Сергей Антонов
Свалка
Антонов Сергей
Свалка
Сергей Антонов
Свалка
Барахтался в купели розовый крепкий ребенок, брызги скатывались на каменный пол с черной засаленной рясы, сверху из светлого купола длань опустилась, перекрестила голую голову, крест прилип к мокрому телу. Взяв на грудь сына, Агриппина вышла в церковный двор, здоровое чрево качалось в грузном шаге, грудь, набухшая молоком, растянув кофту, плыла, подрагивала в истоме, и рожденный десятый сын кричал весело и громко в полных смуглых руках матери, а на бугре стол был уставлен хлебом и мясом, и, обхватив сладкую грудь, ребенок замолчал, но грохнуло за бугром, и Агриппина в торце стола увидела, взяв ломоть хлеба, явившегося на свет вторым, изчезавшего и появлявшегося на бугре, за столом ее редко, потому что был второй сын Агриппины вор, и все десять сидели вместе и ели, на хлеб положив мясо забитого утром борова. Барахтались в пыли четыре меньших, комок сухого летнего солнца заходил за край темного леса, мать встала, вошла в дом, положила младенца, крещенного сегодня, в сколоченную из досок люльку.
Кричала баба, и гудел заводской гудок, и вор сидел на заборе и пел песню. Мок в бурой под бугром реке рулон мануфактуры - мать встала рано, достала краденое, бросила в реку, и потому вор сидел на заборе и пел песню. Варвара кричала в летнем прозрачном утре, пел песню вор, мыла красные от холодной воды руки Агриппина, слушала воровскую песню и думала: долго мучает Варвару врач, первенец ее, рожденный свободно, как и все девять вслед,- второй и вовсе по дороге в церковь, и оттого ухватистый легкий в движениях второй сын понятен был, и непонятен первенец, делавший и сейчас, в утро, что-то в доме за рекой, где замолкла наконец женщина, а красная пожарного цвета машина сына уже поднималась по дороге к дому, и смотрел, ступив на землю, первенец на мать изумленно, как смотрел всегда, потому что не видел подобного прекрасного устройства ни у кого ни разу, точно лепил таз и чрево сам Господь, так совершенна была работа; допел песню вор, легко ступая, пошел вниз с бугра, пропал, закрыла окно в доме Агриппина, и ребенок в люльке закричал, увидев большую смуглую грудь.
В перекрестье трех дорог сидел на обочине юродивый, дул в круглую легкую голову одуванчика, семена летели вверх, качались в синем воздухе, и люди, шедшие с цветами, здоровались с юродивым и шли дальше к школе, где на черной доске чертил белым мелом учитель буквы и цифры в последний день сегодня, пришедшие садились в траву и ждали последнего звонка: с железным колокольчиком пройдет тихим коридором бабушка Маша, живущая тут же, при школе, зазвенит, заколотится в теплых коричневых руках звон, выйдут дети, выйдет, спустится по крыльцу в три ступени молодой учитель, цветы горько, пряно ударят запахом поля в лицо, укроют лицо зеленой горой, потому что так было в прошлом году и два года назад, когда второй сын Агриппины вернулся из города учить поселковых счету и грамоте, и старшие знали - близнецы и вор и учитель, и оттого жалели вора больше; возвращаясь с детьми дорогой домой, дети тоже здоровались с сидевшим под солнцем у обочины юродивым, здоровались обязательно каждый в отдельности, потому что любили юродивого больше, чем брата его - учителя, которого сначала уважали. Закинув голову, сидящий у дороги смотрел синими глазами, и в левом глазу и в правом было по небу, и глаза потому казались впадинами без дна, и дети и взрослые, проходя мимо, знали, что не может быть ни у кого в поселке таких небесных глаз, будто положил Господь по большому небу бездонному в каждый глаз навеки, и бездонным прозрачным безгрешным был взгляд и зимой и летом и в любую погоду, как не бывает ни у кого.
