А-П

П-Я

 


1941, ноябрь
ИВАНОВ АНДРЕЙ
Ящик ночного столика в госпитале. С трех сторон его сделаны карандашом надписи. Читаю:
"Товарищ незнакомый. Я лежал здесь в постели. У меня фашистская мина оторвала левую ногу. Но сейчас пошло на улучшение. Врач очень хороший. К сему
Иванов Андрей,
защищал город Ленина".
С другой стороны:
"Сестра тоже очень хорошая. Я до войны шахты буровил. Моя шахта № 3. Мне 31 год".
И с третьей, задней стороны:
"Товарищи! Победа будет за нами!"
Конечно, это не очень культурно - писать на столах. Для этого, скажут, есть бумага. Есть-то она есть, но что такое, скажите пожалуйста, бумага? Скурил товарищ, сгорела, скомкалась, потерялась - и нет ее, и никто не узнает, что жил на свете Иванов Андрей, буровил шахты и под конец жизни между прочим, "к сему", защищал город Ленина. А столик - он хоть и хлипкий и не очень уверенно стоит на своих сосновых ножках, а все-таки как-никак надежнее...
Не знаю, культурно это или некультурно, но есть в этом что-то очень трогательное и очень человеческое - в нескромном желании увековечить себя, безногого, безрукого, может быть в самый серьезный и в самый ответственный час - на краю могилы.
1941, ноябрь
PORTRAIT PARLE*
______________
* Словесный портрет (франц.). Термин из практики уголовного розыска.
"Он такой был - отчаянный, цыганистый, чубастый, если какую женщину или девку полюбит, так уж за ней после по всей улице ни один парень даже на цыпочках пройтись не осмелится. И выпить он тоже был по всей улице первый парень. Драка если какая затеется - он тут как тут. Пел хорошо, на гитаре умел играть. Бывало, как ударит по струнам, голову на плечико склонит да как затянет: "Сказал кочегар кочегару", - вы не поверите, не только женщины управдом и тот плакал.
А на войне он еще лютее стал. Когда на побывку из Гатчины приезжал, матери своей так прямо и заявил: я, говорит, мамаша, теперича ни огня, ни пламя, ни самой смерти не боюсь. А из немцев, говорит, я, между прочим, даю вам честное слово, рубленый шницель по-венски сделаю.
Два дня пьяный ходил. Политуру с товарищем пили. Потом уехал.
Он в госпитале на той неделе помер от истечения крови. Мать его там при нем была. Когда помер, она его за чуб взяла, поцеловала, заплакала, голову ему на грудь уронила и говорит:
- Ах ты, - говорит, - хулиган ты мой милый...
А на другой день в газетах писали - его к ордену приставили".
1941, ноябрь
НА КЛАДБИЩЕ
Старое петербургское кладбище. Развалины семейного склепа. Массивный крест из черного полированного Лабрадора. На нем буквы:
Лейбъгвардiи
Уланскаго полка
ротмистръ
Георгiй Васильевичь
Суховцевъ
родился 12-аго ноября 1821 г.,
раненъ былъ в Севастополъ
23-яго октября 1854 г.
Умеръ отъ раны того же 1854 года
ноября 12-аго дня.
Всей жизни его было 33 года.
Тут же - останки других Суховцевых. И останки надгробий, обломки могильных плит, крестов, проржавленные железные венки, истлевшие муаровые ленты...
Фамилия - именитая, боевая, военная. Суховцев Михаил Васильевич генерал-адъютант, родился в 1765 году. Суховцев Василий Васильевич - генерал же. Суховцев Николай Васильевич - поручик. Еще один поручик. Полковник. Жена полковника, жена ротмистра...
И странно на первый взгляд выглядит среди этих гранитных плит и прославленных дворянских имен - скромная деревянная пирамидка, на которой от руки дегтем намазано:
Под сим
покоится
тело
пионера
шк. им. Ленина
Софичева Пети.
Погиб от вражеской бомбы
на защите родного города
14 сентября 1941 года.
Род. 1928 г.
Нет, не родственники они. Случайно, по воле кладбищенской администрации, оказалась тут, в усыпальнице рода Суховцевых, эта убогая детская могилка.
И все-таки что-то роднит их - уланского ротмистра, погибшего девяносто лет назад на обороне Севастополя, и маленького ленинградского школьника, который погиб "на защите родного города" и "всей жизни которого" было тринадцать лет.
1941, ноябрь
КАКАО С ПРЯНИКАМИ
Пригород Ленинграда. Зима.
Хоть и сильно морозит, а все-таки день по-праздничному веселый, солнечный, хрустально-прозрачный.
