Потом заговорил, и в голосе тоже слышалась жалость.
- Ты на меня не серчай, парень, за верное мое слово, а дурной у тебя батька. Его начальство по-хорошему просит: повинись, мол, Якутов, поклонись царю-батюшке, может, и выйдет тебе по злодейству твоему какая поблажка. Так нет, молчит, словно пень дубовый, будто все слова позабыл. Я у него же в продоле, бывает, дежурю и сколько раз ему говорил: "Повинись, Иван, плетью обуха не перешибешь". Нет. Шипит все равно как змей, нет в нем никакого человечества. И к вам, к детишкам, которых нарожал цельный короб, тоже нет у него снисхождения. Не жалеет он вас, не любит. Его спрашивают: с кем смуту заводил, кто где теперь хоронится? Молчит. Спрашивают: в Харькове, в Самаре кто дружки твои, назови - помилуем. Молчит.
- А вы слышали? - шепотом спросил Ванюшка.
- Чего? - насупился Присухин.
- Ну, вот... как спрашивали его?
- Как же! Я тут же у двери стоял, за порядком приглядывал. И опять же интересуется господин следователь Плешаков, кто теперь к вам в дом ходит, кому он свое тайное дело препоручил? И снова молчит... Ты вот, малый, видать, не глупый. Я тебе по секрету скажу: ты мог бы отцу помочь, из смертной ямы его вызволить. Ты ведь помнишь, кто в дом хаживал, а кто и теперь нет-нет забежит по ночному делу, на огонек. Чего они, так сказать, думают, чего супротив замышляют? Га? Ты бы вот припомнил все, обсказал мне, я - по начальству, так, мол, и так, сынишка Якутов нам в помощь пришел, сделайте отцу его поблажку. Глядишь, и облегчат участь. А то и вовсе из острога выпустят. Живи только тихонько да мирненько. Га? Вот, скажем, кто из мастерских, из слесарей да из машинистов, к мамке заглядыват, об чем речь ведут. Поди-ка, понимаешь, не маленький?
Ванюшка молчал, до боли стискивая под столом кулаки. В голове путались, мешали одна другой разные мысли. Может, и правда, если сказать про Дашу Сугробову, да про Залогина, да еще про меньшего братишку Олезова, что на днях поздно вечером забегал к мамке, - если сказать про все, может, и правда отцу облегчение в тюрьме выйдет?
Василий Феофилактович доставал из пачки папироску "Тарыбары". Он сейчас казался Ванюшке добрым - лицо не хмурится, мягкое, улыбчивое, и в глазах нет ни зла, ни настороженности. Ну что ж в том, что работает в тюрьме, - там всякие сидят, и настоящие разбойники, и убийцы, и воры. Их и полагается караулить, чтобы не воровали да не убивали. А батя что же? Он ведь за правду, и, кто судить его станет, должны разобраться...
- Я дядю твоего Степаныча, - продолжал Присухин, закурив, - очень даже прекрасно знаю. Раньше мы каждый вечер, бывало, в шашки схлестывались, ну и мастак он в шашки! Король, можно сказать. Чуть проглядишь, тут тебе и сортир на три, а то и на четыре персоны состроит. А то и дамочку где в углу прижмет, вот какой человек! А как с отцом твоим это безобразие приключилось, перестал Степаныч ко мне захаживать. Понимает: я лицо казенное, при царском деле состою, и мне с Якутовым братом вроде не положено в шашки играть. Хотя, по совести, греха не вижу. Закончится Иваново дело, все придет в спокойствие, в порядок - опять, глядишь, мы со Степанычем наладим наши стражения. Дока он, высокой гильдии дока, прямо скажу, хотя, конечно, и обидно проигрывать.
Ванюшка сидел на краю скамейки ни жив ни мертв. Как бы подластиться к этому белотелому, заросшему рыжими курчавыми волосами человеку, как помочь батьке?
А Василий Феофилактович, будто и позабыв об отце Ванюшки, почесывал в открытом вороте рубашки грудь, задумчиво пускал к потолку дым, запрокидывая голову и выпячивая кадык.
Симка продолжал возиться с голубкой, то отпуская ее из рук побродить по столу, поклевать конопляное семя, которое насыпала на блюдечко Ефимия, то снова сжимая ее в ладонях.
Ефимия убирала со стола посуду, пироги. В чуть подмороженные снизу стекла окон било белое зимнее солнце, серебряно блестел на деревьях и на крышах домов снег. Зима в этом году легла рано.