Жившие в поселке люди издали узнавали Агриппину: не было разницы несла ли она в чреве своем, покачивавшемся при шаге полных ног, зачатого восемь месяцев назад мальчика - или одна, сбросившая созревший плод, как делает это яблоня, в зеленой листве которой снова созреют, нальются сильным от земли и солнца соком желтые густого янтарного цвета, ждущие часа своего плоды: будто кто сверху точно и ловко усадил маленькую смуглую голову на высокую полную шею на квадратных крепких плечах, прямых, как и узкая короткая спина, и потому прямо смотрели темные глаза и высокая грудь тугая, с точкой маленького соска, глядя прямо, может, в себя и глядя, подвластная кусту и ветру, без думы определенной, чуть покачиваясь в бедрах,- идол языческий,- и оттого в грузном и легком шаге ее было дикое что-то, не познанное и не опознанное человеком, и поселковые женщины, замечая красоту ее, силу животную, что сидела в ней, которую разве чувством можно отмерить, здоровались первыми, соглашаясь с каждым движением и поступком ее. Мужская выстиранная одежда, висящая на бельевой веревке, генеральские с красными лампасами брюки, ходившие в траве у дома Агриппины, - знали поселковые про чужих на бугре, но также знали - нет мужика равного, кто совладал бы с ней, что нужно только семя его, чтоб округлился живот и зрел плод в прекрасном чреве - мужик в красных лампасах сходил с бугра, у магазина, стоявшего у шоссе, и из черной генеральской машины смотрел жадно сквозь стекло, туда, где виден был с дороги угол дома, стоящего на бугре, а Агриппина не долго помнила бессильные слезы его, лежащего рядом, желавшего безумно тела ее, и, не дождавшись, потому что иссяк и слаб был он, вставала: матово светились в полутьме избы бедра, впалый волчий живот, грудь тяжело вздрагивала, и ребенком малым на коленях, губами ловил маленький сосок генерал и плакал горько, обиженно, как плачут дети: не могло быть у Агриппины детей незаконных, как не может быть незаконных щенят у волчицы.
Рабочий уходил из дома с заводским гудком, спускался с бугра, шагал размеренно, широкоскулый, широкий в кости, шагал уже восьмой год темной зимой или светлым летним утром, шагал, потому что нужно было так и никак иначе, а так каждый Божий день, не вспоминая, ни в душе, ни устно, что братья старшие, и врач и учитель, обучались на заработанные слесарным его трудом деньги, и оттого что не держал мыслей подобных и только исполнял неукоснительно долг свой, с руками жесткими, лицом темным неповоротливым, походил на гвоздь, вбитый по шляпку в место необходимое, которое только крепкий неповоротливый гвоздь удержит и держал набычась, следуя долгу своему - иначе вдруг исчезнет долг, и сам он тоже исчезнет тотчас; нападал, видя несправедливость, на вора, что вор тот, а не работник, стучал кулаком по столу, за слова и невинную улыбку вора: "А у кого красть, раб Божий, как не у тебя? Богатых нет у нас, так что только у тебя и красть". Вступали в разговор братья, успокаивали потревоженную справедливость в душе, улыбался крепким лицом широкоскулый, и глаза улыбались, да так весело и открыто, как никто из братьев не мог - ребенок взрослый, а никакой не гвоздь был их брат знали об этом братья, и вор знал и подначивал, чтоб потом посмеяться вместе всем; шагал с завода по дороге в час, когда заходило солнце, тихая благодать спускалась на все вокруг, и, может, час этот, когда поворачивал к стаду за коровой белой с рыжим пятном на спине с темными теплыми глазами, был часом самым счастливым для него, и чтоб продлить час, говорил с пастухом о разных простых вещах и шел к жующей медленно влажную от вечерней росы траву, когда уже зашло солнце, сидел в мокрой траве рядом и не думал ни о чем; изчезал рыжий цвет, сливался с темным лугом, тут встав, по мокрой траве вместе с коровой выходил на дорогу и шел позади по темной дороге в длинных летних сумерках к дому, и опять не думал ни о чем, оттого что хорошо было, и так шел, видя впереди себя темный большой силуэт, казалось, такой мирный и большой, что укрыться за ним возможно от любой беды.
