уцелело от прошлого, нечто бесплотное, подобное призраку. Отыскав в этом
некое своеобразное облегчение, я даже написал несколько стихотворений, и
оттягивал пока возвращение домой, чтобы родители мои не почувствовали, какой
постыдный крах постиг все мои планы и надежды.
И вот, прогуливаясь одной такой бессонной ночью, я встретил человека.
Случилось это в замкнутом дворике Гринич-Виллидж, где я поселился по
неопытности, прослышав, что именно этот квартал избрали себе пристанищем
поэты и художники. Старомодные лужайки и особнячки, миниатюрные площади и
дворики действительно привели меня в восторг, и даже когда я узнал, что на
деле поэты и художники это горластые лицемеры, чья экстравагантность и
оригинальность всего лишь мишура, а жизнь свою изо дня в день они посвящают
противоборству с целомудренной красотой, составляющей сущность поэзии и
живописи, я остался здесь из пристрастия к этим древним, осененным веками
местам. Я представлял себе, как все выглядело здесь в те времена, когда
Гринич был тихой деревушкой, которую еще не успел поглотить город-монстр.
Предрассветными часами, когда гуляки расходились по домам, я скитался порой
одиноко по таинственным извивам этих улочек, предавшись размышлениям о том,
какие загадки оставило им в наследство каждое минувшее поколение. Это
укрепляло мой дух, питало поэтическое воображение, которое таилось в самой
глубине моего существа.
Он подошел ко мне в тумане августовского утра, около двух часов, когда
я пробирался через изолированные дворики, куда можно было попасть, лишь
минуя темные коридоры примыкающих домов, хотя когда-то эти дворы являли
собой сплошную цепь живописных проулков. Случилось так, что я услышал об
этом, и понял, что нынче их уж ни сыскать ни на одной карте. Но сама их
заброшенность служила для меня основанием для еще большей любви к ним, а
потому я принялся выискивать их с удвоенной энергией. Теперь же, когда я их
нашел, мой порыв еще усилился, ибо нечто в их планировке свидетельствовало о
том, сколь мало осталось подобных двориков с темными, безмолвными углами,
затиснутых промеж высоких глухих стен и пустующими домами, либо притаившимся
за неосвещенными арочными переходами, где вечно отираются хитрые и угрюмые
представители богемы, чьи темные делишки не для посторонних глаз.
Он сам заговорил со мной, заметив мое настроение и взгляды, что я
бросал на парадные двери, украшенные причудливыми дверными молотками или
кольцами. Отблеск, падающий из-за ажурных каменных фрамуг, слегка освещал
мое лицо. Его же лицо оставалось в тени, скрытое полями широкополой шляпы,
прекрасно сочетавшейся с его старомодным плащом. Не знаю, почему, но еще до
того, как он ко мне обратился, меня охватила смутная тревога. Он был худ,
мертвенно-бледен, и звук его голоса был необычайно тихим, словно бы
замогильным, однако не слишком глубоким. Он заявил, что не впервые видит
меня здесь, в пришел к выводу, что мы с ним схожи в приверженности к
минувшему и тому, что от него осталось. Не желаю ли я послушать человека,
давно изучающего историю здешних мест и знающего ее значительно глубже, чем
кто-либо иной? Пришелец из дальних краев мог бы узнать о многом...
Покуда он так вещал, я, в упавшем из единственного освещенного
чердачного окна луче, мельком увидел его лицо. Оно было привлекательным,
можно даже сказать, красивым лицом пожилого человека. Но что-то в нем пугало
почти в той же мере, как и притягивало вероятно, излишняя бледность или
невыразительность, а возможно, оно слишком выделялось из окружающей
обстановки, чтобы я мог легко успокоиться. И все же я последовал за ним, ибо
в те безотрадные дни единственным, что могло укрепить мой дух, была тяга к
прелести старины и ее тайнам. И встречу с человеком сродных мне чаяний, чьи
познания в истории минувших веков значительно превышали мои, я счел
удивительной милостью Рока.