- Ну и как, парень? - спросил Василий Феофилактович, осторожно стряхивая с папиросы пепел в жестяную ладошку пепельницы. - Или неохота тебе отцу в смертной беде на помощь прийти? Га? Я ведь тебе все досконально обсказываю. Кричат мне: "Якутова на допрос"! Ну, я, значится, камеру отпираю, дверь настежь: "Иди, Якутов, ответ держать. Любил кататься, теперь саночки повози"... Отведу его к штаб-ротмистру господину Плешакову, а дверь не закрываю, - мне все до слова слыхать. Ну, господин Плешаков сначала все по-доброму спрашивали, а ежели человек молчит, сказать, как истукан, тут и сам господь из терпения выйдет... И когда будет суд, ежели Иван не повинится, своих дружков-товарищей по всему этому безобразию не назовет, не миновать ему петли, парень.
Смертельно побледнев, Ванюшка привскочил на скамейке и снова в изнеможении сел. Кровь отлила от губ, они стали синевато-белыми, как у покойника. Василий Феофилактович мельком взглянул на него и занялся своей папироской - она курилась неровно, с одной стороны.
- Ну так чего ты мне скажешь, парень? - снова спросил Присухин, старательно притушивая в пепельнице папиросу. - Теперь, я так полагаю, отцу твоему только что со стороны и можно на помощь идти. Сам ни слова говорить не желает, супротивится все, с начальством, со штаб-ротмистром, а то и с самим товарищем прокурором Окружного суда господином Шеерером на рожон лезет. - Присухин сокрушенно вздохнул. - Ну, как такое можно позволить? Га? Ну, поднял на престол руку, ну и повинись, признай. Ведь это слово сказать: престол! - Он вскинул вверх толстый прокуренный палец и с удивлением посмотрел в потолок, где отражался отброшенный лежавшим на комоде зеркалом квадратик света. - Престол!.. И теперь, дурак, молчит. Так и загубит свою жизнь, и семья вся по ветру рассеется. Где матери этакую ораву выкормить?.. Поди-ка, на чаеразвесочной?
Сглотнув набившуюся в рот слюну, Ванюшка кивнул:
- Ага...
- Ну вот... И сколько же вас ртов? Га?
- Нас четверо. И сама мамка.
- А ты набольший, что ли?
- Да.
- Ну, тебе и помогать. Ты же парень, мужик, тебе пропитание в дом надо нести... Да и в тюрьму отцу, поди-ка, носите? Га?
- Не берут, дяденька.
- Как то есть не берут?! - Василий Феофилактович поднял брови. - Нет такого порядку, чтобы не брать. Не по закону. Какой там ни есть государственный, сказать, преступник, а взять ему передачу от сродников такого запрету нет.
- Мамка носила. Назад выкинули...
Василий Феофилактович, сунув руку за пазуху, снова почесал грудь.
- Я в этом деле разберусь, парень... Пусть-ка она завтра снова принесет - примут.
- Вы поможете? - обрадовался чуть не до слез Ванюшка.
- Все изделаю. Пусть приходит. Только чтобы запрещенного, конечно, ни-ни! Ну, спирту там, водки или, к примеру, пилку-ножовку, чтобы решетки пилить, - это ни в коем! И газеты запрещено. Ежели какую священную книжку, писание там или, сказать, библию - это в самый раз. И начальство одобрит: значит, за ум Якутов берется.
Ванюшка быстро расстегивал и застегивал полуоторванную пуговицу на пиджаке.
- А ежели... а ежели он, дяденька Василий, смолчит, чего же ему тогда?
Присухин вздохнул, покосился в передний угол, где тихим, бестрепетным пламенем горела лампада.
- Так ведь что, парень... Ежели сам не хочет спастись да никто со стороны не окажет, тут дело, прямо повторяю, веревкой пахнет. И когда суд свое дело вырешит, поздно будет локоточки кусать. Поздно! Понимаешь меня?
- Повесят? - шепотом спросил Ванюшка.
- А как же, милый? Ты гляди: смута-то, смута какая по всей стране идет-катится, прямо страх сказать... Ведь ежели этот проклятый пятый год вспомнить, волосы дыбом встают. Вот слушай, парень. - Василий Феофилактович разволновался, лицо его покрылось багровыми пятнами. - У нас ведь в тюрьме все самые государственные новости - в первый черед... Вот гляди. Во время водосвятия на Неве в царский павильон картечью палили? Палили! А ведь там император со всей святой семьей пребывали... Опять же в Москве злоумышленник Каляев великого князя Сергея Александровича повалил наповал? Бросил бомбу - и нету! Это как? Га?.. И ты что же думаешь: их всех, этих убивцев, миловать? Так они же всю царскую фамилию святую на распыл пустят, под корень срубят!.. Не может им быть никакой пощады! Их и вешать-то надобно не в тюрьме или еще где по тайности, а прямо принародно, на самых широких площадях, чтобы Якутовы и всякие ему подобные устрашались.
Лицо надзирателя налилось кровью, светлые глаза с маленькими зрачками сердито блестели.
