А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Из старших, конечно. И никто ее не любил или, вернее, не влюблялся в нее из старших. Неужели его внимательность - это и есть любовь? Страшно подумать об этом! Страшно, чтобы не обмануться...
А ей хотелось бы этого. Очень!
- Тебе говорят, фрицы! - зло пробасил Слава.
Варя невольно вздрогнула:
- Сейчас...
Она не обиделась на его резкость.
Поправила шапку-ушанку и положила на бруствер окопа автомат:
- Я вижу...
Минут двадцать шла перестрелка. Слава стрелял деловито, спокойно, будто занимался мирным важным делом. И она стреляла. И ей было приятно видеть его таким: умным, сосредоточенным, старшим. Ей всегда казалось, что мужчины умней и серьезнее женщин, что они никогда не способны на такие глупые мысли и разговоры, которых она наслушалась и до войны, и в войну, пока работала с девочками в райисполкоме. Ну чего они только не говорили, чего не придумывали, чего не обсуждали, хотя многие были старше ее, и значительно старше - на три, четыре, а то и на шесть лет, как Фаня Залманова, например.
Себя она никогда не считала умной, скорей наоборот. И страдала от этого, не всегда, правда, а временами, но на такие дурацкие разговоры она никогда бы не пошла...
Немцы приутихли. Слава поправил шапку, улыбнулся ей и опять закурил.
- Ну как?
- Хорошо, - почему-то ответила она.
- Слушай, а какое сегодня число? - вдруг спросил он. - Темнеет уже...
- Третье марта сорок второго года, а что?
- Сорок второго! Ясно, не сорок первого! - сказал он. - Забавно! Третье марта... А у меня, Варюша, день рождения...
Она не знала, что делать. В окоп свесилась ветка сосенки, совсем молодой, чахлой.
Она отломила ее:
- Тебе!
- Умница ты, спасибо! - сказал он. - Я вот ее...
И он положил ветку на край окопа под ствол автомата.
Потом стреляли по немцам и слева и справа от них. Стреляли и Слава с Варей. Ей казалось, что стреляли наугад, хотя сама она целилась, очень старательно целилась, как на курсах. Там она даже считалась отличным стрелком.
И все же ей было чуть боязно. Наших в этом окопе было совсем немного. Справа от нее, она знала, четверо. Слева от Славы - трое. Так уж случилось, что они оказались здесь в меньшинстве, а сколько было перед ними немцев - неизвестно. Ведь никакой передовой здесь и не предполагалось, она должна была быть по крайней мере в пяти - семи километрах отсюда, а потому и частей наших тут не было.
Но размышлять об этом долго она не могла. И вообще думать - это никогда не было в ее характере. И раньше жила как-то так, и потом. А сейчас... Надо просто вести себя, как Слава. Есть окопчик, довольно примитивный окопчик у края оврага, и их девять. А на том краю страшно заметные на снегу немцы. Слава знает, что делать. И она должна знать. И она будет вести себя так же, как он. Во всем. И сейчас особенно.
"И чего они лезут, - подумала Варя, - когда у нас со Славой все так сложно и нехорошо получилось!" Но тут же отогнала от себя эту мысль. "Наверно, все это опять несерьезно и по-детски... Сейчас, на войне, нельзя так!.." Вспомнился отец, которого она не видела мертвым, а лишь знала, что он погиб от немцев. Вспомнилась Москва. Москва осени сорок первого. Все вспомнилось и все забылось: немцы впереди стреляли.
И она тоже стреляла в них, теперь, кажется, более точно, чем несколько минут назад.
А небо над ними было прежним - не голубым и не серым, чистым и не совсем чистым, а с какой-то грязинкой. Как на далеких школьных акварельных рисунках. И небо было так же далеко, как далекое детство. А немцы были близко - двести, а может, и сто пятьдесят метров от их окопа, от Славы, от нее.
"Что-то все-таки не так у нас со Славой получилось", - снова промелькнуло у нее в голове. Но только промелькнуло. Даже задержаться не могло - немцы шли в атаку.
3
Маросейка - Покровка. Покровка - Маросейка. Улицы ее детства. Вернее, это была одна улица от Ильинских ворот до Земляного вала, тесная, шумная, забитая трамваями, людьми, машинами и магазинами. Маросейка продолжалась Покровкой, а Покровка - Маросейкой, и всюду почти - и слева и справа магазины, магазины, магазинчики. Самые крупные - Стеклянный, как его почему-то называли, хотя стекол в нем было не так уж много, на углу Старосадского, и Резинотреста, на углу Петроверигского, где продавали калоши, велосипедные шины и всякие хозтовары. Там вечно и до войны стояли очереди.