Нечто, таившееся в ночи, удерживало моего укутанного в плащ спутника от
разговоров, и мы долго шли, не проронив ни слова. Порой он бросал скупые
замечания касательно имен, дат и событий, в указании дороги, ограничиваясь,
в основном, жестами. Мы продирались сквозь узкие щели, крались на цыпочках
по коридорам, перемахивали через кирпичные стены, на четвереньках ползли по
низким сводчатым проходам, чья протяженность и, в особенности,
кошмарно-бесконечные повороты совершенно сбили меня с толку, и я был не в
состоянии определить, где мы находимся. Все увиденное нами, было отмечено
печатью старины и приводило меня в восторг, по крайней мере при рассеянном
освещении мне так казалось. Никогда не забыть мне ветхих ионических колонн,
пилястр с каннелюрами, железной изгороди со столбами, чья навертка походила
на могильные изваяния, окна с рельефными перемычками, и декоративных
наддверных окошек в форме веера. Причудливость и необычность их, казалось,
все возрастала, чем глубже мы погружались в неисчерпаемый лабиринт
неизведанной старины.
На нашем пути нам не встретилось ни души, все меньше и меньше
становилось освещенных окон. Первые из попавшихся нам уличных фонарей, были
масляными, старомодными, в виде ромба. Затем я увидел фонари со свечами, в
заключение же нам пришлось пересечь пугающе мрачный двор, где мой спутник
вынужден был вести меня сквозь кромешную тьму к узкой деревянной калитке в
высокой стене, за которой пряталась тесная улочка. Видно было, что
освещалась она фонарями, стоящими лишь у каждого седьмого дома
невероятно-колониальными жестяными фонарями с дырочками по бокам. Улица
круто вела в гору, круче, чем возможно в этой части Нью-Йорка, верхний же
конец ее под прямым углом упирался в затянутую плющом стену границу частного
владения. Над стеной высились верхушки деревьев, зыблющиеся на фоне едва
посветлевшего неба. В стене вырисовывалась небольшая темная дубовая дверь
под низкой полукруглой аркой. Мой провожатый открыл ее тяжелым ключом.
Наконец мы поднялись по каменным ступеням к двери дома, куда он и пригласил
меня зайти.
Мы оказались внутри. Стоило лишь мне ступить за порог, как я
почувствовал, что нахожусь на грани обморока, по причине хлынувшего на нас
волной чудовищного зловония, порожденного, казалось, веками омерзительного
разложения. Но хозяин, видимо, этого не замечал, а я смолчал из вежливости,
когда он провел меня по крутой винтовой лестнице через прихожую в комнату,
дверь которой, насколько мне удалось расслышать, он сразу запер за собой на
ключ. Затем он раздвинул занавеси на грех оконцах, еле видных на фоне
предрассветного неба, после пересек комнату по направлению к камину,
воскресал огонь кремнем и огнивом и запалил пару свеч в массивном канделябре
с двенадцатью розетками. Он сделал движение, словно бы приглашая к
спокойной, размеренной беседе.
В этом неверном свете я увидел, что мы находимся в обшитой панелями
просторной, со вкусом меблированной библиотеке первой четверти
восемнадцатого столетия с изумительными дюседепортами, великолепным карнизом
в дорическом стиле и замечательной резьбой над камином, завершающейся
орнаментом, сходным с барельефами на стенах гробниц. Над тесно забитыми
книжными полками вдоль стен, на некотором расстоянии друг от друга висели
фамильные портреты в красивых рамках. Портреты несколько утратили свою
прежнюю яркость, подернулись загадочной пеленой и удивительным образом
напоминали того, кто сейчас приглашал меня присесть к изящному
чиппендейловскому столику. Прежде, чем расположиться за противоположным
столиком, хозяин мой помедлил, словно бы в смущении. Затем, неспешно сняв
перчатки, широкополую шляпу и плащ, он, будто на театре предстал передо мной
в костюме времен одного из английских Георгов от волос, заплетенных в
косичку, и плисированного кружевного воротника, вплоть до кюлотов, шелковых
получулок и украшенных пряжками туфель, на которые я раньше не обращал
внимания. Потом, неторопливо опустившись на стул со спинкой в виде лиры, он
принялся пристально меня разглядывать.
С непокрытой головой он приобрел вид дряхлого старца, что прежде едва
ли бросалось в глаза, и теперь я гадал, не эта ли печать исключительного
долголетия питала источник моей тревоги. Когда же он, наконец, заговорил,
голос его, слабый, замогильный, зачастую дрожал, и порой я с большим трудом
понимал его, потрясение, с глубоким волнением внимая его словам, и тайная
тревога с каждой минутой вырастала во мне.