В такой день - раздолье ребятам. С утра натачивали они сегодня свои "снегурочки" и "нурмисы", готовили салазки и лыжи... Но, пользуясь этой прозрачной погодой и весенней голубизной неба, налетели на город вражеские бомбардировщики, и ребят - против их воли, конечно, - загнали в холодные, полутемные убежища, в доморощенные окопчики и щели-укрытия.
Полтора часа, пока шел над городом воздушный бой, томились они в этой полуразрушенной щели, промерзли, проголодались, отсидели (и отстояли) ноги.
Самые непоседливые из них, те, что стояли поближе к выходу, поминутно выглядывали наружу, их загоняли обратно, но через минуту они опять высовывали оттуда свои сморщенные от мороза и от любопытства носы, поэтому в укрытии постоянно знали о том, что происходит в воздухе.
Наконец последний вражеский "мессер", нагоняемый тройкой наших истребителей, пошел наутек. В укрытии об этом тотчас стало известно, и, хотя отбой еще не был дан, ребята не выдержали и веселой гурьбой высыпали из своей темницы наружу.
Делая отчаянные виражи, припадая на одно крыло и прерывисто гудя подбитым мотором, "мессершмитт" уходит в сторону финской границы. Он уже далеко, до него не достать и зениткам, но что за дело до этого ребятам?
Снежки, улюлюканье, свист, льдинки, шапки, бранные слова - все это летит вдогонку вражеской машине.
- Дю-у-у! - кричат ребята, выделывая на снегу самые невероятные движения, вызывающие в памяти иллюстрации к Куперу и воинственные танцы диких.
- Дю-у-у-у! - заливаются они.
- Дю-дю!
- О-го-го!..
А какой-то совсем маленький красноносый и красноухий пацаненок, прыгая вместе с другими по снегу, звонким, срывающимся голосом кричит:
- Смотрите! Смотрите! Паразит Гитлер полетел пить какао с пряниками!..
Это глупо, конечно, бессмысленно, ни к селу ни к городу. Но есть в этом что-то такое, что заставляет меня оглянуться и внимательно посмотреть на мальчика: что-то гораздо более серьезное и значительное, чем простой мальчишеский задор и беспричинная школьническая удаль. Это "что-то" всамделишное, искреннее, гордое, воинское, спартанское презрение - и к Гитлеру, и к его бомбам и самолетам, и - что самое важное - к тем очень тяжелым, очень ощутительным лишениям, которые принес ему, восьмилетнему советскому гражданину, этот самый "паразит Гитлер".
1941, ноябрь
СЕДЬМОЕ НОЯБРЯ
Октябрьские праздники.
Как всегда, к ним стали готовиться заблаговременно - недели за две или даже за три.
Правда, это было совсем не похоже на то, как готовились мы к Октябрьским праздникам бывало - в приснопамятные, блаженные мирные времена.
Но все-таки это было предпраздничное время, эти последние две-три недели.
Даже в пустых магазинах стало оживленнее. Выдали вино, шоколад, было чем "разговеться" и было чем согреть промерзшие кости.
Как всегда, в большом спросе были малярные и покрасочные материалы. Но на этот раз мы красили не потолки, и не стены, и не наличники дверей и окон, а главным образом чердаки, где покрывались особой огнеупорной краской все деревянные конструкции и перекрытия...
Противник тоже готовился.
В дурацких своих листовках он давал нам всякие остроумные, по его мнению, советы: предлагал, например, накануне праздника сходить в баню, одеться в чистое платье и лечь на стол в ожидании смерти, которую он нам, по его словам, приготовил.
Кое-какими советами его мы воспользовались. Побывали по обычаю в бане, по-праздничному приоделись, что же касается смерти, которую он нам приготовил, то мы встретили ее во всеоружии.
Сочинители фашистских листовок обещали нам, что 7 ноября "небо над Ленинградом будет голубое", то есть, что, мол, от ударов фугасных бомб разбегутся над городом тучи.
Наши зенитчики честно поработали. Туч они, правда, не разогнали, но вражеским "мессерам" и "хейнкелям" досталось здорово. "Бенефиса", обещанного немцами, не получилось. Ленинград и в будни и в праздники одинаково стойко и непоколебимо держится своих славных боевых традиций.
И над Зимним дворцом, искалеченным немецкими снарядами, сегодня и вчера горделиво плещется флаг, который был водружен там двадцать четыре года назад, в такую же холодную, бесснежную ночь, как и сейчас, когда я пишу эти строки.
1941, ноябрь
ЧТО МЫ ЕЛИ
После введения голодного блокадного пайка и закрытия коммерческих магазинов население кинулось раскупать все, что можно есть или превратить в еду. Перец, лимонная кислота, сухой квас, хмель, имбирь, ванильный порошок все эти продукты и специи быстро исчезли с прилавков.