Никаких особых достопримечательностей на ее улицах и в примыкающих к ним переулках не было. Здание ЦК комсомола. Тесный кинотеатр "Аврора" у Покровских ворот - почти свой, домашний, где она знала каждый ряд, каждое место и каждую складку на не очень ровном маленьком экране; на нем она видела почти все фильмы тех лет. Еще дом с не очень понятной вывеской издательства "Дер Эмес"; Большой Спасоглинищевский переулок с работавшей синагогой и Старосадский переулок с давно закрытой немецкой кирхой, парикмахерская рядом с ее Девяткиным, где она делала первую прическу настоящую взрослую. И еще Колпачный - тихий переулок у Покровских ворот; там напротив здания МК комсомола была особая школа, где учились, как говорили, дети всех знаменитых людей. О школе этой рассказывали всякое, и, наверно, потому по утрам и в середине дня возле нее останавливались прохожие, чаще женщины и старушки, показывали, ахали:
- Вот это сын такого-то...
- А это, глядите, дочка...
- Да не эта, а вон та, рыженькая...
- Я и говорю - та...
Она и сама не раз останавливалась возле этой школы - все-таки интересно! - и смотрела, и слушала, но понимала, что все это чепуха! И то, что будто бы в эту школу все дети приезжают на ЗИСах и "эмках", - чепуха. Все шли в школу пешком, как все, и возвращались из школы пешком, как все.
По Старосадскому мимо немецкой кирхи, а иногда и по Большому Спасоглинищевскому мимо синагоги она бегала вниз на Солянку и дальше - на площадь Ногина, в клуб Наркомтяжпрома.
Отец ее после возвращения со Сталинградского тракторного работал в Наркомтяжпроме и записал ее в клуб. Там был пионерский ансамбль песни и пляски. Ансамбль - одно название.
Настоящего инструмента у них не было, кроме примитивных трубочек, важно называвшихся непонятным словом "мерлитон", барабанов и медных тарелок. Но они пели, играли, танцевали - и все получалось здорово. Они выступали в самом клубе и в Доме инженера и техника на улице Кирова.
Она, пожалуй, всегда боялась начальства. В школе - учителей, еще больше - завуча, особенно директора. Когда, казалось бы, выросла, стала взрослой, боялась всех в райисполкоме, где работала. Даже секретарша такая же, как она, девчонка Валя, но секретарша председателя исполкома казалась ей начальством, и она робела перед ней.
А тогда к ним в клуб запросто приходил сам Серго Орджоникидзе. И смотрел, как они отплясывают "лявониху", и спрашивал:
- А лезгинку не можете? Надо, надо лезгинку разучить.
Потом он был и на их концерте в Доме инженера и техника на улице Кирова. И не один: привел с собой Михаила Ивановича Калинина.
После концерта они пришли на сцену, и их долго вместе фотографировали. Снимки были напечатаны в большой газете "За индустриализацию" и в маленькой - наркоматовской - "Штаб индустрии". Она сидела рядом с Орджоникидзе и почти рядом с Калининым, и Орджоникидзе спросил ее:
- Отец твой в Наркомтяже работает? Как зовут-то тебя?
Она назвала фамилию.
- Ну, Савелия Викторовича знаю! Еще по тракторному в Сталинграде, а сейчас мы - сослуживцы. Увижу завтра, передам, что дочь у него молодцом! Лихо плясала! Правда, Михаил Иваныч?
И ей было совсем не страшно тогда, а, наоборот, как-то очень легко. И когда отец на следующий день, а вернее, почти в ночь, когда она уже спала, вернулся с работы и разбудил ее, все было естественно и просто:
- Слушай, а тебя сегодня мне сам Серго хвалил! Понимаешь? И газеты напечатали!
Она выхватила у отца газеты и обрадовалась: они оба тоже на снимках! Оба - это Вова Соловьев и Женя Спирин. Вместе с ней, и с другими ребятами и девочками, и с Орджоникидзе и Калининым.
Ей нравились Вова и Женя. И хотя с Женей она даже как-то целовалась в подъезде в Кривоколенном переулке, как раз напротив дома, в котором Пушкин когда-то читал Веневитинову "Бориса Годунова", она не знала, кто ей нравился больше - Женя или Вова. Просто Женя был смелее. И ей всегда было трудно: если ее провожал Вова, как быть с Женей? И как быть с Вовой, когда Женя звал ее по выходным дням в планетарий? Она ходила с Женей в планетарий, наверно, сто раз и страшно скучала там. А Женя был увлечен звездами и разными планетами, занимался в астрономическом кружке при планетарии, и ей не хотелось его обижать: он ей нравился. А с Вовой она просто отдыхала, хотя тот больше молчал. Он ничего не говорил ни про звезды, ни про планеты, а водил ее в зоопарк, и в уголок Дурова, и в цирк, и еще в звериную поликлинику где-то у Трубной площади и молчал, и она знала, что он любит зверей и что она ему нравится. И он ей нравился. Очень! Может быть, больше, чем Женя. А может быть, и нет - так же.
