Рассказы –
Сканирование, вычитка, fb2 Chernov Sergey
«Кораблинов В.А. Дом веселого чародея (повести и рассказы)»: Центрально-Черноземное книжное издательство; Воронеж; 1978
Аннотация
«… Наконец загремела щеколда, дверь распахнулась. Кутаясь в старенький серый платок, перед Мочаловым стояла довольно высокая, худощавая женщина. На сероватом, нездоровом лице резко чернели неаккуратно подведенные брови. Из-под платка выбивались, видно еще не причесанные, черные волосы. Синяя бархотка на белой худенькой шее должна была придать женщине вид кокетливой игривости. Болезненность и страдание провели множество тонких, как надтреснутое стекло, морщинок возле рта, на щеках. Все в ней было жалко и нехорошо. Одни глаза, прекрасные, синие, необычайным огнем горели из глубоких, чуть фиолетовых впадин и точно освещали все лицо.
«Она! – подумал Мочалов. – Его последняя любовь…» Он уже не помнил, от кого слышал об этом кольцовском увлечении, чуть ли не от Васеньки Боткина. Тот еще, помнится, в этаких игривых тонах рассказывал Мочалову об этом кольцовском романе. И Мочалов тогда же, как и Боткин, думал, что это у Алеши так, от воронежской скуки, пустячок…
Сейчас он стоял пораженный. Синее пламя Вариных глаз горело ровно, не потухая. Мочалов понял, что не пустячком была она для Кольцова и ни при чем тут, конечно, воронежская скука. «За такими глазами на край света пойдешь, – подумал Мочалов, – все позабудешь…»
Владимир Александрович Кораблинов
Зимний день
Кто постигал его творенья.
Тот вместе с ним душой страдал,
П. С. Мочалов.
Был декабрь тысяча восемьсот сорок седьмого года. По Московскому тракту, ныряя в заледеневших ухабах, тащилась ямская рогожная кибитка, запряженная тройкой разномастных, косматых лошадей. Медленно, точно нехотя, мимо кибитки проплывали редкие деревья, покосившиеся вешки, метелки голенастого бурьяна и полосатые верстовые столбы. Шипела поземка. Кое-где дорогу пересекал свежий, еще не тронутый полозом сугроб. Направо, сквозь шевелящуюся мглу редкого снега, у самого горизонта, темнели крутые задонские холмы.
В кибитке было тесно от множества баульчиков, узлов, корзинок. Два больших дорожных сундука громоздились на запятках. Дорогие коричневой кожи, с огромными медными бляхами и, видно, очень тяжелые, они на ухабах сильно толкали в спину проезжего. При каждом новом толчке, откинув овчинную полость, проезжий высовывался из кибитки и бормотал:
– Черт бы вас побрал, окаянные! Скоро ли Воронеж-то? – кричал он ямщику.
Облепленный снегом, тот медленно поворачивался на облучке, хмуря забитые снегом густые брови, спрашивал:
– Ась? – и тыкал кнутом в сторону левой пристяжки. – Стало быть, скоро должен быть…
Наконец в белесом тумане завиднелись островерхие, с двуглавыми орлами, кирпичные столбы заставы. Ямщик остановил лошадей. Из кособокой избенки вышел будочник и стал читать подорожное свидетельство проезжего.
– Ар-тист им-пе-ра-тор-ских те-ат-ров, – медленно, по складам разбирал он бумагу, – Па-вел Сте-па-нов Мо-ча-ло?в…
– Не Мочало?в, а Моча?лов, – усмехнувшись, поправил проезжий.
Будочник молча вернул подорожную и пошел поднимать шлагбаум.
Через минуту по обе стороны кибитки замелькали убогие домишки Ямской слободы. Лохматые, с летошними репьями в хвостах собаки кидались под ноги лошадям. Возле колодезной колоды стоял чернобородый мужик в рваном полушубке и поил ребрастых, всклокоченных лошадей. Над крестом тюремной церкви, оголтело крича, черной тучей кружились галки. Обогнали с десяток промерзших, стучащих о мерзлую землю крестьянских дровнишек. С ружьем на плечо прошли четыре солдата. Закутанная в пеструю бахромчатую шаль, проплыла толстомордая купчиха. Наконец с потертым портфелем под мышкой, кутаясь в ветхую шинель, дорогу перебежал старичок-чиновник.
Это уже был город.
В гостинице Мочалова дожидался содержатель воронежского театра Микульский. Он то сидел в отведенном Мочалову номере, то выходил в коридор и, слегка прихрамывая, вышагивал из конца в конец по красной ковровой дорожке.
