И не какой-нибудь блеманже.
И тут я на своего конвоира взглянул.
Улыбается! Понимаете? Улыбается, белобандит!..
"Ах так?! - думаю. - Улыбаешься, значит?"
И тут я нахально, назло, откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал есть.
И ем, знаете, почем зря. Даже причмокиваю.
Как вам сказать? С непривычки, конечно, не очень вкусно. Какой-то такой привкус. Глотать противно. А главное дело - без соли, без ничего - так, всухомятку жую.
А мой конвоир, понимаете, улыбаться перестал и винтовкой играть, перестал и сурьезно за мной наблюдает. И вдруг он мне говорит... Тихо так говорит:
- Эй! - говорит. - Хлеб да соль.
Удивился я, знаете. Что такое? Даже жевать перестал.
Но тут - за окном, на улице, как загремит, как залает:
- Урра-аа! Урра! Урра!
Коляска как будто подъехала. Бубенцы зазвенели. И не успел я как следует удивиться, как в этих самых сенях голоса затявкали, застучали приклады, и мой часовой чучелом застыл у дверей. А я испугался. Я скомкал свой беленький пирожок и сунул его целиком в рот. Я запихал его себе в рот и еле губы захлопнул.
Стою и дышать не могу. И слюну заглотать не могу.
Тут распахнулись двери и вваливается орава.
Впереди - генерал. Высоченный такой, косоглазый медведь в кубанской папахе. Саблей гремит. За ним офицеришки лезут, писаря, вестовые. Все суетятся, бегают, стулья генералу приносят, и особенно суетится дежурный по штабу офицер. Этот дежурный глистопёр уж прямо лисой лебезит перед своим генералом.
- Пардон, - говорит, - ваше превосходительство. Мы, - говорит, - вас никак не ожидали. Мы, так сказать, рассчитывали, что вы как раз под Еленовкой держите бой.
- Да, - говорит генерал. - Совершенно верно. Бой под Еленовкой уже состоялся. Красные отступили. С божьей помощью наши войска взяли Славяносербск и движутся на Луганск через Ольховую.
Подошел он к стене, где висела военная карта, и пальцем показал, куда и зачем движутся ихние части.
И тут он меня заметил.
- А это, - говорит, - кто такой?
- А это, - говорят, - пленный, ваше превосходительство. Полчаса тому назад камнем убил нашего караульного. Захвачен в окрестностях нашей конной разведкой.
- Ага, - говорит генерал.
И ко мне подошел. И зубами два раза ляскнул.
- Ага, - говорит, - сукин сын! Попался? Засыпался?! Допрашивали уже?
- Нет, - говорят. - Не успели.
- Обыскивали?
Застыл я, товарищи: Зубы плотнее сжал и думаю: "Ну, - думаю, правильно! Засыпался, сукин сын".
А все, между прочим, молчат. Все переглядываются. Плечами пожимают. Неизвестно, дескать. Не знаем.
И тут вдруг, представьте себе, мой землячок, этот самый казак в английских ботинках, выступает:
- Так точно, - говорит, - ваше превосходительство. Обыскивали.
- Когда?
- А тогда, - говорит, - когда он без памяти лежамши был. У колодца.
- Ну как? - говорит генерал. - Ничего не нашли?
- Нет, - говорит. - Нашли.
- Что именно?
- Именно, - говорит, - ничего, а нашли тесемочку.
- Какую тесемочку?
- Вот, - говорит. И вынимает из кармана ленточку. Ей-богу, я в жизнь ее не видал. Обыкновенная полотняная ленточка. Лапти такими подвязывают. Но только она не моя. Ей-богу!..
- Да, - говорит генерал. - Подозрительная тесемочка. Это твоя? спрашивает.
А я, понимаете, головой повертел, покачал, а сказать, что нет, не моя, - не могу. Рот занят.
И тут, понимаете, опять казачок выступает.
- Это, - говорит, - ваше превосходительство, тесемочка не опасная. Это, - говорит, - плотницкая тесемка. Ею здешние плотники разные штуки меряют, заместо аршина.
- Плотники? - говорит генерал. - Так ты что - плотник?
Я, понимаете, головой закивал, закачал, а сказать, что ну да, конечно, плотник, - не могу. Опять рот занят.
- Что это? - говорит генерал. - Что он - немой, что ли?