Все это было давно, очень давно. До войны. В тридцать девятом она пошла работать, и уже не бывала в клубе Наркомтяжпрома, и редко кого видела из старых знакомых. Ей тогда как раз исполнилось семнадцать, она пошла работать и бросила школу. Вова потерялся совсем. Говорили, что он уехал куда-то с родителями - кажется, на Камчатку или Чукотку. Раньше они виделись часто и потому не научились переписываться, и теперь она не ждала от него никаких писем. А потеряв след Вовы, она и о Жене почему-то перестала думать. Оба вместе они были нужны ей, а отдельно...
Нет, это совсем не то, что сейчас. И хотя Слава чем-то похож на Вову, а может, и на Женю, все равно не то...
Женя нашел ее в прошлом году, в райисполкоме. Стоял ноябрь, самое тяжелое время, - райисполком гудел, и все были задерганы, взвинчены, и тут появился он:
- Вот пришел, попрощаться пришел... Совсем забыла ты меня? А-а?
- Не забыла, - сказала она, чтобы не обижать его.
Он был в шинели и уходил на фронт!
- А я искал тебя. Веришь?
- Верю, - сказала она почти ласково, хотя знала, что это он сейчас просто так говорит. И вспомнила Вову. Подумала: "Он тоже, наверно, на фронте?"
Они изменились, наверно, с тех лет, когда их снимки были напечатаны в газетах. И сама она, конечно, изменилась. Сколько лет прошло? Три? Четыре года? Ох, много!
Интересно, сохранились эти газеты сейчас? Отец, пока не ушел на фронт, очень берег их. И потом, когда ушел, она дважды их смотрела. А осенью и зимой они с матерью пустили на топку все, даже стулья и кухонный столик, не говоря уже о книгах и газетах. Это когда она училась на курсах сандружинниц и одновременно на курсах телефонисток. Неужели и газеты спалили? Странно, но она не вспомнила о них, когда уходила сюда...
Маросейка - Покровка. Покровка - Маросейка. Улицы ничем не примечательные, может быть, даже самые заурядные. Они с приходом войны ни в чем почти не изменились. Меньше стало людей, но столько же осталось магазинов. И в них отоваривали оставшихся покупателей. Очереди - хмурые, тихие, притертые к заснеженным тротуарам - стояли возле магазинов. И в парикмахерской, ее парикмахерской, возле Девяткина переулка, вечно была очередь. Мастеров стало меньше, а очередь, пусть и маленькая, двигалась плохо: шли фронтовики и уходившие на фронт, шли уже инвалиды и просто знакомые мастеров, и все всем прощалось. И это, наверно, хорошо: война, а люди и парикмахерскую не забыли...
Маросейка - Покровка. Покровка - Маросейка. Улицы со старыми домами в два-три, самое большее - в три этажа, с облезлыми стенами, коммунальными квартирами, в которых тесно всюду, - и в комнатах, и в коридорах, и на кухнях, с маленькими грязными двориками, с витринами магазинов, которые вовсе не говорят о том, что есть на прилавках, и с людьми очень разными и хорошими. Сейчас она особенно понимала это, хотя раньше для нее люди были просто люди. А ведь это они тушили зажигалки во время ночных налетов немецкой авиации. И они днем работали, и не так, как она, на обычной секретарской должности, а работали на заводах, где делали пушки и танки, снаряды и машины. И они уходили на фронт - из военкомата в Армянском переулке и не из военкомата, а прямо с работы в сентябре, и октябре, и ноябре прошлого года. А еще раньше они, наверно, так же, только куда спокойнее, поскольку никто не знал об этом, уходили отсюда в Испанию, на Хасан, на Карельский перешеек, как прежде уходили на гражданскую и еще прежде - на баррикады революции. Ведь и тогда была Москва, и были эти улицы, и жили на них люди.
