А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А коли тебя еще проклянет за это целый род, так, пожалуй, и земля после смерти не примет.Думаю, Мой отец и не подозревал об этих мыслях Оборока, Ведь они сговорились: что бы я ни пел, что бы ни говорил – виду не подавать, ничего не слышать, ни на что не обращать внимания. И теперь отец втайне радовался своей поездке в столицу. Дело сделано. Он заткнет рот не только мне, но и соседям и родичам. Он воздаст им по заслугам за давешние насмешки. Целый год с лишком не было покоя в доме. А прислушались бы к нему тогда, все кончилось бы пустяком и у мамы была бы стиральная машина.Он вынес из комнат стулья и усадил стариков, братьев, сестру, бабушку. Любуйтесь на здоровье! Таращьтесь на ваше сокровище, пяльте глаза на этого изверга рода человеческого, заедающего отцовскую жизнь! Глядите, глядите, пока не поздно, потому что потом вам самим опостылеет на него смотреть!С сердитым, обиженным видом отошел он в сторонку от почтенного собрания и уселся на камне иод навесом, рядом с плугом и бороной, сбереженными еще с той поры, когда числилось за ним три гектара земли. Случалась у колхоза нужда – отдавал их в бригаду. Теперь, когда кругом одни трактора, отец держит плуг с бороной дома и бдительно следит, чтобы они не заржавели. Иные, поглощенные новизной жизни, слишком легко расстаются с прошлым, а новизна порой сама поворачивает людей к старому. Спохватятся – а за плечами пустыня: все развеяно по ветру, сожжено и поругано. Отец не из таких. Он не в силах забыть свое детство и молодость, пусть даже они были горьки и суровы. С ними он стал человеком, с ними пел и собирал песни, слушал и складывал сказки, шутил, мечтал и много пролил пота и крови, пока дожил до нынешнего дня.– Ну-с, маэстро, Константин Яковлевич, пожалуйте на сцену!Оборок повелительно указывал на крыльцо.– Начинай, люди ждут. Сначала стихотворение…Я поднялся на ступеньки, но у меня было такое чувство, что это не я, а кто-то чужой. Не овладев еще собой, не дав ни одному лучу поэзии пробиться сквозь тучи горячечной тревоги, я начал призывать с безжалостно палящего желтого неба, и не столько призывать, сколько выкрикивать, суетливо и беспомощно, как на пожаре, нетленное имя вечерней звезды – Лучафэра. Жила в былые времена,Как молвит сказ правдиво,И благородна, и знатна,Красавица на диво… Костэкел читает первые строки поэмы Михаила Эминеску «Лучафэр».

Мой голос звучал грубо, однообразно, то пискливо, то срываясь на хрип, словно я читал доклад на общем собрании. Точно так же в свое время позорился на трибуне наш Ион Хапужка, только перед ним стоял еще стакан с водой. Он кричал что-то о свиньях и коровах, о посевах и планах, натужно кашляя и останавливаясь перевести дух. Смачивал горло и кричал снова. А если пропускал невзначай какую-нибудь страницу, то переворачивал несколько листов назад и читал их сызнова. Передо мной не было стакана с водой. Зато отец наполнил кружку вином и сунул ее в руку Обороку. Ничто не могло остановить меня хоть на мгновение и заставить опомниться. Я словно катился под гору на несмазанной телеге, дребезжавшей всеми своими железными и деревянными сочленениями. Я перескакивал через строки, через целые строфы, глотал запятые и точки. Одна мысль поглощала меня и гнала все дальше и дальше в бездну: пусть скорее начнут смеяться!– Провалился! Провалился! – слышались мне голоса co всех сторон. Хохот, свист, гулкое эхо, раздававшееся то далеко-далеко, то совсем рядом. – Провалился, и родные стены не помогли ему!– Довольно! – с брезгливой гримасой крикнул Оборок. Он, казалось, задумался.Родичи и соседи украдкой, жалостливо поглядывали на меня. Им было стыдно встречаться со мной глазами. Такого позора они не ждали. Они знали меня бойким, задорным парнишкой, а я оказался рыхлым, как мамалыга. Вот ведь как нескладно вышло: аукнулось там, а откликнулось здесь…Я думал, что они все разом поднимутся и уйдут, но, видно, их что-то удерживало. Только Хапужка, сидевший где-то в последнем ряду, вдруг вспомнил, что ему надо кончать ремонт трактора. Он неуклюже поднялся и, не простившись ни со мной, ни с отцом, ни с родными, осторожно пошел к воротам.У калитки он вдруг прыснул в кулак.