- Да нет, - говорит офицер. - Должен вам, ваше превосходительство, сообщить, что пять минут тому назад этот самый немой так здесь митинговал, что его повесить мало. Тем более, - говорит, - что он мне личное оскорбление сделал...
- Так, - говорит генерал. - Замечательно. Ну, - говорит, - подайте мне стул, я его допрашивать буду.
Сел он на стул, облокотился на саблю и говорит:
- Вот, - говорит, - мое слово: если ты мне сейчас же не ответишь, кто ты такой и откуда, - к стенке. Без суда и следствия. Понял?
Конечно, понял. Что тут такого особенно непонятного? Понятно. К стенке. Без суда и следствия.
Я молчу.
Генерал помолчал тоже и говорит:
- Если ты большевистский лазутчик, сообщи название части, количество штыков или сабель и где помещается штаб. А если ты здешний плотник, скажи, из какой деревни.
Видали? Деревню ему скажи? Эх!..
"Деревня моя, - думаю, - вам известна: Кладбищенской губернии, Могилевского уезда, деревня Гроб".
И я бы сказал, да сказать не могу - рот закупорен. А я об одном думаю: "Как бы мне, - думаю, - мертвому, после смерти, рот не разинуть! Раскрою рот, а пакет и вывалится. Вот будет номер!.."
- Нет, - говорит генерал, - это, как видно, из тех комиссариков, которые в молчанку играют. Такой, - говорит, - скорее себе язык откусит. А впрочем... Вот, - говорит, - мое распоряжение. Попробуйте его шомполами. Поняли? Когда говорить захочет, приведите его ко мне на квартиру. А я чай пить пойду...
- Но только, - говорит генерал, - смотрите, не до смерти бейте. Расстрелять мы его всегда успеем, а нужно сперва допросить. Поняли?
- Так точно, - говорят, - ваше превосходительство. Будем бить не до смерти. Как следовает.
Ну, генерал чай пить ушел. А меня повели в соседнюю комнату и велели снимать штаны.
- Снимай, - говорят, - плотник, спецодежду.
Стал я снимать спецодежду. Свои драгоценные буденновские галифе.
Спешить я, конечно, не спешу, потому что смешно, понимаете, спешить, когда тебя бить собираются.
Я потихонечку, полегонечку расстегиваю разные пуговки и думаю: "Положение, - думаю, - нехорошее. Если бить меня будут, я могу закричать. А закричу - обязательно пакет изо рта вывалится. Поэтому ясно, что мне кричать нельзя. Надо помалкивать".
А между прочим, бандиты поставили посреди комнаты лавку, накрыли ее шинелью и говорят:
- Ложись!
А сами вывинчивают шомпола из ружей и смазывают их какой-то жидкостью. Уксусом, может быть. Или соленой водой. Я не знаю.
Я лег на лавку.
Живот у меня внизу, спина наверху. Спина голая. И помню, мне сразу же на спину села муха. Но я ее, помню, не прогнал. Она почесала мне спину, побегала и улетела.
Тогда меня вдарили раз по спине шомполом.
Я ничего на это не ответил, только зубы плотнее сжал и думаю: "Только бы, - думаю, - не закричать! А так всё - слава богу".
Пакет у меня совершенно размяк, и я его потихонечку глотаю. Ударят меня, а я, вместо того, чтобы крикнуть или там охнуть, раз - и проглочу кусочек. И молчу. Но, конечно, больно. Конечно, бьют меня, сволочи, не жалеючи... Бьют меня по спине, и пониже спины, и по ребрам, и по ногам, и по чем попало.
Больно. Но я молчу.
Удивляются офицеры.
- Вот ведь, - говорят, - тип! Вот экземпляр! Ну и ну!.. Бейте, братцы!.. Бейте его, пожалуйста, до полусмерти. Заговорит! Запоет, каналья!..
И снова стегают меня. Снова свистят шомпола.
Раз!
Раз!
Раз!
А я голову с лавочки свесил, зубы сдавил и молчу. Помалкиваю.
- Нет, - говорит офицер. - Это так невозможно. Что он такое сделал? Может быть, он и в самом деле язык себе демонстративно откусил?.. Эй, стойте!..
Остановились. Сопят. Устали, бедняжки.
- Ты, - говорит офицер. - Плотник! Будешь ты мне отвечать или нет? Говори!
А я тут, дурак, и ответил:
- Нет! - говорю.
И зубы разжал. И губы. И что-то такое при этом у меня изо рта выпало. И шмякнулось на пол.