Ничем не примечательны ее улицы. И до войны, и сейчас, в войну. И, наверно, она не думала бы сейчас о них, если бы была там. Как и все, бегала бы на работу в свой райисполком. А по вечерам - на курсы. Как и все, бегала бы отовариваться и стоять в очередях у магазинов. Как и все, дежурила бы по ночам - то на крыше, то у подъезда дома, то на улице, отшучиваясь от проходивших мимо военных. А в перерывах между всем этим добывала бы дрова, а точнее - щепки, чтоб нагреть комнатную железную печку, согреться им с матерью, опускала бы чахлые маскировочные шторы и молила кого угодно, чтобы очередной взрывной волной не вышибло их перекрещенные бумажными крестами стекла. Иначе замерзнешь совсем!..
Она вспомнила мать. Не вспомнила, а явственно представила ее себе закутанную, старую, голодную и одинокую.
Сейчас она с удивительной нежностью и глубиной поняла, кажется, что такое мать. Мать - боль рождения. Мать - беспокойство и хлопоты до конца дней ее. Мать - неблагодарность: она с первых шагов поучает и наставляет, одергивает и предупреждает, а это никогда никому не нравится ни в пять, ни в десять, ни в двадцать лет. Мать работающая, как отец, и любящая, как мать. Мать, у которой на руках ее дети, ее семья и вся страна. Ибо нет без нее ни того, ни другого, ни третьего.
А она так и не написала матери, хотя прошло уже несколько дней. В Москве - на формировании. И в дороге. И вот теперь здесь.
Она напишет ей. Напишет так: "Мамочка, милая моя мамочка! Все очень хорошо, и я очень люблю тебя. Не беспокойся. У нас все тихо и спокойно. Я в полной безопасности. Война скоро окончится, и мы опять всегда-всегда будем вместе. У меня тут много хороших друзей. Они заботятся обо мне. По ночам я сплю. Не мерзну. Ем нормально... Береги себя!.."
Никогда, пожалуй, прежде она не думала так о матери. И о своей улице...
На расстоянии, видимо, все чувствуется острее и больнее.
4
С младшим лейтенантом она познакомилась в дороге Тогда она не знала, как его зовут. Он сопровождал их - восемь девушек - почти от самой Москвы. Старая трех тонка везла их, полузамерзших и наивно-восторженных, добрых пять часов, и с каждым часом, а вернее, с каждым нелегким километром они все более скисали. Наверно, потому, что было холодно, и ноги затекали в переполненном кузове, и шофер то вел машину рывками, а то еле-еле тянулся и потому буксовал. Порой он и вовсе останавливался - бесцеремонно по своим делам, а затем еще подходил к кузову и, усмехаясь, спрашивал:
- Как, девоньки, не закоченели? Ничего! Теперь скоро! Еще часик с гаком!
И не спрашивал у них ничего другого, а разве у них не могло быть таких же своих дел?
Ох уж эта шоферня!
Поначалу Варя худо думала о шофере, а потом оказалось - все как раз наоборот. Часа через три езды шофер остановил машину в поле, вылез из кабины и позвал младшего лейтенанта. Они о чем-то посовещались, и тут младший лейтенант вдруг выдал:
- Ну, как там говорили в детстве: мальчики - нале, девочки - напра? Так давайте! Специальная остановка. Не стесняйтесь.
Она нарочно, назло, не вышла из кузова. Пусть другие девушки соскочили на землю и пошли куда-то. Она не пошла, ей не нравилось все. И то, как младший лейтенант оглядел ее с головы до ног - она была в коротком полушубке и стеснялась своих, как ей казалось, не очень красивых ног, - и то, как он спросил ее, оставшуюся в кузове:
- А ты что? Или не нужно? Откуда такая?
Откуда она? Она не стала ему отвечать. И вообще ничего не стала говорить. Подумала, что шофер куда тактичнее оказался, чем этот...
Всю оставшуюся часть дороги она молчала. Другие девушки говорили, даже, как она думала, заигрывали с младшим лейтенантом, а она молчала. И чувствовала, что ему не нравится ее молчание, и он тоже все больше молчит, нехотя отвечая на вопросы и шутки девушек. И смотрит на нее не то с сожалением, не то с грустью. Такие глаза, она вспомнила почему-то, были у Вовы Соловьева, когда он звал ее куда-нибудь в выходной, а она отказывалась и говорила, что никак не может, что, мол, и дома у нее дела и еще что-то. А он понимал, что просто они с Женей договорились идти в планетарий, заранее договорились, и теперь она что-то плетет, чтоб не обидеть его, и он чувствовал себя виноватым, поскольку не договорился раньше. Вова всегда был таким: чувствовал себя виноватым, когда была виновата она. Почему ей вспомнился сейчас Вова? Или что-то общее было в его глазах и в глазах младшего лейтенанта? Или ей просто показалось, что они похожи?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20