– Не вижу, чем твой сын лучше прочих, – негромко сказал он отцу и удалился, насвистывая от радости: отныне, как он хорошо понимал, над ним не будут смеяться – есть более свежий повод для шуток. Он как-то сразу выпрямился и обнаглел: от всего сердца радовался моей беде. Что ж, Хапужка и есть Хапужка – сухая ветвь на дереве нашего рода. Добрые слова людей не заставили его зазеленеть. Поздно сбросили его с трона, слишком поздно. Пустынное солнце начальствования иссушило его до самого нутра. И, хотя он выходил в поле вместе со всеми, хотя работал от зари до зари, хотя выгонял порой по две нормы в день, словно теперь проливал пот и за те годы, когда был председателем, – все равно мысли о старом не покидали его. И не было вечера, чтобы не заглянул он в буфет, пытаясь стаканом вина проложить себе путь в души людей. Званый и незваный, он втирался в любую компанию. Сам напрашивался в крестные или дружки. Искал себе родственников понадежнее, а от нас, однородцев, отстал. Уже сейчас, летом, считал голоса, которые помогут ему осенью снова залезть в председательское кресло. Хоть на час, да царь! Рассчитаться с нами, с родом Чубарэ, а потом, всем назло, самому написать заявление об уходе…– Звезда моя не закатилась… Она еще в небе! За тучку схоронилась и стережет… Всех стережет! – грозил он, бывало, во хмелю, оглашая бранью и свистом дорогу из буфета домой.Но как он ни бился, люди приобвыкли к его гонору. Он угощал – ему возвращали сполна, до капли. И каждый стакан был полон вином и насмешками. Размолотое зерно не прорастет. Но порой, слыша на улице его ругань и крики, иные просыпались, вздрогнув, в своих постелях и крепко задумывались. Во многих сердцах царит поныне вчерашний и позавчерашний день, когда властительного хапужкиного карандаша боялись даже колхозные куры, со страху терявшие яйца в бурьяне.Он исчез где-то по дороге в тракторную бригаду, но его насмешливый свист все еще отдавался в ушах людей. Хочешь не хочешь, а была в нем и затаенная боль, и какая-то свежая мысль. Сегодняшний день тоже нашел в нем свой отзвук. Он напоминал о весне, о зеленой траве, которая дружно тянется из земли, чтобы тысячами шелковых нитей взбежать по солнечным лучам и связать свет неба со светом земли, как был связан и я со всем нашим родом плугарей.Колокольчик на калитке без конца звякал: люди расходились. Во дворах, в поле их ждали дела. Да и зачем было им оставаться здесь, на что глядеть? Стало ясно, сегодня я не уеду из дому. Не так это просто – оторваться от своего корня. А наглядеться на меня, наслушаться между делом они еще успеют: не зря ведь выстроил колхоз новый клуб.Поредели и родственники. Остались только самые близкие, те, кому неловко было уходить, не ободрив меня добрым словом или шуткой. У отца сердце прыгало от радости, но он и виду не подавал. По-прежнему сидел на камне, поглаживая рукоятку плуга. Лишь незаметно, из-под шляпы, встречался со мной глазами, как будто спрашивал: «Что теперь запоешь, петушок?» Тяжелые ветви ореха низко склонялись над его лицом и, казалось, негромко хлопали в ладоши. Временами становилось совсем тихо, тихо и тоскливо, и только чуть слышно вздыхала рядом с Обороком бедная мама. Трудно было понять, от чего она вздыхает: от огорчения или от радости. Вместе с ней вздыхало все село, то высоко, до самого неба вздымая соседний холм, то опуская его низко, совсем низко, ниже крыш, ниже маминых плеч. Словно боясь, что холм обрушится на него, Оборок укрыл лицо ладонями и забыл свою роль. Сам того не замечая, он сидел в позе мыслителя и просто ждал: или мама успокоится, или отец заговорит. Если хочешь добиться чего-то от людей, не пытайся играть первую скрипку. Выжди время, чтобы мелодия ушла вперед, тем более что ты выучил ее не до конца, а деньги уже уплачены.А я? Я сгорал от стыда и гнева. Сердце билось в груди, как пойманная птица. Мысли мешались, меня бросало то в жар, то в холод. Руки и ноги свело судорогой, а хотелось ветром сорваться с крыльца, перемахнуть через забор и улететь. Улететь… убежать куда глаза глядят, подальше от села, от отцовских полей, от людских глаз, далеко-далеко, за тридевять земель, куда-нибудь, где я мог бы спрятаться, забиться в нору и забыть обо всем, что произошло сегодня у нас во дворе… Убежать и спрятаться мне хотелось от самого себя.