Ничего не скажу - испугался я.
- Эй, - говорит офицер, - что это у него там изо рта выпало? Королев, посмотри!
Королев подходит и смотрит. Смотрит и говорит:
- Язык, ваше благородие...
- Как? - говорит офицер. - Что ты сказал? Язык?!
- Так точно, - говорит, - ваше благородие. Язык на полу валяется.
Дернулся я. "Фу! - думаю. - Неужели и вправду я вместе с пакетом язык сжевал?"
Ворочаю языком и сам понять не могу: что такое? Язык это или не язык? Во рту такая гадость, оскомина: чернила, сургуч, кровь...
Поглядел я на пол и вижу: да, в самом деле лежит на полу язык. Обыкновенный такой, красненький, мокренький валяется на полу язычишко. И муха на нем сидит. Понимаете? Понимаете, до чего мне обидно стало?
Язык ведь, товарищи! Свой ведь! Не чей-нибудь! А главное - муха на нем сидит. Представляете? Муха сидит на моем языке, и я ее, ведьму, согнать не могу!
Ох, до того мне все это обидно стало, что я заплакал. Ей-богу! Прямо заплакал, как маленький... Лежу на шинельке и плачу.
А бандиты вокруг стоят, удивляются и не знают, что делать.
Тогда офицер говорит:
- Королев, - говорит, - убери его!
- Слушаю-с, - говорит Королев. - Кого убрать?
- Язык, - говорит, - убери. Болван! Не понимаешь?
"Ну, - думаю, - нет! Шалите! Не позволю я вам надсмехаться над моим язычком".
Проглотил я скорее слезы и заодно все, что у меня во рту было, протянул руку, схватил язычок и - в рот.
И чуть зубы не обломал.
Мать честная! Никогда я таких языков не видел. Твердый. Жесткий. Камень какой-то, а не язык...
И тут я понял.
"Фу ты! Так это ж, - думаю, - не язык. Это - сургуч. Понимаете? Это сургучовая печать товарища Заварухина. Комиссара нашего".
Фу, как смешно мне стало!
Размолол я зубами этот сургучный язык и скорей, незаметно, его проглотил.
И лежу. И не могу, до чего мне смешно.
Спина у меня горит, кости ломит, а я - чуть не смеюсь. А над чем, вы думаете?
Смеюсь я над тем, что бандиты уж очень испугались за мой язык. Вот испугались! Вот им от генерала попадет! Ведь им генерал что сказал? Чтобы они меня живого и здорового привели к нему на квартиру. А они?..
Офицер - так тот прямо за голову хватается.
- Ой! - говорит. - Ай! Немыслимо!.. Чего он такое сделал? Ведь он язык съел! Понимаете? Язык уничтожил! Боже мой, - говорит, - какая подлость!
И ко мне на колесиках подъезжает:
- Братец, - говорит, - что с тобой? А? Зачем ты плачешь?
А я и не плачу. Я смеюсь.
- А? - говорит. - Может быть, - говорит, - тебе лежать жестко? Ты скажи тогда. Можно подушку принести. Хочешь, - говорит, - подушку? Отвечай.
А я ему отвечаю:
- Мы-ны-бы-бы...
- Что? - говорит.
Я говорю:
- Бы-бы...
И головой трясу. Понимаете? Будто я настоящий немой.
- Да, - говорит офицер. - Так и есть. Он язык слопал. А ну, говорит, ребята! Сведем его, пожалуйста, поскорей в околоток к доктору. Может быть, с ним еще чего-нибудь можно сделать. Может быть, он не совсем язык откусил. Может быть, пришить можно.
- Одевайся! - говорят.
Стали мне помогать одеваться. Стали напяливать на меня гимнастерку, пуговки стали застегивать, будто я маленький и не умею. Но я отпихнул их и сам оделся. Сам застегнулся и встал. Встал на свои ноги.
И ясно, что первое дело - спину пощупал. Надо же поглядеть, что и как.
И - как вам сказать? Чешется. Липкая какая-то, противная стала спина. И - ноги. Ноги еле стоят. Фу, до чего плохие стали ноги!
- А ну, - говорят, - пошли!
Пошли. Выходим на площадь. Идем. Я иду, офицер идет и - представьте себе - казачок в английских ботинках идет. Его фамилия Зыков.
- Слушай, Зыков, - говорит офицер. - Веди его, пожалуйста, поскорей в околоток. А я тебя сейчас догоню. Я, понимаешь, к его превосходительству должен сбегать.