- Вот ты и думай, парень, какой будет по теперешнему времени отцу твоему суд, ежели не раскается, за ум не схватится? Может он милости ждать? Да ни в жисть!
У Ванюшки так дрожали ноги, что, когда он поднялся, не смог стоять и снова сел.
- Дяденька... Ну, а если... кто-нибудь скажет про других... бате будет облегчение?
- А как же! Милый ты мой! Нынче, сказать, он всю вину на себя одного берет, за всех вроде ответчик, а ежели грех и на других разложить, ему же поменьше останется? Возьми, к примеру, воз, впряги в него одну лошаденку, тяжко ей? А ежели пару запрячь, а то тройку или, еще сказать, цугом? Тут и дураку ясно...
Василий Феофилактович звучно зевнул, мелко перекрестил рот.
- Поспать, что ли? Дежурство нынче тяжелое было, одна бабеночка - из Питера везут в город Енисейск - ума тронулась, всю ночь плакала, кричала в голос да песни пела. Молоденькая, субтильная такая, соплей перешибешь, а характер - не приведи бог! Вепря! - Василий Феофилактович встал, потер обеими руками грудь. - Постель-то постлана, Ефимия?
- Давно ждет, Васенька. Иди отдохни, милый. За ночь-то не спавши умаешься, сама знаю. Я на фабрике и то вот как умаиваюсь. Народ пошел строптивый, слова никому не вымолви. И твоя, Ванюшка, мать, ты ее упреди: потише бы она себя держала, не ей хвост подымать. Вам нынче тише воды, ниже травы жить надо. Из-за таких, как вы, и смута идет - света белого не видать.
Стараясь унять дрожь в коленях, тиская в руках рваную шапчонку, Ванюшка отошел к двери. В голове все помутилось от страха за отца, от жалости к нему, от собственного бессилия. "Что делать? Что делать?" спрашивал он себя с тоской. Раньше, когда было в жизни трудное, шел к батяне; тот послушает, посмеется, скажет слово - и все станет просто. А теперь к кому пойти?
Василий Феофилактович остановился на пороге спальни, подумал, потирая одну босую ногу о другую. Потом строго оглянулся на Ванюшку.
- Только, слышь, парень, ты об нашем с тобой разговоре никому ни гугу! Понял? Ежели надумаешь отцу в помощь прийти, вспомни все, что было у вас в дому, да приходи ко мне, вот когда высплюсь, да и обскажи. Нынче воскресный день, ни следствия нынче, ни допросов, ни суда никому нету. А ежели мы с тобой к завтрему обдумаем про помощь, значит, аккурат ко времени придется. И говорю: никому ни-ни! А ежели ты мне все перескажешь, я тоже - могила! Понял?! А батьке, глядишь, облегчим. Га?
И Присухин, позевывая, скрылся за цветастыми занавесками, висевшими по обе стороны двери.
У стола Симка, забыв обо всем на свете, возился с голубкой.
Ванюшка вышел на крыльцо, постоял, не слыша истошного лая, не видя рвущегося и захлебывающегося пеной пса, и, ссутулившись, как старик, побрел к калитке.
7. СКОЛЬКО СТОИТ ЖИЗНЬ ИВАНА ЯКУТОВА?
Вернувшись домой, Ванюшка рассказывал матери не все, о чем говорил ему надзиратель: только сказал, что Присухин дежурит в том продоле, где сидит отец, и что завтра ему можно отнести передачу. Обязательно примут.
Они сидели - мать и сын - рядышком на скамейке у стола, прислонившись плечом друг к другу, а на полу возле стола играли в тряпичные куклы сестренки.
Ванюшке через край стола было видно восковое лицо Нюшки с прозрачными веками, над которыми, словно тоненькой кисточкой, нарисованы аккуратненькие светлые бровки. Сестренка родилась всего на год с небольшим позже Ванюшки, но выглядела значительно младше: последние три года жили впроголодь - зимой ели мороженую картошку да хлеб. Самым большим лакомством казалась подсолнечная полба, - отец как-то приволок ее с базара целый круг.
- А про суд чего говорил? Что ему будет, отцу? Неужели на каторгу погонют? Не может того быть...
У Ванюшки не поворачивался язык сказать про веревку, которой его пугал надзиратель, - может, тот просто нагонял страху, куражился? Ведь отец не ограбил никого, не убил. А если солдат в мастерские не пускали, так солдатам там и делать нечего: не слесаря, не машинисты. Еще стали бы бить кого ни попадя. А за что? Ведь сколько лет, отец рассказывал, по-доброму, по-хорошему просили, чтобы рабочему человеку немного побольше платили и чтобы не работать с утра до поздней ночи. Люди-то не железные...
- Про суд чего же... - тянул Ванюшка. - Говорил, суд обязательно. И должно, засудят, потому как батя вины своей ни в чем сознать не хочет, признает, что поступал по совести. А ежели нескольких солдат там побили, так солдаты первые со штыками лезли.