Видал однажды: стоит большая очередь за "сен-сеном", средством против дурного запаха во рту. Удивился, подошел, поинтересовался в чем дело? Оказывается, он сладкий, этот "сен-сен".
Очереди в аптеках. Все, что на спирту, все, что горит (керосина в городе нет), все, что сладкое, мало-мальски съедобное, раскупается, стоит только покупателю разнюхать что к чему. Сладкие кефирные лепешки, горчица, которую десять раз промывают, а потом пекут из нее лепешки, сладкий пертусин от кашля, ланолиновое молоко "для смягчения кожи лица", персиковое масло, валерьянка, морская капуста (средство против атеросклероза), из которой варят щи... Нет, не варят, а варили. Все это - уже давно прошедшие времена. Сейчас в аптеках пусто. За прилавками стоят толстые унылые тетки с изможденными красноносыми лицами. Толстые они потому, что белые халаты напялены у них поверх зимних пальто.
1941, ноябрь
СТАРУХА
Конец ноября. Холодно. Смеркается. Метет поземка.
Иду по улице - искалеченной, развороченной снарядами, засыпанной битым стеклом, кирпичами, штукатуркой.
По узенькой скользкой и ухабистой тропиночке тащит за собой маленькие детские санки невысокая, крепкая еще старушонка в мужских башмаках и в толстых грубошерстных чулках. Оставила санки, подходит к воротам госпиталя, за которыми маячит облаченная в тулуп сторожиха.
- Эй, кума, разреши мне по маленькой нужде сходить.
- Нет, бабка. Нет у нас тут уборной.
- Ох, что же мне делать! Прямо терпения нету.
- А ты вон в напротив дом забеги.
Старуха оглядывается, бросает нерешительный взгляд на свои салазки.
- Ничего, не убежит, - говорит сторожиха.
- Не убежит, не бойсь, - с суровой усмешкой поддерживает ее, останавливаясь, другая женщина.
Я оглянулся, посмотрел на санки.
На санках - запеленатое в старое байковое светло-коричневое с белыми каемками одеяло, добротно перевязанное веревками, вытянутое, похожее на мумию - лежит человеческое тело.
И в самом деле - куда ему бежать?
А старуха еще жива, ей не терпится - подхватив юбки, она перебегает мостовую и скрывается под воротами большого петербургского дома.
Идут по улице люди торопливо, молча, не оглядываясь, минуют они, обойдя стороной, завернутого в одеяло человека, который терпеливо ждет, пока эта маленькая, потемневшая от холода и от голода, но все-таки еще живая, еще двигающаяся, еще не разучившаяся страдать и радоваться старуха сделает свое маленькое дело.
А ветер свистит в оборванных трамвайных проводах. Белая крупа бежит по обледенелой мостовой. Холодно. Темно. И ни одного огонька на всем божьем свете.
1941, декабрь
ЦИТАТЫ
"Ни коня, ни собаки, ни даже мыши не найдешь во всем городе..."
"Но как же вы, умирая такой лютой смертью, все еще думаете оборонять город?"
Откуда это? Из "Тараса Бульбы". А как это по-ленинградски и как по-сегодняшнему звучит!..
1941, декабрь
ТРОЯ ВТРОЕ
Про Севастополь времен Первой обороны писали и говорили, что это "Троя втрое".
Во сколько же раз Троя наш город?
ВЕЛИКАНЫ ЛИ МЫ?
Кажется, Фидий говорил, что, когда он читает Гомера, люди кажутся ему вдвое большими, чем обычно. Какой Гомер расскажет о нас потомкам и какому Фидию мы покажемся великанами, огромными, как статуя Свободы в Нью-Йорке?
А ведь в большинстве своем мы среднего роста, и хлеба мы съедаем в день всего сто двадцать пять граммов.
НЕ БУДЕМ КОКЕТНИЧАТЬ
Нет, не будем кокетничать и не уподобимся Александру Македонскому, который (если верить Плутарху) велел раскидывать всюду, где проходило его войско, специально сделанные огромных размеров предметы - оружие, стремена, узды и т д., - "дабы потомки воображали воинов его великанами".
Если останутся у нас потомки (а я надеюсь, что они все-таки будут, и будут счастливее нас), пусть знают они, что были среди нас и малодушные, и трусливые, и холодные сердцем.
Что вражеские бомбы и снаряди действовали нам на нервы.
Что цветов не было, а в цветочных магазинах продавали семена редиски и луковицы гиацинтов, которые употреблялись в пищу.