И я поднял глаза, готовый броситься прочь, но встретился с взглядом отца, счастливым, влажно мерцающим. Этот взгляд приковал меня к месту.А отец, не сводя с меня взора, поднялся и подошел к Обороку. Он придвинул к нему стакан с вином и негромко попросил:– Вы не спешите, пожалуйста. Попейте еще наших слез, отведайте еще нашего горя… Мой сын умеет долго говорить. Целые книжки наизусть знает…Словно легкий ветерок вырвался из его уст и охладил мою горящую душу. Родительское сердце, подумал я, как бы оно ни было ожесточено, видя дитя в беде, сразу отходит и летит на помощь. Родовую гордость еще не сожрали волки. Течет еще в жилах красная отцовская кровь.– Дослушайте его до конца. Может, хоть что-нибудь он знает толком… хоть что-нибудь. Порадуйте нас великодушно, вам разуменье дано, а мы народ темный… – продолжал отец умоляющим голосом, и я, озаренный ледяным блеском догадки, вдруг понял, что отец вовсе не сжалился надо мной. Он и не отступался ни на миг от своей мысли. Просто увидел, что я готовлюсь задать лататы, вот и ухватил меня за уши, длинные заячьи уши. Остановил, чтобы я увидел себя во всей глубине падения. Битым. Битым насмерть, раз и навсегда. Вколоченным мордой глубоко в душную борозду. Таков мой отец. Хозяин земли. Хозяин. Уж если он берется за дело, так делает его добротно, до конца, не откладывая на будущее.Но Оборок, видать, втянулся в другую игру, не в ту, к которой понуждал его мой отец, и теперь не знал, как им спеться. После нескольких стаканов вина и нескольких стихотворений, прочитанных мною вразнобой, без лада и толка, его потянуло к поучениям. Он удобно откинулся на спинку стула, закинул ногу на ногу и стал снисходительно втолковывать мне, что для сцены у меня нет никаких данных и что, стало быть, в агрономии я непременно стану кладезем премудрости. Стараясь угодить отцу, он произносил правильные, заученные слова с таким видом, будто мы с ним на одном заборе рубашки сушили.– Нет, ты вникни, слышь, Костэкел! Агроному лучше, чем простому актеру. Что только не плывет через его руки? Все! И помидоры, и арбузы, и пчелиный мед, И зарплата у него такая, что впору министру нос утереть. Время он проводит на свежем воздухе и помаленьку шкандыбает себе в будущее. А если скачет, так на коне, или в бричке, или в машине… Теперь давай актера взвесим на этих весах. Скажем, такого, как я… Ну? Ну? Сам видишь, не тянет моя гирька. Аплодисменты? А что с ними делать? В карман не положишь. Рецензии? На грудь их прицепить, что ли? Да-а… ни тебе свежего воздуха, ни зеленых полян, ни даже «Запорожца» подержанного Круглый месяц маешься на спектаклях, на репетициях, на концертах, а зарабатываешь копейки – только на ру башку, покрыть грешное тело… Агроном в колхозе – вид ная фигура, а артистов в театрах – что сельдей в бочке Да еще эти бесконечные интриги, грызня из-за ролей… В коридорах, на собраниях жалят друг друга до крови, до инфаркта, и так тебя подмывает схватить шапку в охапку и – назад, домой, на это крыльцо, откуда сорвал и унес тебя в город роковой ветер искусства. Нет, бежать, бежать! Снова стать маленьким ребенком при отце-матери, слушаться любого их слова, ни в чем не вы ходить из повиновения… – Здесь Оборок сделал паузу, вздохнул и, не поднимая глаз, продолжал уже мягче, словно сдерживая слезы: – Да вот хоть меня возьми! Сколько раз я собирал чемоданы и готов был бросить все! Но куда бежать? Где искать убежища, да и кто приютит? Крыльца у меня давно нет, как, впрочем, и дома Мать и отец приказали долго жить. Умерли, бессовестные… ни брата, ни сестрички мне не оставили. Да и разве можно убежать от себя?! Теперь я сам отец, сам пустил корни в городской асфальт, сам прикипел к этой Жизни. И рад бы в рай, да грехи не пускают. Вот и пью свою чашу до дна. Выпьем, поворотим да в донышко поколотим, так, что ли?