Подхватил свою кавалерийскую саблю и побежал.
А мы идем через площадь. Я - впереди, а Зыков - немного сзади.
Винтовку свою он держит наперевес. И молчит.
Я говорю:
- Послушай, земляк...
А он отвечает:
- Молчать!
Я говорю:
- Брось ты, братишка!..
А он:
- Не разговаривать! Смир-рно!
Вот ведь какой чудной! Вот белая шкура!
Ну, я больше с ним разговаривать не стал и иду молча.
Иду, понимаете, ковыляю и разные мысли думаю. И думаю все о том, что дело мое окончательно гиблое. Что всюду, куда ни сунься, - один каюк.
Ну, сами подумайте, что мне такое делать? Бежать? Так сзади с винтовкой шагает. Беги - все равно спасу нет.
Нет, невеселое мое дело! Ох, до чего невеселое! Только одно и весело, что пакет слопал. Это - да! Это еще ничего. Все-таки совесть во мне перед смертью чистая...
А тут мы пришли в околоток. Это по-нашему если сказать, по-военному. А по-вольному - называется амбулатория. Или больница. Я не знаю.
Маленький такой деревенский домик. Окно открыто. Крылечко стоит. У крылечка и под окном на завалинке сидят больные. Очереди ждут.
Один там больную руку на белой повязке качает. У другого нога забинтована. Третий все время за щеку хватается - зубы скулят. Четвертый болячку на шее ковыряет. У пятого - неизвестно что. Просто сидит и махорку курит.
И все, конечно, об чем-то рассуждают, чего-то рассказывают, смеются, ругаются...
Мой конвоир говорит:
- Здорово, ребята!
Ему отвечают:
- Здоровы! Куды, - говорят, - без очереди? Садись, четырнадцатым будешь.
Он говорит:
- Мы без очереди. У нас, - говорит, - дело очень сурьезное.
- Со штаба?
- Ну да, - говорит. - Видите, комиссар заболел.
- Ого! - говорят. - Что же в нем заболело?
- А в нем, - говорит, - зуб заболел. Ему перед смертью особую золотую плонбу хочут поставить.
- Ого! - говорят.
Хохочут, дьяволы. Издеваются. И тот - этот Зыков - тоже хохочет и тоже шутки вышучивает.
- А ну, - говорит, - комиссар, садись, отдохни, покуда его благородие к его превосходительству бегают. Да ты, - говорит, - не стесняйся...
Я не стесняюсь. Сесть я хотя и не сел, а слегка прислонился к столбику, на котором крыльцо висело.
Стою потихоньку, спину свою о столбик почесываю и на этих гадов внимания не обращаю.
"Пускай, - думаю, - веселятся. Жалко, что ли? Больные все-таки. Скучно ведь".
А сам и не слушаю даже, чего они там про меня зубоскалят. Я, понимаете, природой любуюсь.
Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее - даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал.
А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня:
- А! - говорит. - Языки кусать? Ты, - говорит, - языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!..
Размахнулся и - раз! - меня по щеке. Понимаете?
Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху.
Ох, как завоет, застонет, заверещит:
- Расстрел-л-лять!..
А я еще раз - бах! И еще со всего размаху - бах!
Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка.
Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску - наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит:
- Погодите еще стрелять.
Потом закачался, глаза закрыл и говорит:
- Ох... Мне худо...
Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды - кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой.
- Ну как, - говорят, - ваше благородие? Ожили?
- Да нет, - говорит. - Не совсем.
Опять помахали.
- Ну как?
- Ожил, - говорит. - Спасибо... Молодцы, ребята!
Они, дураки, отвечают:
- Рады стараться, ваше высокоблагородие!
Потом говорят:
- Ну как? Можно расстреливать?
- Да нет, - говорит офицер. И встает. - Нет, - говорит. - К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, - говорит, - из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, говорит, - его все-таки подлечить нужно... Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду.
Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится...
- А ну, - говорит, - еще кто-нибудь... Вот ты, - говорит, - Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами.
Зыков пихает меня прикладом и кричит:
- А ну, пошел! Живо!
Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую - в раздевальную комнату.
Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь.
Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами.
Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками.
Потом он приходит и говорит:
- Ну, вы! - говорит. - Чего на дороге стали? К доктору! Живо!
Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору.
А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать - совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов.
Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит:
1 2 3 4 5
И тут я на своего конвоира взглянул.
Улыбается! Понимаете? Улыбается, белобандит!..
"Ах так?! - думаю. - Улыбаешься, значит?"
И тут я нахально, назло, откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал есть.
И ем, знаете, почем зря. Даже причмокиваю.
Как вам сказать? С непривычки, конечно, не очень вкусно. Какой-то такой привкус. Глотать противно. А главное дело - без соли, без ничего - так, всухомятку жую.
А мой конвоир, понимаете, улыбаться перестал и винтовкой играть, перестал и сурьезно за мной наблюдает. И вдруг он мне говорит... Тихо так говорит:
- Эй! - говорит. - Хлеб да соль.
Удивился я, знаете. Что такое? Даже жевать перестал.
Но тут - за окном, на улице, как загремит, как залает:
- Урра-аа! Урра! Урра!
Коляска как будто подъехала. Бубенцы зазвенели. И не успел я как следует удивиться, как в этих самых сенях голоса затявкали, застучали приклады, и мой часовой чучелом застыл у дверей. А я испугался. Я скомкал свой беленький пирожок и сунул его целиком в рот. Я запихал его себе в рот и еле губы захлопнул.
Стою и дышать не могу. И слюну заглотать не могу.
Тут распахнулись двери и вваливается орава.
Впереди - генерал. Высоченный такой, косоглазый медведь в кубанской папахе. Саблей гремит. За ним офицеришки лезут, писаря, вестовые. Все суетятся, бегают, стулья генералу приносят, и особенно суетится дежурный по штабу офицер. Этот дежурный глистопёр уж прямо лисой лебезит перед своим генералом.
- Пардон, - говорит, - ваше превосходительство. Мы, - говорит, - вас никак не ожидали. Мы, так сказать, рассчитывали, что вы как раз под Еленовкой держите бой.
- Да, - говорит генерал. - Совершенно верно. Бой под Еленовкой уже состоялся. Красные отступили. С божьей помощью наши войска взяли Славяносербск и движутся на Луганск через Ольховую.
Подошел он к стене, где висела военная карта, и пальцем показал, куда и зачем движутся ихние части.
И тут он меня заметил.
- А это, - говорит, - кто такой?
- А это, - говорят, - пленный, ваше превосходительство. Полчаса тому назад камнем убил нашего караульного. Захвачен в окрестностях нашей конной разведкой.
- Ага, - говорит генерал.
И ко мне подошел. И зубами два раза ляскнул.
- Ага, - говорит, - сукин сын! Попался? Засыпался?! Допрашивали уже?
- Нет, - говорят. - Не успели.
- Обыскивали?
Застыл я, товарищи: Зубы плотнее сжал и думаю: "Ну, - думаю, правильно! Засыпался, сукин сын".
А все, между прочим, молчат. Все переглядываются. Плечами пожимают. Неизвестно, дескать. Не знаем.
И тут вдруг, представьте себе, мой землячок, этот самый казак в английских ботинках, выступает:
- Так точно, - говорит, - ваше превосходительство. Обыскивали.
- Когда?
- А тогда, - говорит, - когда он без памяти лежамши был. У колодца.
- Ну как? - говорит генерал. - Ничего не нашли?
- Нет, - говорит. - Нашли.
- Что именно?
- Именно, - говорит, - ничего, а нашли тесемочку.
- Какую тесемочку?
- Вот, - говорит. И вынимает из кармана ленточку. Ей-богу, я в жизнь ее не видал. Обыкновенная полотняная ленточка. Лапти такими подвязывают. Но только она не моя. Ей-богу!..
- Да, - говорит генерал. - Подозрительная тесемочка. Это твоя? спрашивает.
А я, понимаете, головой повертел, покачал, а сказать, что нет, не моя, - не могу. Рот занят.
И тут, понимаете, опять казачок выступает.
- Это, - говорит, - ваше превосходительство, тесемочка не опасная. Это, - говорит, - плотницкая тесемка. Ею здешние плотники разные штуки меряют, заместо аршина.
- Плотники? - говорит генерал. - Так ты что - плотник?
Я, понимаете, головой закивал, закачал, а сказать, что ну да, конечно, плотник, - не могу. Опять рот занят.
- Что это? - говорит генерал. - Что он - немой, что ли?