Когда на улице слышались бубенчики, Микульский подходил к окну и пытался сквозь морозные лилии разглядеть: не Мочалов ли? Часы в конце коридора протяжно пробили двенадцать, когда внизу зазвенела входная дверь и кто-то, обивая снег, затопал ногами. «Пожалуйте наверх!» – сказал коридорный.
Микульский побежал к лестнице. Засыпанный снегом, в огромной медвежьей шубе по красным ковровым ступенькам поднимался Мочалов.
– Батюшка Павел Степаныч! – подхватывая Мочалова под руку, воскликнул Микульский. – Слава богу-с! Ох, благодетель, и натерпелся ж я страху!
– Экой пугливый! – улыбнулся Мочалов.
– Так ведь посудите сами, родной… – Микульский припал щекой к мочаловской шубе. – Сегодня спектакль, билеты на неделю вперед проданы… Вдруг, думаю, в пути-то…
– Что в пути? – недовольно поднял бровь Мочалов.
– Ну… задержка какая… Сами знаете, ведь бывает с вами…
– Бывает, – вздохнул Мочалов. – Но вот видишь – бог миловал. Порфишка-то жив?
– Что ему делается, окаянному! И прогнать бы впору, да уж больно гример хорош… Художник!
– Так за что ж прогонять, коли хорош?
– Пьет, сударь, неделями глушит!
– Ну, брат, это не нами с тобой заведено, – серьезно сказал Мочалов.
Микульский только руками развел.
Выпроводив Микульского, Мочалов задумался.
Он был в Воронеже не в первый раз. Семь лет тому назад он так же, как и сегодня, въезжал в этот город через московскую заставу; так же, в этих же номерах встречал его встревоженный Микульский, опасавшийся, как бы Мочалов не задержался в пути, – все было так же. Разве что тогда весна была, апрель, над Воронежем стоял густой медовый запах цветущих садов. Да на душе было спокойней – черт его знает, моложе, что ли, был! – главное, несся он тогда в Воронеж, как на крыльях, от нетерпения поскорей встретиться с милым другом своим Алешей Кольцовым…
Сколько вечеров подряд, после спектакля, ходили они вместе прямо из театра в кольцовский дом, поднимались по темной винтовой лестнице на высокий мезонин, где жил Кольцов, и за бутылкой вина и чаем засиживались до тех пор, пока голубели от утреннего света окна и плыл над полусонным городом ранний перезвон церковных колоколов.
Всю ночь напролет сидели они так, читая нараспев стихи, с задушевной доверчивостью рассказывая о себе, поверяя друг другу печали свои и радости. Радостей у обоих было маловато, а горя – хоть отбавляй. И Кольцова, и Мочалова не баловала жизнь, завистники и недоброжелатели гнусом кишели вокруг того и другого: литераторы и актеры, литературные и театральные обыватели.
Труден был путь среди беспросветного мрака, где лишь один огонь сверкал, разгоняя ночь и освещая дорогу. Этим огнем был их общий суровый и нежный друг – Виссарион Белинский.
В одну из таких незабвенных ночей Кольцов рассказал Мочалову печальную историю своей первой любви.
На заре юности, на горе себе и ей, полюбил он принадлежавшую его отцу крепостную девушку. И отец, не желая этой любви, обманом отослал Кольцова в степь, и пока тот ездил, продал девушку неизвестно куда. И как ни искал ее потом Кольцов, так и не нашел.
Тихим прерывистым голосом рассказывал Кольцов. Тишина стояла в доме. На дворе хрипло закричал петух. Проснувшийся сторож вдруг отчаянно застучал колотушкой.
С огромной, беспощадной ясностью представилась Мочалову вся горестная история его друга. Беспомощная, несчастная девушка, Алексей, с красными от слез и бессонья глазами, рыскающий верхом по степным деревням и помещичьим усадьбам в поисках проданной Дунюшки…
И – главное – отец! Отец – палач, убийца – был тем самым благообразным, с длинной, засунутой за отвороты кафтана бородой, стариком, который, встречая Мочалова во дворе и, видимо, уважая его за богатое платье, всякий раз низко кланялся и говорил:
– Дома, дома… Пожалуйте, ваше благородие!
Два дня после этой ночи Мочалов ходил как в тумане, все думал о кольцовском горе: оно легло ему на плечи. Два спектакля играл он вяло, не вдохновляясь, не зажигая зрителей. Учитель местной гимназии господин Дацков, баловавшийся сочинительством, в статейке для «Губернских ведомостей» написал:
«Он был иногда отчетлив, но такой отчетливости достигают и наши провинциальные актеры, а от Мочалова мы имеем полное право требовать гораздо большего и гораздо лучшего. Одним словом, два представления не показали нам таланта г. Мочалова в таком ярком величии, в каком мы привыкли представлять его».