Наташа смотрела на сына испуганными глазами.
- И на сколько годов осудят - не говорил?
- Нет, маманя.
- Ежели годов там пять или три - это вытерпим, сынка. Правда ведь, милый, вытерпим?
- Вытерпим.
- А там и ты ремесло в руки возьмешь, полегче станет. И вот я еще чего думаю, сынок... Ежели этому Присухе сунуть несколько красненьких, может, вправду какое отцу облегчение выйдет? Они же там, в тюрьме, поди-ка, друг дружку слухают - одна шайка. И ежели, скажем, через Присуху этому штабсу передать денег, помягче писать станет. А?
Угрюмо глядя в стол, Ванюшка ковырял ногтем щелястую доску.
- А где же денег взять?
- Ну уж, ежели такое дело, так я до дяди Степаныча побегу и до Ваниной сестры Лукерьи тоже пойду. Муж-то у нее подрядчик мостовых работ, каждое лето денежку, поди-ка, в кубышку прячут. Подрядчики - они живут, тоже с рабочего человека по три шкурки снимают. Родная сестра, уж ежели брату не помочь - тогда как? Глядишь, сынка, у дяди Степаныча да у Лукерьи и займем денег. Отец выйдет - вернем, все вернем; отец в долгах не любит ходить.
- Так ведь она, тетка-то Лукерья, у нас в дому и не бывает почти. Она...
- Ну и что? - перебила Ванюшку мать с загоревшимися глазами. - Ну и что? Да я бы, сынка, сейчас хоть к самому сатане побежала бы - только бы Ване помочь. И дядю-то Степаныча не больно привечали, а теперь пойду, на колени встану: помоги! Он же сам, помнишь, говорил: ежели мучки или одежонку - приходи. А тут Ванина судьба зависит... Неужели же не войдут в положение? Родные же, одной крови. Завтра же утром, как передачку снесу, побегу, все обскажу. Ты что же молчишь, сынка?
Ванюшка долго не отвечал, все смотрел в стол, на котором торопливо бегал из конца в конец шустрый тощенький таракан.
- А чего же говорить, мамка? - поднял он наконец усталые глаза. Пойди. Только ведь побоятся они. Да и, помнишь, батя их всегда богачеством попрекал: дескать, не трудом нажито ваше все - и дома, и всякая там одежа. Помогут ли?
- Упрошу, миленький, упрошу-умолю. Вдруг да и вправду отца ослобонят... Выйдет он из тюрьмы, и уедем мы из этой Уфы проклятущей, чтобы никто нас не знал. Хорошо бы в деревню, а? Коровку завести, огород свой, чтоб и молочко маленьким каждый день... А?
Ванюшка вздохнул:
- Это да... Только, я считаю, мамка, надо наперед к дяде Залогину сходить: он умный и батю уважает. Что он скажет?
Наташа несколько минут пристально смотрела в покрытые инеем стекла окна.
- И это, сынка, верно... - Она глянула на ходики, косо висевшие в межоконном простенке.
С жестяной дощечки в полутьму комнатенки равнодушно смотрел царь Николай: лицо его еще тогда, в декабре, Иван Якутов перечеркнул карандашным крестом; потом Наташа с трудом отмыла этот крамольный крест.
Помнится, Ваня хотел тогда же выкинуть часы, но как бы тогда на работу ходить? Если погода тихая, гудки и с мастерских и с фабрики чаеразвесочной слышны, а как завоет метель, запуржит, тогда, кроме воя, и не слыхать ничего. Так и остались висеть ходики. Покупала-то ходики она, Наташа. Если бы Иван покупал - разве купил бы с царским лицом? Да ни в жизнь!
- Вот и давай наперед сходим до дяди Матвея. А?
- Пойдем, сынок... Только вечером надо, чтоб не уследил кто.
Залогин жил под горой, неподалеку от мастерских, снимал комнатку у извозчика-татарина.
На улице бушевала снежная замять, лизала стены и окна снежными языками, переметала тропки. Крыши домов и сараев дымились на ветру, словно бушевал в городе странный холодный пожар. Качались и ржаво скрипели жестяные вывески, изредка позванивал от ветраколокол на пожарной каланче. Людей на улицах не было, и даже колотушки сторожей молчали, словно онемели, и собаки за высокими заборами не взлаивали, позабивались от стужи в конуры.
Окошки у Залогиных темные, но Наташа все же постучала, и сейчас же, словно в доме только этого и ждали, в глубине, за заледенелыми окнами, заколебалось бессильное пламя спички, потом стало светлее, зажгли лампу.