- Да нет, - говорит офицер. - Должен вам, ваше превосходительство, сообщить, что пять минут тому назад этот самый немой так здесь митинговал, что его повесить мало. Тем более, - говорит, - что он мне личное оскорбление сделал...
- Так, - говорит генерал. - Замечательно. Ну, - говорит, - подайте мне стул, я его допрашивать буду.
Сел он на стул, облокотился на саблю и говорит:
- Вот, - говорит, - мое слово: если ты мне сейчас же не ответишь, кто ты такой и откуда, - к стенке. Без суда и следствия. Понял?
Конечно, понял. Что тут такого особенно непонятного? Понятно. К стенке. Без суда и следствия.
Я молчу.
Генерал помолчал тоже и говорит:
- Если ты большевистский лазутчик, сообщи название части, количество штыков или сабель и где помещается штаб. А если ты здешний плотник, скажи, из какой деревни.
Видали? Деревню ему скажи? Эх!..
"Деревня моя, - думаю, - вам известна: Кладбищенской губернии, Могилевского уезда, деревня Гроб".
И я бы сказал, да сказать не могу - рот закупорен. А я об одном думаю: "Как бы мне, - думаю, - мертвому, после смерти, рот не разинуть! Раскрою рот, а пакет и вывалится. Вот будет номер!.."
- Нет, - говорит генерал, - это, как видно, из тех комиссариков, которые в молчанку играют. Такой, - говорит, - скорее себе язык откусит. А впрочем... Вот, - говорит, - мое распоряжение. Попробуйте его шомполами. Поняли? Когда говорить захочет, приведите его ко мне на квартиру. А я чай пить пойду...
- Но только, - говорит генерал, - смотрите, не до смерти бейте. Расстрелять мы его всегда успеем, а нужно сперва допросить. Поняли?
- Так точно, - говорят, - ваше превосходительство. Будем бить не до смерти. Как следовает.
Ну, генерал чай пить ушел. А меня повели в соседнюю комнату и велели снимать штаны.
- Снимай, - говорят, - плотник, спецодежду.
Стал я снимать спецодежду. Свои драгоценные буденновские галифе.
Спешить я, конечно, не спешу, потому что смешно, понимаете, спешить, когда тебя бить собираются.
Я потихонечку, полегонечку расстегиваю разные пуговки и думаю: "Положение, - думаю, - нехорошее. Если бить меня будут, я могу закричать. А закричу - обязательно пакет изо рта вывалится. Поэтому ясно, что мне кричать нельзя. Надо помалкивать".
А между прочим, бандиты поставили посреди комнаты лавку, накрыли ее шинелью и говорят:
- Ложись!
А сами вывинчивают шомпола из ружей и смазывают их какой-то жидкостью. Уксусом, может быть. Или соленой водой. Я не знаю.
Я лег на лавку.
Живот у меня внизу, спина наверху. Спина голая. И помню, мне сразу же на спину села муха. Но я ее, помню, не прогнал. Она почесала мне спину, побегала и улетела.
Тогда меня вдарили раз по спине шомполом.
Я ничего на это не ответил, только зубы плотнее сжал и думаю: "Только бы, - думаю, - не закричать! А так всё - слава богу".
Пакет у меня совершенно размяк, и я его потихонечку глотаю. Ударят меня, а я, вместо того, чтобы крикнуть или там охнуть, раз - и проглочу кусочек. И молчу. Но, конечно, больно. Конечно, бьют меня, сволочи, не жалеючи... Бьют меня по спине, и пониже спины, и по ребрам, и по ногам, и по чем попало.
Больно. Но я молчу.
Удивляются офицеры.
- Вот ведь, - говорят, - тип! Вот экземпляр! Ну и ну!.. Бейте, братцы!.. Бейте его, пожалуйста, до полусмерти. Заговорит! Запоет, каналья!..
И снова стегают меня. Снова свистят шомпола.
Раз!
Раз!
Раз!
А я голову с лавочки свесил, зубы сдавил и молчу. Помалкиваю.
- Нет, - говорит офицер. - Это так невозможно. Что он такое сделал? Может быть, он и в самом деле язык себе демонстративно откусил?.. Эй, стойте!..
Остановились. Сопят. Устали, бедняжки.
- Ты, - говорит офицер. - Плотник! Будешь ты мне отвечать или нет? Говори!
А я тут, дурак, и ответил:
- Нет! - говорю.
И зубы разжал. И губы. И что-то такое при этом у меня изо рта выпало. И шмякнулось на пол.