Маленькая черная кошка видела, как, тяжело ступая, белая рубаха пропадала за углом дома и как хозяйка шла за коровой в коровник, пахнущий коровой, и терпеливо ждала, когда со звоном ударят в пустое ведро струи теплого молока; кошка жила в доме давно, независимая, потому что ловила больших крыс, укладывала их в ряд утром на ступеньке крыльца, а потом ложилась спать в доме, кошка жила в доме давно, и никто не знал, сколько лет живет кошка в доме, но кошка знала о доме все, больше чем знала корова и чем люди, населявшие дом. В хлеву хозяйка зажгла лампу, и через большой желтый проем желтый свет упал на землю у хлева и на совсем черную кошку, кошка смотрела, как грузно и легко двигается хозяйка, и большая темная корова медленно поворачивала темную большую голову, переставляла с легким стуком о доски хлева ноги - хозяйка и корова словно играли в игру, потому что двигались, повторяя друг друга, и в какое-то мгновение, пришедшее и происшедшее так быстро, что кошка, всякий раз ждущая этот короткий миг, опять не смогла понять, когда не стало коровы и хозяйки, а двигалось одно живое существо, и кошка подумала про себя, что это и есть самое главное, когда происходит такое и даже она, быстрая маленькая кошка, не может поймать и понять, как это происходит, и вернувшись на истоптанную траву у хлева, слушала, как звенят о жестяное ведро тугие тонкие струи молока - пройдет время, хозяйка выйдет из света темной тенью и, легко наклонившись, поставит плоскую консервную банку с теплым молоком, пропадет желтый прямоугольник, станет темно, в темноте хозяйка закроет хлев, уйдет, и кошка будет лакать теплое молоко, корова легко постукивать ногой о доски пола закрытого хлева - кошка все это знала наперед, но опять пропустила главное, и потому молоко не было таким уж теплым и вкусным сегодня.
По субботам, ближе к вечеру приезжал художник, пил из фаянсовой кружки парное молоко и рисовал на белом листе лошадь, и четверо младших братьев смотрели, как он рисовал, а когда художник допил молоко, дети сказали, что это не лошадь, это лось, если приделать ему рога, художник подумал и зачеркнул рисунок крест-накрест.
Художник был очень похож на художника - у него была маленькая борода и синие, рассеянные глаза, будто он что-то забыл - какую-то нужную вещь или, вообще, что-то забыл совсем, и потому девушкам нравился художник, когда он приезжал в субботу из города. Художник вынимал из большой папки чистый лист, садился напротив и рисовал: он смотрел на лицо и крепкие колени - девушке нравилось, что он смотрит на ее колени, потому что синие глаза совсем становились задумчивыми, девушка сидела тихо, с тайным любопытством ожидая чего-то необычного, незнакомого, которое случится, наверное, сейчас... Художник вставал, протягивал набросок, девушка аккуратно сворачивала бумагу с рисунком, смотрела вслед синей рубашке, уходившей по дороге, и когда совсем далеким становилось синее пятно, разворачивала бумагу, смотрела на рисунок, потому что в первый раз, когда кончил работать художник и подал ей рисунок, совсем ничего не видела. Дома, приколов кнопками лист к стене, девушка смотрела в окно на дорогу и думала: "Как же без художников, скучно - может быть, ошибся на этот раз юродивый его брат?"
Укрепив веревку на противоположных концах длинного подрамника, обтянутого красным кумачом, оттянув ее как тетиву лука и легко щелкнув веревкой по кумачу, так что получилась прямая белая линия, и таким простым способом наметив место для букв будущего лозунга, художник, обмакнув плоскую кисть в банку с белой на клею краской, вывел аккуратно первую букву и, продолжая писать механически знакомый текст, думал, что ошибся брат, сказав, что не будет скоро художников, потому что невозможно без художников - не бывает так, и, дописав лозунг до конца, закончив работу, вышел из проходной небольшого завода на краю поселка, где слесарил старший брат, а он подрабатывал, выполняя нехитрую работу на красном кумаче, уже совершенно забыв об услышанном странном предсказании юродивого.
Юродивый встал с обочины дороги, соединявшей школу и поселок, пошел той дорогой, что вела к поселку, и, встретив кота у калитки Варвары, только что родившей сына, сказал черному коту Варвары: "Много будет крыс, кот, очень много, больших жирных крыс",- и так сказал, что у кота поднялась в гневе шерсть на загривке, погладив кота, пошел было дальше, но остановился у колодца, где набирала воду мать Варвары: "Евдокия родит мальчика, и Ефросинья, и те, кто еще не ведают, что носят плод, принесут мальчиков, а грибов белых будет видимо-невидимо, и сейчас есть - не время и дождя не было, а есть".
А на следующий день начала лета, сухого, такого, что и трава росла плохо, принесла мать Варвары из рощи за школой полное лукошко белых грибов...
"Ату его, ату. Загоняй",- веселые, азартные крики раздавались в заповедном лесу. "Вот он! Загоняй, загоняй под выстрел!" - на поляну выскочил огромный лось, грянули ружья, и повалился головой вперед на землю убитый лось.