Силуэт женской фигуры появился в окошке, но, наверно, ничего разглядеть было нельзя, - женщина махнула рукой и исчезла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
- Ты на меня не серчай, парень, за верное мое слово, а дурной у тебя батька. Его начальство по-хорошему просит: повинись, мол, Якутов, поклонись царю-батюшке, может, и выйдет тебе по злодейству твоему какая поблажка. Так нет, молчит, словно пень дубовый, будто все слова позабыл. Я у него же в продоле, бывает, дежурю и сколько раз ему говорил: "Повинись, Иван, плетью обуха не перешибешь". Нет. Шипит все равно как змей, нет в нем никакого человечества. И к вам, к детишкам, которых нарожал цельный короб, тоже нет у него снисхождения. Не жалеет он вас, не любит. Его спрашивают: с кем смуту заводил, кто где теперь хоронится? Молчит. Спрашивают: в Харькове, в Самаре кто дружки твои, назови - помилуем. Молчит.
- А вы слышали? - шепотом спросил Ванюшка.
- Чего? - насупился Присухин.
- Ну, вот... как спрашивали его?
- Как же! Я тут же у двери стоял, за порядком приглядывал. И опять же интересуется господин следователь Плешаков, кто теперь к вам в дом ходит, кому он свое тайное дело препоручил? И снова молчит... Ты вот, малый, видать, не глупый. Я тебе по секрету скажу: ты мог бы отцу помочь, из смертной ямы его вызволить. Ты ведь помнишь, кто в дом хаживал, а кто и теперь нет-нет забежит по ночному делу, на огонек. Чего они, так сказать, думают, чего супротив замышляют? Га? Ты бы вот припомнил все, обсказал мне, я - по начальству, так, мол, и так, сынишка Якутов нам в помощь пришел, сделайте отцу его поблажку. Глядишь, и облегчат участь. А то и вовсе из острога выпустят. Живи только тихонько да мирненько. Га? Вот, скажем, кто из мастерских, из слесарей да из машинистов, к мамке заглядыват, об чем речь ведут. Поди-ка, понимаешь, не маленький?
Ванюшка молчал, до боли стискивая под столом кулаки. В голове путались, мешали одна другой разные мысли. Может, и правда, если сказать про Дашу Сугробову, да про Залогина, да еще про меньшего братишку Олезова, что на днях поздно вечером забегал к мамке, - если сказать про все, может, и правда отцу облегчение в тюрьме выйдет?
Василий Феофилактович доставал из пачки папироску "Тарыбары". Он сейчас казался Ванюшке добрым - лицо не хмурится, мягкое, улыбчивое, и в глазах нет ни зла, ни настороженности. Ну что ж в том, что работает в тюрьме, - там всякие сидят, и настоящие разбойники, и убийцы, и воры. Их и полагается караулить, чтобы не воровали да не убивали. А батя что же? Он ведь за правду, и, кто судить его станет, должны разобраться...
- Я дядю твоего Степаныча, - продолжал Присухин, закурив, - очень даже прекрасно знаю. Раньше мы каждый вечер, бывало, в шашки схлестывались, ну и мастак он в шашки! Король, можно сказать. Чуть проглядишь, тут тебе и сортир на три, а то и на четыре персоны состроит. А то и дамочку где в углу прижмет, вот какой человек! А как с отцом твоим это безобразие приключилось, перестал Степаныч ко мне захаживать. Понимает: я лицо казенное, при царском деле состою, и мне с Якутовым братом вроде не положено в шашки играть. Хотя, по совести, греха не вижу. Закончится Иваново дело, все придет в спокойствие, в порядок - опять, глядишь, мы со Степанычем наладим наши стражения. Дока он, высокой гильдии дока, прямо скажу, хотя, конечно, и обидно проигрывать.
Ванюшка сидел на краю скамейки ни жив ни мертв. Как бы подластиться к этому белотелому, заросшему рыжими курчавыми волосами человеку, как помочь батьке?
А Василий Феофилактович, будто и позабыв об отце Ванюшки, почесывал в открытом вороте рубашки грудь, задумчиво пускал к потолку дым, запрокидывая голову и выпячивая кадык.
Симка продолжал возиться с голубкой, то отпуская ее из рук побродить по столу, поклевать конопляное семя, которое насыпала на блюдечко Ефимия, то снова сжимая ее в ладонях.
Ефимия убирала со стола посуду, пироги. В чуть подмороженные снизу стекла окон било белое зимнее солнце, серебряно блестел на деревьях и на крышах домов снег. Зима в этом году легла рано.