Ничего не скажу - испугался я.
- Эй, - говорит офицер, - что это у него там изо рта выпало? Королев, посмотри!
Королев подходит и смотрит. Смотрит и говорит:
- Язык, ваше благородие...
- Как? - говорит офицер. - Что ты сказал? Язык?!
- Так точно, - говорит, - ваше благородие. Язык на полу валяется.
Дернулся я. "Фу! - думаю. - Неужели и вправду я вместе с пакетом язык сжевал?"
Ворочаю языком и сам понять не могу: что такое? Язык это или не язык? Во рту такая гадость, оскомина: чернила, сургуч, кровь...
Поглядел я на пол и вижу: да, в самом деле лежит на полу язык. Обыкновенный такой, красненький, мокренький валяется на полу язычишко. И муха на нем сидит. Понимаете? Понимаете, до чего мне обидно стало?
Язык ведь, товарищи! Свой ведь! Не чей-нибудь! А главное - муха на нем сидит. Представляете? Муха сидит на моем языке, и я ее, ведьму, согнать не могу!
Ох, до того мне все это обидно стало, что я заплакал. Ей-богу! Прямо заплакал, как маленький... Лежу на шинельке и плачу.
А бандиты вокруг стоят, удивляются и не знают, что делать.
Тогда офицер говорит:
- Королев, - говорит, - убери его!
- Слушаю-с, - говорит Королев. - Кого убрать?
- Язык, - говорит, - убери. Болван! Не понимаешь?
"Ну, - думаю, - нет! Шалите! Не позволю я вам надсмехаться над моим язычком".
Проглотил я скорее слезы и заодно все, что у меня во рту было, протянул руку, схватил язычок и - в рот.
И чуть зубы не обломал.
Мать честная! Никогда я таких языков не видел. Твердый. Жесткий. Камень какой-то, а не язык...
И тут я понял.
"Фу ты! Так это ж, - думаю, - не язык. Это - сургуч. Понимаете? Это сургучовая печать товарища Заварухина. Комиссара нашего".
Фу, как смешно мне стало!
Размолол я зубами этот сургучный язык и скорей, незаметно, его проглотил.
И лежу. И не могу, до чего мне смешно.
Спина у меня горит, кости ломит, а я - чуть не смеюсь. А над чем, вы думаете?
Смеюсь я над тем, что бандиты уж очень испугались за мой язык. Вот испугались! Вот им от генерала попадет! Ведь им генерал что сказал? Чтобы они меня живого и здорового привели к нему на квартиру. А они?..
Офицер - так тот прямо за голову хватается.
- Ой! - говорит. - Ай! Немыслимо!.. Чего он такое сделал? Ведь он язык съел! Понимаете? Язык уничтожил! Боже мой, - говорит, - какая подлость!
И ко мне на колесиках подъезжает:
- Братец, - говорит, - что с тобой? А? Зачем ты плачешь?
А я и не плачу. Я смеюсь.
- А? - говорит. - Может быть, - говорит, - тебе лежать жестко? Ты скажи тогда. Можно подушку принести. Хочешь, - говорит, - подушку? Отвечай.
А я ему отвечаю:
- Мы-ны-бы-бы...
- Что? - говорит.
Я говорю:
- Бы-бы...
И головой трясу. Понимаете? Будто я настоящий немой.
- Да, - говорит офицер. - Так и есть. Он язык слопал. А ну, говорит, ребята! Сведем его, пожалуйста, поскорей в околоток к доктору. Может быть, с ним еще чего-нибудь можно сделать. Может быть, он не совсем язык откусил. Может быть, пришить можно.
- Одевайся! - говорят.
Стали мне помогать одеваться. Стали напяливать на меня гимнастерку, пуговки стали застегивать, будто я маленький и не умею. Но я отпихнул их и сам оделся. Сам застегнулся и встал. Встал на свои ноги.
И ясно, что первое дело - спину пощупал. Надо же поглядеть, что и как.
И - как вам сказать? Чешется. Липкая какая-то, противная стала спина. И - ноги. Ноги еле стоят. Фу, до чего плохие стали ноги!
- А ну, - говорят, - пошли!
Пошли. Выходим на площадь. Идем. Я иду, офицер идет и - представьте себе - казачок в английских ботинках идет. Его фамилия Зыков.
- Слушай, Зыков, - говорит офицер. - Веди его, пожалуйста, поскорей в околоток. А я тебя сейчас догоню. Я, понимаешь, к его превосходительству должен сбегать.