…Его голос угас в наступивших сумерках, как огонек свечи, и жалость объяла слушателей, в том числе и меня. В самом деле, какая обидная доля, какая ничтожная роль – пахарь, живущий на пятом этаже, император без империи! И его боль затмила мое страдание. Затмила на короткое время, пока я опять не встретил светящихся радостью глаз отца и гнев сызнова не обуял меня. Хотелось кричать, взбунтоваться, выставить напоказ всем его низкую сделку с Обороком. Но это было выше моих сил. Да и к чему чинить ограду, если волк уже унес овцу? После драки кулаками не машут. Надо было вовремя вбить гвоздь истины в их души – до того, как люди разошлись со двора, – и все увидели бы, что мой отец и этот Оборок не кто иные, как вурдалаки… А теперь что же? Съели меня и мною же закусили. Раньше надо было, раньше…Обрывки стихов, мелодий, смеха и плача звучали в моей голове, как надтреснутые колокольчики, склоняя меня к смирению, к покою, к земле…– Ну? Что ж ты, сынок, расселся, а? – раздался голос мамы. – Беги в погреб, неси еще вина да скажи человеку спасибо: наставил тебя на путь истинный.…Вот и все, брат Костэкел, конец. Доныне мама держала меня у самого сердца, никогда не гоняла по пустякам, а теперь, вижу, и она взяла меня в оборот. Что поделаешь! Упавшее дерево идет на дрова.Отец, услыхав, как мама уязвила меня, усмехнулся краешком губ, но не захотел делиться с ней своим торжеством. Теперь, после целого года долготерпения, он снова стал хозяином. Куда спешить? Все идет, как он хотел. Пришел час расплаты со мной, пришло время расплаты с родичами. Дурную траву с поля вон!– Что это с тобой, Одокия? – укоризненно сказал он, и мама поняла, что он снова выбил почву у нее из-под ног. – Нашла время гонять парня с поручениями. Оставь его, пусть отдышится, придет в себя. Может, он нам еще что-нибудь почитает… – Тут он обернулся ко мне. – Ты подумай, пока я за вином схожу. Хорошенько подумай и попробуй еще разок. Смотри не говори потом, будто я тебе ставил палки в колеса и не дал развернуться во всей красе. Не плачь, что я бил в барабан, и потому ты не поймал зайца. Глотай, сколько можешь заглотнуть, раз уж дошла о тебе слава до самого Кишинева и счастье на дом явилось… бесплатно… – Разделавшись со мной, он напустился на родичей: – А вы, дорогие мои, чего ждете? Спешите на помощь! Бегите! Толкайте его в гору, а то ненароком скатится в канаву и не выйдет из него ничего путного… Ну! Говорите, делайте что-нибудь! Пойте! Пойте вместо него! Пойте, как пели тогда в моем доме!… Начинай, Захария! Подставь плечо там, где тяжко! А вы, мама, прикройте внучка подолом, чтобы люди не видели нашего позора!… Ты, Костаке, что воды в рот набрал? Беги, дерни за колокольчик на калитке, пожелай племянничку счастливого пути на сцену. Слышишь? Колокольчик плачет. Он плачет с тех пор, как ты его здесь повесил. И душа моя плачет с ним… Кровью исходит, потому что нет у меня родных, не было и вряд ли будут! Вряд ли!…Отец тяжело вздохнул, а потом заговорил снова, страдальчески всхлипывая:– Вроде вышли мы все из одной печи, ели из одной миски, пели одни песни, в одном законе росли. А теперь? Теперь мы чужие. Чужие у нас мысли, чужие беды, чужая вера. Каждый свою птицу за хвост норовит ухватить. Да, не видим и не слышим друг друга. Не слышим старшего брата, землю, нашу кормилицу, не слышим. Задрали носы в небо и, сами того не желая, сами того не понимая, убиваем смехом, как бичом, все живое, что ни попадется нам на пути. И мысль убиваем, великую чистую мысль, завещанную предками, мысль о том, что это от нас, от плугарей, от хлеба нашего насущного берет начало любой свет на этом свете… Бесу мы предались, братья! Родную кровь в грязь затопчем, лишь бы не открывала нам глаза, не обращала лицом к борозде, не показывала нам наши корни, не сводила душу с душой!…Что бы ни делал отец, он и работе, и речам отдается весь, без остатка. Это в нем говорит род Чубарэ, род плугарей. И даже словом он пашет глубоко. Высказывает то, что у него болит. И если ошибается, то ошибается от души. Окажись над ним какой-нибудь сказочный император, тут же пришлось бы выбирать одно из двух! либо рубить отцу голову, либо сделать его министром, чтобы замолчал.Но и смех – это часто смех сквозь слезы. Отныне отец сам – и бог, и царь, и император, и я могу хоть головой об стенку биться, хоть поклоны класть ему с утра до ночи, все равно луну зубами не ухватишь, все равно отец не смилостивится надо мной, не откроет ворота, на сдвинет холм…Много дней после истории с Обороком не мог я найти покоя. Порой мне становилось до слез жаль себя, потому что отец привязал меня к себе невидимой нитью, а дед не дожил до того, чтобы эту нить оборвать.
1 2 3 4 5 6