- Ну и как, парень? - спросил Василий Феофилактович, осторожно стряхивая с папиросы пепел в жестяную ладошку пепельницы. - Или неохота тебе отцу в смертной беде на помощь прийти? Га? Я ведь тебе все досконально обсказываю. Кричат мне: "Якутова на допрос"! Ну, я, значится, камеру отпираю, дверь настежь: "Иди, Якутов, ответ держать. Любил кататься, теперь саночки повози"... Отведу его к штаб-ротмистру господину Плешакову, а дверь не закрываю, - мне все до слова слыхать. Ну, господин Плешаков сначала все по-доброму спрашивали, а ежели человек молчит, сказать, как истукан, тут и сам господь из терпения выйдет... И когда будет суд, ежели Иван не повинится, своих дружков-товарищей по всему этому безобразию не назовет, не миновать ему петли, парень.
Смертельно побледнев, Ванюшка привскочил на скамейке и снова в изнеможении сел. Кровь отлила от губ, они стали синевато-белыми, как у покойника. Василий Феофилактович мельком взглянул на него и занялся своей папироской - она курилась неровно, с одной стороны.
- Ну так чего ты мне скажешь, парень? - снова спросил Присухин, старательно притушивая в пепельнице папиросу. - Теперь, я так полагаю, отцу твоему только что со стороны и можно на помощь идти. Сам ни слова говорить не желает, супротивится все, с начальством, со штаб-ротмистром, а то и с самим товарищем прокурором Окружного суда господином Шеерером на рожон лезет. - Присухин сокрушенно вздохнул. - Ну, как такое можно позволить? Га? Ну, поднял на престол руку, ну и повинись, признай. Ведь это слово сказать: престол! - Он вскинул вверх толстый прокуренный палец и с удивлением посмотрел в потолок, где отражался отброшенный лежавшим на комоде зеркалом квадратик света. - Престол!.. И теперь, дурак, молчит. Так и загубит свою жизнь, и семья вся по ветру рассеется. Где матери этакую ораву выкормить?.. Поди-ка, на чаеразвесочной?
Сглотнув набившуюся в рот слюну, Ванюшка кивнул:
- Ага...
- Ну вот... И сколько же вас ртов? Га?
- Нас четверо. И сама мамка.
- А ты набольший, что ли?
- Да.
- Ну, тебе и помогать. Ты же парень, мужик, тебе пропитание в дом надо нести... Да и в тюрьму отцу, поди-ка, носите? Га?
- Не берут, дяденька.
- Как то есть не берут?! - Василий Феофилактович поднял брови. - Нет такого порядку, чтобы не брать. Не по закону. Какой там ни есть государственный, сказать, преступник, а взять ему передачу от сродников такого запрету нет.
- Мамка носила. Назад выкинули...
Василий Феофилактович, сунув руку за пазуху, снова почесал грудь.
- Я в этом деле разберусь, парень... Пусть-ка она завтра снова принесет - примут.
- Вы поможете? - обрадовался чуть не до слез Ванюшка.
- Все изделаю. Пусть приходит. Только чтобы запрещенного, конечно, ни-ни! Ну, спирту там, водки или, к примеру, пилку-ножовку, чтобы решетки пилить, - это ни в коем! И газеты запрещено. Ежели какую священную книжку, писание там или, сказать, библию - это в самый раз. И начальство одобрит: значит, за ум Якутов берется.
Ванюшка быстро расстегивал и застегивал полуоторванную пуговицу на пиджаке.
- А ежели... а ежели он, дяденька Василий, смолчит, чего же ему тогда?
Присухин вздохнул, покосился в передний угол, где тихим, бестрепетным пламенем горела лампада.
- Так ведь что, парень... Ежели сам не хочет спастись да никто со стороны не окажет, тут дело, прямо повторяю, веревкой пахнет. И когда суд свое дело вырешит, поздно будет локоточки кусать. Поздно! Понимаешь меня?
- Повесят? - шепотом спросил Ванюшка.
- А как же, милый? Ты гляди: смута-то, смута какая по всей стране идет-катится, прямо страх сказать... Ведь ежели этот проклятый пятый год вспомнить, волосы дыбом встают. Вот слушай, парень. - Василий Феофилактович разволновался, лицо его покрылось багровыми пятнами. - У нас ведь в тюрьме все самые государственные новости - в первый черед... Вот гляди. Во время водосвятия на Неве в царский павильон картечью палили? Палили! А ведь там император со всей святой семьей пребывали... Опять же в Москве злоумышленник Каляев великого князя Сергея Александровича повалил наповал? Бросил бомбу - и нету! Это как? Га?.. И ты что же думаешь: их всех, этих убивцев, миловать? Так они же всю царскую фамилию святую на распыл пустят, под корень срубят!.. Не может им быть никакой пощады! Их и вешать-то надобно не в тюрьме или еще где по тайности, а прямо принародно, на самых широких площадях, чтобы Якутовы и всякие ему подобные устрашались.
Лицо надзирателя налилось кровью, светлые глаза с маленькими зрачками сердито блестели.