Подхватил свою кавалерийскую саблю и побежал.
А мы идем через площадь. Я - впереди, а Зыков - немного сзади.
Винтовку свою он держит наперевес. И молчит.
Я говорю:
- Послушай, земляк...
А он отвечает:
- Молчать!
Я говорю:
- Брось ты, братишка!..
А он:
- Не разговаривать! Смир-рно!
Вот ведь какой чудной! Вот белая шкура!
Ну, я больше с ним разговаривать не стал и иду молча.
Иду, понимаете, ковыляю и разные мысли думаю. И думаю все о том, что дело мое окончательно гиблое. Что всюду, куда ни сунься, - один каюк.
Ну, сами подумайте, что мне такое делать? Бежать? Так сзади с винтовкой шагает. Беги - все равно спасу нет.
Нет, невеселое мое дело! Ох, до чего невеселое! Только одно и весело, что пакет слопал. Это - да! Это еще ничего. Все-таки совесть во мне перед смертью чистая...
А тут мы пришли в околоток. Это по-нашему если сказать, по-военному. А по-вольному - называется амбулатория. Или больница. Я не знаю.
Маленький такой деревенский домик. Окно открыто. Крылечко стоит. У крылечка и под окном на завалинке сидят больные. Очереди ждут.
Один там больную руку на белой повязке качает. У другого нога забинтована. Третий все время за щеку хватается - зубы скулят. Четвертый болячку на шее ковыряет. У пятого - неизвестно что. Просто сидит и махорку курит.
И все, конечно, об чем-то рассуждают, чего-то рассказывают, смеются, ругаются...
Мой конвоир говорит:
- Здорово, ребята!
Ему отвечают:
- Здоровы! Куды, - говорят, - без очереди? Садись, четырнадцатым будешь.
Он говорит:
- Мы без очереди. У нас, - говорит, - дело очень сурьезное.
- Со штаба?
- Ну да, - говорит. - Видите, комиссар заболел.
- Ого! - говорят. - Что же в нем заболело?
- А в нем, - говорит, - зуб заболел. Ему перед смертью особую золотую плонбу хочут поставить.
- Ого! - говорят.
Хохочут, дьяволы. Издеваются. И тот - этот Зыков - тоже хохочет и тоже шутки вышучивает.
- А ну, - говорит, - комиссар, садись, отдохни, покуда его благородие к его превосходительству бегают. Да ты, - говорит, - не стесняйся...
Я не стесняюсь. Сесть я хотя и не сел, а слегка прислонился к столбику, на котором крыльцо висело.
Стою потихоньку, спину свою о столбик почесываю и на этих гадов внимания не обращаю.
"Пускай, - думаю, - веселятся. Жалко, что ли? Больные все-таки. Скучно ведь".
А сам и не слушаю даже, чего они там про меня зубоскалят. Я, понимаете, природой любуюсь.
Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее - даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал.
А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня:
- А! - говорит. - Языки кусать? Ты, - говорит, - языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!..
Размахнулся и - раз! - меня по щеке. Понимаете?
Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху.
Ох, как завоет, застонет, заверещит:
- Расстрел-л-лять!..
А я еще раз - бах! И еще со всего размаху - бах!
Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка.
Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску - наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит:
- Погодите еще стрелять.
Потом закачался, глаза закрыл и говорит:
- Ох... Мне худо...
Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды - кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой.
- Ну как, - говорят, - ваше благородие? Ожили?
- Да нет, - говорит. - Не совсем.
Опять помахали.
- Ну как?
- Ожил, - говорит. - Спасибо... Молодцы, ребята!
Они, дураки, отвечают:
- Рады стараться, ваше высокоблагородие!
Потом говорят:
- Ну как? Можно расстреливать?
- Да нет, - говорит офицер. И встает. - Нет, - говорит. - К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, - говорит, - из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, говорит, - его все-таки подлечить нужно... Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду.
Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится...
- А ну, - говорит, - еще кто-нибудь... Вот ты, - говорит, - Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами.
Зыков пихает меня прикладом и кричит:
- А ну, пошел! Живо!
Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую - в раздевальную комнату.
Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь.
Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами.
Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками.
Потом он приходит и говорит:
- Ну, вы! - говорит. - Чего на дороге стали? К доктору! Живо!
Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору.
А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать - совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов.
Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит:
1 2 3 4 5