Мочалов прочитал статейку, швырнул газету на пол и обозвал воронежского сочинителя ослом. Потом потребовал у коридорного бумаги, чернил и долго писал, марая, перемарывая и даже разрывая написанное на мелкие кусочки. Наконец стихи были переписаны набело.
До спектакля оставалось часа два. Наскоро одевшись, Мочалов побежал к Кольцову. Тому нездоровилось. Покашливая, закутавшись в свою ветхую шубейку, лежал он на покрытом пестрой дерюгой топчане, остановившимся взглядом уставившись на свечу.
Не снимая шубы, Мочалов прочитал свои стихи:
Полюбил я тебя, добра молодца,
Чистым сердцем, речью сладкою,
Мы ответами поменялися.
Не стаканами, не бокалами,
А сердцами крепко чокнулись,
И душа душе откликнулась
Ну, пойдем же, друг, рука об руку
Не за радостью, небывалой здесь,
А встречать одну долю горькую…
Приподнявшись на топчане, слушал Кольцов своего друга. В широко открытых светлых глазах его сверкало вздрагивающее пламя свечи.
Мочалов кончил читать, всхлипнул и, крепко обняв и поцеловав Кольцова, опрометью кинулся вон.
Все было как прежде: застава, город, гостиница, Микульский… Только Кольцова уже не было. И не весна была, а декабрь – зима, снег.
Мочалов вышел на улицу. С тяжелым сердцем, медленно подходил он к кольцовскому дому. Тяжко ему было идти туда, где все напоминало о трудных, печальных последних днях жизни его милого друга.
Белинский рассказывал ему, какие страдания вытерпел Кольцов перед смертью, когда он жил в холодном, нетопленом мезонине (отец запретил давать ему дрова), когда сестра Анисья, считавшая своего несчастного брата помехой в делах наследования отцовского дома, в шутку заживо отпевала его со своими подружками. «Вечная память рабу божьему Алексею…» – притворно-печальными голосами пели они панихиду по нем. А он, задыхаясь от дыма благовонных свечек, должен был слушать это издевательское отпевание, потому что от слабости не мог встать с постели и уйти…
Во дворе Кольцовых работники сгружали бычьи кожи. Промерзшие, стучащие, как доски, рыжие, черные, пестрые, кожи эти уносили в распахнутую дверь сарая. Возле работников в длинной, до пят, шубе стоял старик Кольцов. Он, видно, был чем-то недоволен и кричал на работника:
– Ты что, дурья голова, ослеп?
Работник, молодой рыжеватый парень, переминаясь с ноги на ногу, что-то негромко говорил старику, но тот и слушать не хотел, а только стучал палкой по грязному, обледеневшему снегу и вот кричал, вот кричал…
Мочалов подошел и, извинившись, назвал себя.
– Дружок, что ли, Алексеев? – поглядел на него исподлобья старик. – Запамятовал, ваше благородие, не припомню-с… Так ведь и то сказать, у него, у Алексея-то, дружьев этих было – и боже мой сколько! А у вас, что же, – признавая в Мочалове богатого барина, почтительно спросил старик, – дело какое ко мне или просто так?
– Дело, батюшка, – сказал Мочалов.
– Тогда покорнейше прошу в горницу, – пригласил старик и, еще прикрикнув на работников, повел Мочалова в дом.
Мочалов и прежде бывал в этих комнатах – с невысокими потолками, со множеством икон и лампадок, с дубовой, неуклюжей, самодельной мебелью и с тем тяжелым, кисловатым запахом, какой бывает в жарко натопленных и редко проветриваемых мещанских и купеческих домах.
Все тут было как и тогда: две пузатые стеклянные горки с посудой, накрытый грубой холщовой скатертью стол, засиженная мухами картина – гора Афон и пестрые, разбегающиеся по желтому крашеному полу, домотканые дорожки.
Мочалов сразу приступил к делу.
– Хотел бы я, почтеннейший, – сказал он, – купить у вас бумаги, оставшиеся после смерти Алексея Васильевича.
Разговор об этих бумагах был старику неприятен, потому что свалял он с ними в свое время такого дурака, что до сих пор простить себе не мог.
Дело в том, что после смерти сына старик решил все принадлежащее покойнику распродать. «Хоть какая-нибудь польза будет, – рассуждал он, – все с Алексея хоть копейку сшибу».
Вскоре после похорон старик позвал старьевщика, которому были проданы еще новый, сшитый Алексеем в Петербурге у панаевского портного, щегольской, с бархатными отворотами сюртук, пестрый жилет, часы с бисерной цепочкой и даже та шубейка, с несколько потертым лисьим воротником, в которой его изобразил славный человек и близкий друг художник Кирюша Горбунов.