- Вот ты и думай, парень, какой будет по теперешнему времени отцу твоему суд, ежели не раскается, за ум не схватится? Может он милости ждать? Да ни в жисть!
У Ванюшки так дрожали ноги, что, когда он поднялся, не смог стоять и снова сел.
- Дяденька... Ну, а если... кто-нибудь скажет про других... бате будет облегчение?
- А как же! Милый ты мой! Нынче, сказать, он всю вину на себя одного берет, за всех вроде ответчик, а ежели грех и на других разложить, ему же поменьше останется? Возьми, к примеру, воз, впряги в него одну лошаденку, тяжко ей? А ежели пару запрячь, а то тройку или, еще сказать, цугом? Тут и дураку ясно...
Василий Феофилактович звучно зевнул, мелко перекрестил рот.
- Поспать, что ли? Дежурство нынче тяжелое было, одна бабеночка - из Питера везут в город Енисейск - ума тронулась, всю ночь плакала, кричала в голос да песни пела. Молоденькая, субтильная такая, соплей перешибешь, а характер - не приведи бог! Вепря! - Василий Феофилактович встал, потер обеими руками грудь. - Постель-то постлана, Ефимия?
- Давно ждет, Васенька. Иди отдохни, милый. За ночь-то не спавши умаешься, сама знаю. Я на фабрике и то вот как умаиваюсь. Народ пошел строптивый, слова никому не вымолви. И твоя, Ванюшка, мать, ты ее упреди: потише бы она себя держала, не ей хвост подымать. Вам нынче тише воды, ниже травы жить надо. Из-за таких, как вы, и смута идет - света белого не видать.
Стараясь унять дрожь в коленях, тиская в руках рваную шапчонку, Ванюшка отошел к двери. В голове все помутилось от страха за отца, от жалости к нему, от собственного бессилия. "Что делать? Что делать?" спрашивал он себя с тоской. Раньше, когда было в жизни трудное, шел к батяне; тот послушает, посмеется, скажет слово - и все станет просто. А теперь к кому пойти?
Василий Феофилактович остановился на пороге спальни, подумал, потирая одну босую ногу о другую. Потом строго оглянулся на Ванюшку.
- Только, слышь, парень, ты об нашем с тобой разговоре никому ни гугу! Понял? Ежели надумаешь отцу в помощь прийти, вспомни все, что было у вас в дому, да приходи ко мне, вот когда высплюсь, да и обскажи. Нынче воскресный день, ни следствия нынче, ни допросов, ни суда никому нету. А ежели мы с тобой к завтрему обдумаем про помощь, значит, аккурат ко времени придется. И говорю: никому ни-ни! А ежели ты мне все перескажешь, я тоже - могила! Понял?! А батьке, глядишь, облегчим. Га?
И Присухин, позевывая, скрылся за цветастыми занавесками, висевшими по обе стороны двери.
У стола Симка, забыв обо всем на свете, возился с голубкой.
Ванюшка вышел на крыльцо, постоял, не слыша истошного лая, не видя рвущегося и захлебывающегося пеной пса, и, ссутулившись, как старик, побрел к калитке.
7. СКОЛЬКО СТОИТ ЖИЗНЬ ИВАНА ЯКУТОВА?
Вернувшись домой, Ванюшка рассказывал матери не все, о чем говорил ему надзиратель: только сказал, что Присухин дежурит в том продоле, где сидит отец, и что завтра ему можно отнести передачу. Обязательно примут.
Они сидели - мать и сын - рядышком на скамейке у стола, прислонившись плечом друг к другу, а на полу возле стола играли в тряпичные куклы сестренки.
Ванюшке через край стола было видно восковое лицо Нюшки с прозрачными веками, над которыми, словно тоненькой кисточкой, нарисованы аккуратненькие светлые бровки. Сестренка родилась всего на год с небольшим позже Ванюшки, но выглядела значительно младше: последние три года жили впроголодь - зимой ели мороженую картошку да хлеб. Самым большим лакомством казалась подсолнечная полба, - отец как-то приволок ее с базара целый круг.
- А про суд чего говорил? Что ему будет, отцу? Неужели на каторгу погонют? Не может того быть...
У Ванюшки не поворачивался язык сказать про веревку, которой его пугал надзиратель, - может, тот просто нагонял страху, куражился? Ведь отец не ограбил никого, не убил. А если солдат в мастерские не пускали, так солдатам там и делать нечего: не слесаря, не машинисты. Еще стали бы бить кого ни попадя. А за что? Ведь сколько лет, отец рассказывал, по-доброму, по-хорошему просили, чтобы рабочему человеку немного побольше платили и чтобы не работать с утра до поздней ночи. Люди-то не железные...
- Про суд чего же... - тянул Ванюшка. - Говорил, суд обязательно. И должно, засудят, потому как батя вины своей ни в чем сознать не хочет, признает, что поступал по совести. А ежели нескольких солдат там побили, так солдаты первые со штыками лезли.