Что жили среди нас мелкотравчатые шиберы и замаскированные спекулянты, скупавшие золото и фарфор, хлебные карточки и медицинский спирт, дуранду и морскую капусту.
Что за большие (астрономически большие) деньги из-под полы можно было купить все что угодно - вплоть до коровьего масла и краковской колбасы.
Что тем не менее нам постоянно хотелось есть. И что мы говорили об этом больше, чем полагается героям.
Что не все умиравшие от голода умирали безропотно.
Что женщины наши плакали, и плакали много и долго, пока не высохли их глаза.
Что городские рынки кишели безнадзорными детьми и карманными ворами. Что за кусок хлеба люди выменивали там самое ценное, что у них было, коробок спичек или обручальное кольцо. А рядом девица-ремесленница покупала за те же сто граммов пайкового хлеба шелковые эстонские чулки или аляповатый коврик с толстопузыми и большеглазыми купидонами в пионерских галстуках.
Что лошади продолжали есть овес, пока их самих не съели.
И что объяснение нашей стойкости и нашего упорства заключается лишь в том, что - в большинстве своем - мы были русские люди, которые очень любили свой город и свою Советскую страну.
* * *
И все-таки масштабы того, что происходит вокруг, - масштабы гомерические, библейские.
Когда идешь, опираясь на палку, по Невскому, а навстречу тебе и обгоняя тебя везут на санках или просто влекут по мостовой, как какое-нибудь бревно, замерзшие трупы твоих братьев и ближних, вспоминаются казни египетские, потоп, Ирод...
1941, декабрь
ДЬЯКОН
Зашел я в церковь. Бывший военный собор гвардии Преображенского полка. Мерцают свечи. Холодно.
Перед иконой Скорбящей - молебен. Высокий, широкоплечий дьякон, чем-то напомнивший мне лесковского Ахиллу, хриплым простуженным басом читает записки - "о здравии":
- Воина Иоанна, воина Василия, воина Серафима, воина Петра, воина Александра...
И вдруг - споткнулся:
- Воина... Веры.
Гляжу искоса на его изнуренное, посиневшее от холода лицо. По впалым, осунувшимся щекам его текут слезы.
У выхода спрашиваю какую-то старушку:
- Чего это он плачет? Что он - добрый такой?
- А у него, милый человек, сын на Карельском фронте. Воин Кистинтин. Пулеметчик.
1941, декабрь
РАЗГОВОР НА УЛИЦЕ
Женщина - другой (о муже, который на фронте):
- Он меня в каждом письме спрашивает: что нового в городе? А что я ему напишу? Что у нас дома шатаются и падают?
- А ты ему вот как напиши: мол, дома шатаются, а сами-то мы еще стоим и выстоим.
1941, декабрь
УХО
Госпиталь. Отделение стоматологической хирургии.
Немолодой уже, бородатый великан, председатель колхоза в пригородном районе, оккупированном немцами. Партизанил, с важным оперативным заданием пробирался в Ленинград. Где-то под Средней Рогаткой попал под минометный огонь. Тяжело ранен: сломана нога, оторвано правое ухо, содран скальп, смяты обе челюсти.
Сейчас его уже починили: зубы в шинах, кожа на голове залатана, нога в гипсе.
Спрашиваю у него:
- Как это все было? Больно? Сознание потеряли?
- Нет. Я ни разу за все время сознания не терял. Еще километров пять или шесть по шпалам шагал до заставы. Ухо на вот таком шматочке висело, я его оторвал, бросил.
1942, февраль
* * *
Нина Борисовна призналась мне, что в октябре с голоду воровала отруби из торбы лошади, стоявшей у них во дворе.
Теперь уж небось давно и лошадь эту съели. Какое там "небось"! И воробья не найдешь во всем городе...
1942, январь
КОСТЯ
Сегодня утром в больнице от крупозного воспаления легких умер наш бывший дворник Костя.
Почему его так звали - не знаю; по внешности и по паспорту это был типичный и чистокровный казанский татарин.
Не молодой уже, но и не старый, своеобразно красивый, стройный, хотя и невысокого роста, исключительно молчаливый, суровый, но в то же время с какой-то неугасающей, затаенной усмешкой в черных, чуть-чуть раскосых глазах и в тонких, иронически, а иногда даже брезгливо изогнутых губах, - таков был этот человек, которого оплакивают сегодня жена и дети, а завтра положат на саночки и повезут на ближайшее, вероятно Охтинское, кладбище.
Семья у Кости была большая и с каждым годом росла, увеличиваясь по меньшей мере на одну единицу. Во дворе, под окнами дворницкой, постоянно, и летом и зимой, кружился целый выводок Костиных детей, главным образом девочек, которых я никогда не мог сосчитать и запомнить:
1 2 3 4 5