Оставался еще сундучок с бумагами и книжками. Что это были за бумаги – отец не знал, да и знать не хотел. «Все романцы какие-нибудь, – ворчал он, – баловство, прости господи…»
Однако старьевщик взять бумаги наотрез отказался.
– На что они мне? – сказал он. – Заворачивать в нашем деле нечего.
Старик огорчился.
– Возьми на пуд, дешево отдам! – навязывался он старьевщику.
Но тот так и не взял, а только пообещался прислать знакомого бакалейщика, который, пожалуй, купил бы и бумагу, и книги.
На другой день бакалейщик действительно пришел и, проторговавшись битых полчаса, купил за целковый все, вместе с сундучком.
Вот тут-то старик Кольцов и понес убыток. Не прошло и недели, как, встретившись в трактире с бакалейщиком, он узнал, что какой-то покупатель случайно заинтересовался бумагой, в которую приказчик завернул ему селедку, и спросил, много ли у хозяина такой бумаги. Приказчик позвал бакалейщика. Покупатель – не то барин, не то чиновник – предложил продать ему все кольцовские бумаги. Бакалейщик же, смекнув, что тут, пожалуй, можно поживиться, заломил за бумаги четвертной. И по тому, как, не торгуясь, тот чудак выложил деньги, купчина понял, что продешевил: спроси он полсотни, так тот и за полсотней не постоял бы.
Вот после всей этой истории разговор о бумагах сына приводил старика в дурное расположение. Он поглядел на Мочалова, и, подумав, что этакой барин, пожалуй, и сотню отвалил бы, не пожалел, с досадой сказал:
– И что вам дались эти бумаги! Нету их, проданы давным-давно…
– Кому же? – спросил Мочалов.
– А прах его знает! – сердито буркнул старик. – Дело-то, сударь, когда уж было…
Тогда Мочалов спросил у него, не знает ли он, кто бы указал, где сейчас находятся эти бумаги.
Старик сказал, что нет, мол, не знает, но ежели уж его благородию такая неотложность, то шел бы он в губернскую типографию к редактору: к тому разные писаки захаживают, может, кто и знает.
У редактора сидел тот самый учитель Дацков, который писал статейки о театре. Он точил лясы о предстоящих гастролях Мочалова, уверяя редактора, что Мочалов уже не тот, что он и трезвым-то сейчас, говорят, не бывает, – какая же игра, помилуйте!
Увидев и узнав вошедшего Мочалова, Дацков вскочил, засуетился, подавая стул, и даже хотел стащить с Мочалова шубу. Однако Мочалов решительно отказался раздеться и, сказав, что он спешит, извинился и спросил, не знают ли уважаемые господа, какая судьба постигла кольцовские бумаги.
– Бумаги? – мрачно переспросил редактор. – Это какие же, сударь, бумаги?
– Ну, я не знаю, – пожал плечами Мочалов, – какие… Стихи, письма, дневники, может быть…
– Мсье Мочалов, вероятно, интересуется литературным архивом Алексея Васильевича, – пояснил редактору Дацков. – Так ведь что ж, – обращаясь к Мочалову, вздохнул он, – какой же у него архив может быть? Какие пьески мало-мальские были, так их господин Краевский у себя в «Отечественных записках» печатал… а что не печатал, – верно, нестоящая мазня, бумагомаранье, какой же в них интерес? Он, знаете, – захихикал Дацков, – в последнее-то время не приведи бог какую околесицу городил! Все господина Белинского идейки нам проповедовал… что смеху-с!
Однако, увидев, что Мочалов покраснел и нахмурился, Дацков стушевался и поспешил добавить:
– Впрочем, стороною слышали мы, будто старик их какому-то купчишке продал, а тот еще кому-то, не могу наверное вам сказать. Да вы вот что! – оживился Дацков, даже на стуле подпрыгнул. – Вы вот что, мсье Мочалов, я так вам посоветую… Была, изволите видеть, у поэта нашего эдакая одна интрижка с некоей мадам Лебедевой…
– Мадам! – презрительно усмехнулся редактор. – Хороша мадам!
– Ну, это так говорится, – заерзал на стуле Дацков, – какая там мадам – Варька Лебедева, или Лебедиха попросту… Ну, так вот-с… очень ее последние годы Алексей Васильевич обожал. Может, у ней чего и осталось – тетрадки какие, альбомы или там дневнички-с…
Мочалов записал адрес Варвары Григорьевны Лебедевой, холодно попрощался с воронежскими литераторами и пошел отыскивать Лебедиху.
1 2 3