Наташа смотрела на сына испуганными глазами.
- И на сколько годов осудят - не говорил?
- Нет, маманя.
- Ежели годов там пять или три - это вытерпим, сынка. Правда ведь, милый, вытерпим?
- Вытерпим.
- А там и ты ремесло в руки возьмешь, полегче станет. И вот я еще чего думаю, сынок... Ежели этому Присухе сунуть несколько красненьких, может, вправду какое отцу облегчение выйдет? Они же там, в тюрьме, поди-ка, друг дружку слухают - одна шайка. И ежели, скажем, через Присуху этому штабсу передать денег, помягче писать станет. А?
Угрюмо глядя в стол, Ванюшка ковырял ногтем щелястую доску.
- А где же денег взять?
- Ну уж, ежели такое дело, так я до дяди Степаныча побегу и до Ваниной сестры Лукерьи тоже пойду. Муж-то у нее подрядчик мостовых работ, каждое лето денежку, поди-ка, в кубышку прячут. Подрядчики - они живут, тоже с рабочего человека по три шкурки снимают. Родная сестра, уж ежели брату не помочь - тогда как? Глядишь, сынка, у дяди Степаныча да у Лукерьи и займем денег. Отец выйдет - вернем, все вернем; отец в долгах не любит ходить.
- Так ведь она, тетка-то Лукерья, у нас в дому и не бывает почти. Она...
- Ну и что? - перебила Ванюшку мать с загоревшимися глазами. - Ну и что? Да я бы, сынка, сейчас хоть к самому сатане побежала бы - только бы Ване помочь. И дядю-то Степаныча не больно привечали, а теперь пойду, на колени встану: помоги! Он же сам, помнишь, говорил: ежели мучки или одежонку - приходи. А тут Ванина судьба зависит... Неужели же не войдут в положение? Родные же, одной крови. Завтра же утром, как передачку снесу, побегу, все обскажу. Ты что же молчишь, сынка?
Ванюшка долго не отвечал, все смотрел в стол, на котором торопливо бегал из конца в конец шустрый тощенький таракан.
- А чего же говорить, мамка? - поднял он наконец усталые глаза. Пойди. Только ведь побоятся они. Да и, помнишь, батя их всегда богачеством попрекал: дескать, не трудом нажито ваше все - и дома, и всякая там одежа. Помогут ли?
- Упрошу, миленький, упрошу-умолю. Вдруг да и вправду отца ослобонят... Выйдет он из тюрьмы, и уедем мы из этой Уфы проклятущей, чтобы никто нас не знал. Хорошо бы в деревню, а? Коровку завести, огород свой, чтоб и молочко маленьким каждый день... А?
Ванюшка вздохнул:
- Это да... Только, я считаю, мамка, надо наперед к дяде Залогину сходить: он умный и батю уважает. Что он скажет?
Наташа несколько минут пристально смотрела в покрытые инеем стекла окна.
- И это, сынка, верно... - Она глянула на ходики, косо висевшие в межоконном простенке.
С жестяной дощечки в полутьму комнатенки равнодушно смотрел царь Николай: лицо его еще тогда, в декабре, Иван Якутов перечеркнул карандашным крестом; потом Наташа с трудом отмыла этот крамольный крест.
Помнится, Ваня хотел тогда же выкинуть часы, но как бы тогда на работу ходить? Если погода тихая, гудки и с мастерских и с фабрики чаеразвесочной слышны, а как завоет метель, запуржит, тогда, кроме воя, и не слыхать ничего. Так и остались висеть ходики. Покупала-то ходики она, Наташа. Если бы Иван покупал - разве купил бы с царским лицом? Да ни в жизнь!
- Вот и давай наперед сходим до дяди Матвея. А?
- Пойдем, сынок... Только вечером надо, чтоб не уследил кто.
Залогин жил под горой, неподалеку от мастерских, снимал комнатку у извозчика-татарина.
На улице бушевала снежная замять, лизала стены и окна снежными языками, переметала тропки. Крыши домов и сараев дымились на ветру, словно бушевал в городе странный холодный пожар. Качались и ржаво скрипели жестяные вывески, изредка позванивал от ветраколокол на пожарной каланче. Людей на улицах не было, и даже колотушки сторожей молчали, словно онемели, и собаки за высокими заборами не взлаивали, позабивались от стужи в конуры.
Окошки у Залогиных темные, но Наташа все же постучала, и сейчас же, словно в доме только этого и ждали, в глубине, за заледенелыми окнами, заколебалось бессильное пламя спички, потом стало светлее, зажгли лампу.
Силуэт женской фигуры появился в окошке, но, наверно, ничего разглядеть было нельзя, - женщина махнула рукой и исчезла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14