- Перед вами, сэр, начал мой хозяин, человек с весьма странными
привычками, за чью необычайную одежду перед вами, при вашем уме и
склонностях, нет нужды просить прощения. Размышляя о лучших временах, я
привык принимать их такими, как они были, со всеми их внешними признаками,
вкупе с манерой одеваться я вести себя, со снисхождением, кое никого не
может оскорбить, ежели выражено будет без напускного рвения. На мою удачу,
дом моих предков сохранился, хоть и поглотили его два города сперва Гринич,
выстроенный здесь после тысяча восьмисотого года, а затем и Нью-Йорк,
слившийся с ним около года тысяча восемьсот семидесятого. Для сохранения
нашего родового гнезда существовало множество причин, и я истово исполнял
свой долг. Сквайр, унаследовавший этот дом в тысяча семьсот шестьдесят
восьмом году, изучал разные науки и сделал некие открытия. Все они связаны
эманациями, свойственными именно данному участку земли, и держались в тайне.
С некоторыми из любопытных результатов этих ученых трудов и открытий я и
собираюсь под строжайшим секретом вас познакомить. Полагаю, что довольно
разбираюсь в людях, чтобы усомниться в вашей заинтересованности и вашей
порядочности.
Он смолк, а я в ответ сумел только кивнуть. Я уже говорил о своей
тревоге, однако не было ничего убийственнее для моей души, чем Нью-Йорк при
дневном свете, и, был ли этот человек безобидным чудаком или обладал некоей
зловещей силой, у меня выбора не было. Мне не оставалось ничего, как
следовать за ним, дабы утолить свое ожидание чего-то удивительного и
неведомого. Итак, я готов был выслушать его.
- Моему предку, тихо продолжал он, казалось, будто воля человеческая
обладает замечательными свойствами. Свойства, превышающие, о чем мало кто
догадывается, не только действия одного человека или многих людей, но над
любыми проявлениями силы и субстанциями в Природе, и многими элементами и
измерениями, что считаются универсальнее самой Природы. Смею ли я сказать,
что он презрел святыни, столь же великие, как пространство и время, и
отыскал странное применение для ритуалов полудиких краснокожих индейцев, чье
стойбище некогда располагалось на этом холме? Эти индейцы выдали себя, встав
здесь лагерем и чертовски надоедали своими просьбами посетить участок земли,
окружающий дом, в ночь полнолуния. На протяжении лет они каждый месяц
перебирались украдкой через стену и творили какие-то ритуалы. Потом, в
тысяча семьсот шестьдесят восьмом году за этим их поймал новый сквайр, и был
потрясен, увидев, что именно они делают. После чего он заключил с ними
договор, разрешив свободный доступ на свою землю в обмен на раскрытие тайны.
Он узнал, что обычай этот уходит корнями отчасти к краснокожим предкам тех
индейцев, отчасти же к одному старому голландцу, жившему во времена
Генеральных Штатов. Будь он проклят, но кажется мне, будто сквайр угостил их
подозрительным ромом, преднамеренно ли, нет ли однако неделю спустя, как он
проник в тайну, он остался единственным посвященным в нее живым человеком.
Вы, сэр, первый из посторонних, кому я об этом рассказываю. Я на вас
полагаюсь, и в вашей воле донести на меня властям. Однако мнится мне, что вы
питаете глубокую и страстную приверженность к старине.
Его оживление и откровенность заставили меня содрогнуться.
Рассказ продолжался:
- Вам следует знать и то, сэр, что вызванное этим сквайром у
дикарей-полукровок было лишь ничтожной толикой того, что он узнал
впоследствии. Он не напрасно посещал Оксфорд и не без пользы беседовал с
убеленными годами парижскими астрологами и алхимиками. Короче, он получил
ощутимое доказательство того, что весь мир суть не что иное, как порождение
нашего воображения, это, да позволено будет сказать, дым нашего интеллекта.
Не простецам и посредственностям, но лишь мудрецам дано затягиваться и
выпускать клубы этого дыма, подобно курильщикам превосходного виржинского
табака. Мы способны сотворить все, что пожелаем, а все ненужное уничтожить.
Не стану утверждать, что сказанное точно отражает суть, но вполне правильно
для разыгрываемого время от времени представления.
1 2