Вечером, когда зашло солнце, раздвинули на поляне больших размеров стол, чтобы хватило стола для освежеванного, разделанного, приготовленного искусно лося, уселись - хватило места каждому - с рюмкой в твердой руке поднялся над всеми главный, кто первым и лося заприметил, сказал тост, грянули охотники почему-то "Горько" и принялись за дело, так что трещало за ушами, и разделались с лосем быстро - тут бы начать песню, и кто-то уже и запел было, но трое охотников встали вдруг и, не попрощавшись, пошли прочь с поляны. Да что трое? По правую руку от тамады сидящий, крупного сложения человек, тоже встал и, сделав уже два шага к лесу, остановлен был вопросом всех: "Отчего уходишь?" На что человек ответил раздумчиво: "Ну так що ж робыть - лося ж нэма. З'iлы!" - и уже не оборачиваясь, пошел прочь, подбежавший тамада схватил было того за локоть, но и это не помогло, вырвав локоть, человек ускорил шаг свой и пропал меж сосен, так, будто не был он за столом вовсе.
"Отчего ж его нет? Лося?! Как это возможно? - в некоторой растерянности потер лоб тамада, но тут, обратясь вглубь стола, постучал по графину строго: - Икаете? Заелись? Такого лося ухлопали! - и сказал неожиданно и так вдруг, что слова прозвучали в совершенной лесной тишине странно: - Лось? А зачем живой? Почему, например, не гипсовый? Гипсовый лось! Такой же в точности, тех же размеров? Как думаете?"
Тут из-за туч выглянул молодой месяц и осветил поляну - хороша картина или плох ли был стол с поредевшими гостями, сказать-определить род происходящего было никак невозможно и подходил разве средний род: "Нечто", или "Что-то", или "Вовсе ничего". Но что-то ведь было? Произошло! Существовало на поляне сейчас, правда в размытом и странном виде, чему мог быть причиной и неверный свет молодого месяца. Но, возможно, ни при чем молодой месяц? Все возможно и все могло случиться в ночном лесу и при том казусном состоянии, в котором пребывали фигуры за столом, и тогда в таком положении прав председатель, назвавший вещь определенную, которую представить просто - то есть гипсового (а какого теперь еще?) лося!
В первый миг, услышав о лосе из гипса, гости решили: уж не спятил ли председатель, но теперь, после некоторой паузы, задвигались, защелкали задумчиво по фаянсовой и фарфоровой посуде - звук от крепких щелчков, звонкий и реальный, нравился гостям все больше и скоро вся освещенная лунным светом поляна звенела мажорно, возглас: "Лося!" подхватили, весь большой стол заходил ходуном: "Лося! Даешь гипсового!" - и далекое лесное эхо ответило: "Го-го-го!"
Какие, однако, прекрасные погоды бывают по утрам: листья кустов и деревьев вздрагивают чуть от легкого ветра, только освободилась от утренней росы трава, но еще прохладна, манит лечь, окунуть лицо в пахнущую чудесно, усыпанную белой и розовой кашкой зелень, жужжит у плеча мохнатая пчела, садится на розовую сладкую кашку у края узкой тропки, бегущей меж стройных стволов сосен, уходящих вверх и раскинувших кроны в синей прозрачной синеве неба, в котором и малой тучки не отыщешь, солнце теплым лучом легко коснется шеи, пробежит по руке, ляжет впереди изумрудным пятном на траву, шевельнет веткой сосна, упадет шишка и заскачет по тропке...
Именно таким утром сошел с электрички Пенкин и пошел узкой тропкой, проходившей рядом с шоссе, иногда поднимаясь над ним и петлявшей меж зеленых кустов.
Пенкин, сорокалетний плотный мужчина, был художник, точнее, зодчий, скульптор, и шел он сейчас к родной тетке, работавшей прачкой, стиравшей белье важным людям и потому жившей по месту работы, в лесу, где стояли государственные дачи и где тетка жила в благоустроенном бараке для прислуги. Пенкин не то чтобы любил свою тетку, но место, где проживала та, ставило тетку в положение необычное, и хоть была тетка всего-то прачкой, важности своей, в глазах Пенкина, не теряла; взбираясь по тропке над шоссе, видел он черные машины, пролетавшие по шоссе к лесу, замечал в машинах глядящие всегда вперед профили, его, Пенкина, не замечавшие, и это обстоятельство, как ни странно, тоже прибавляло веса родной его тетке, и потому шел он к лесу в настроении приподнятом, чувствуя причастность свою к людям в лакированных машинах, хотя бы потому, что продвигался к тому же лесу, в который въезжали, покачиваясь на мягких рессорах, автомобили.
1 2 3 4