Но ружье осталось у меня: ведь люди обижаются, когда отвергают их дар. К тому же я был искренне убежден, что от охотничьей страсти застрахован навечно.
И все же... Замечали ль вы - стоит человеку заполучить какую-то вещь, он в конце концов применит ее по назначению. Возьмите в руки молоток - вам захочется вколотить гвоздь. Топором прямо-таки не терпится сделать насечку. Ну, а ружье должно выстрелить. Хотя бы раз.
И вот как-то на лыжной прогулке плечо мне ощутимо придавил новенький ружейный ремень.
Был обычный февральский день, серенький, неприветливый. Сквозь полосатую ткань облаков солнце скуповато, как бы нехотя цедило жиденький свет. Порою откуда ни возьмись срывался шалый ветер, белыми кнутами поземки стегал испуганно вздрагивающие кусты и стихал где-то вдали, среди снежных барханов. Погода вовсе не располагала к длительной прогулке.
Но непривычная тяжесть ружья почему-то возбуждала меня. Стыдно признаться: я, как мальчишка, забавлялся сознанием собственного могущества. Будто выросла у меня за плечами еще одна длинная и хваткая рука и с ее помощью мне ничего не стоит заполучить любой трофей, какой только попадется на глаза. Будет ли то сторожкая лисица, прыткий заяц, а может быть, сам серый разбойник волк, я не знал, и эта неизвестность растравляла воображение и влекла меня все дальше и дальше.
Вероятно, охотник может проснуться в каждом. Как-то сама по себе поступь моя сделалась неслышной, крадущейся, глаза - зорче, а слух отзывался на самый тихий шорох. Я слышал шуршанье иссохшего листка, волочившегося по снегу, и посвист крыльев высоко пролетавшей вороны, и шелест пересыпаемого ветром снега. К обычной жажде натуралиста - увидеть новое, выкрасть у природы ревностно хранимую тайну - примешалось недоброе желание подстрелить. Желание дикое, постыдное, которое трудно бывает впоследствии объяснить даже самому себе и еще труднее - оправдать.
Ради успокоения совести я внушал себе, что осторожный зверь нипочем не подпустит меня на выстрел, а, если б то и случилось, без тренировки я непременно промажу.
Долго бродил я в тот день, позабыв про голод и усталость. Но все будто вымерло окрест. Охотничий пыл мой постепенно угасал. До дому не меньше трех часов ходьбы. Я уже подумывал: пора разрядить ружье и перекинуть его за спину, как вдруг из-за березового пня взметнулось нечто серое, ушастое и, то собираясь в комок, то распластываясь в длину, стремительно понеслось прочь по выщербленному ветрами снегу. Заяц-русак, старый знакомый, и раньше неоднократно удирал от моей лыжни. Встреча с ним всегда приятно забавляла меня, и в душе я неизменно желал доброго пути резвому бегуну.
Но на сей раз у меня на шее висело проклятое ружье. Я видел перед собою только мишень, которая с каждой секундой все уменьшалась и вот-вот могла оказаться за той спасительной границей, где кончается власть моего оружия. На беду вспомнилось подслушанное где-то охотничье правило - в убегающую дичь целить чуть повыше головы.
Новое ружье не знает осечки... Грохот выстрела, мгновенное замешательство, и то ли радость, то ли тревога - попал!
Заяц как-то нелепо вскинулся вверх, плашмя скользнул по снегу, дернулся и затих. В том состоянии растерянности, когда еще не веришь удаче, несмотря на ее очевидность, я бросился к своей жертве.
В охотничьих рассказах первый трофей непременно оказывается убитым наповал. Со мной случилось иначе. Поверженный заяц неожиданно мотнул головой, встрепенулся и, часто-часто перебирая передними лапами, пополз, оставляя позади бьющую по глазам кровяную дорожку. Задние лапы, странно вывороченные набок, только мешали ему, и одна из них билась непрестанно и мелко.
Заметив человека с ружьем наперевес, зайчишка отчаянно, пронзительно закричал. Впрочем, тотчас умолк, будто понял, что никто не поспешит ему на помощь. Он повернулся в мою сторону, вытянулся на лапках и уставился в лицо темными и влажными от слез глазами.
В ту минуту я с готовностью порвал бы свою рубашку на бинты, если б перевязка могла спасти беднягу. Увы, раскаянье зачастую приходит к нам, когда случившегося уже ничем нельзя поправить. Я и сам не мог понять, зачем понадобилась мне тогда жизнь этого зайчишки.
В моих силах было оказать ему лишь последнюю и единственную услугу сократить его мучения... Вначале заяц рванулся прочь от подымавшегося ствола, потом странно напрягся весь и замер в ожидании, не сводя с меня беспощадных глаз. У меня не достало мужества стрелять. Для такого выстрела нужно или совсем не иметь души или, напротив, быть очень великодушным.
Впрочем, развязка приближалась и без того. Дышал зайчик с трудом, широко раскрывая рот, и с каждым выдохом все больше увядал, все ниже клонился на снег. Я ушел, не дождавшись его последнего вздоха. Я спешил так, будто надеялся скрыться от собственной совести. А встречный, ожесточившийся к закату ветер, словно пощечинами, сек меня в лицо пригоршнями колкого снега.
...Вот история первого выстрела. Урок, как видите, поучительный. И все же редкий урок усваивается нами раз и на всю жизнь, да и воспоминания о прошлом не живут в нас вечно.
Прошло несколько лет, и вот апрельским вечером с тем же ружьем за плечами я прыгал через лужи по расхлябанной, непролазной лесной дороге. Мой кряжистый тяжеловесный спутник Василий Дмитрич с буйволовым упорством ломился прямиком. Давно начерпав за голенища высоких охотничьих сапог, он уповал теперь лишь на спасительный бивуачный костер.
Справедливости ради скажу, что в нелегкий путь увело меня на этот раз отнюдь не желание поохотиться, и тем, что ружье болталось за спиной, я был обязан своему приятелю.
- Не дурите! - час назад увещевал меня Василий Дмитрич. - Кто же в лес без ружья ходит? А волк если? Неужто и в этого бандита не пальнете?
Сам Василий Дмитрич, по собственному признанию, без ружья ходил разве только в кино. До всего, что касается дичи, у старого лесовика непостижимое, воистину сверхчеловеческое чутье. Под ногами у нас немилосердно чавкает грязь, по обе стороны дороги, в затопленном вешними водами лесу, хором вызванивают свои брачные песни синицы, где-то в овраге торжествующе клокочет и булькает ручей.
Василий Дмитрич вдруг смахивает с головы ушанку, делает мне знак остановиться и, клоня голову то на один бок, то на другой, упоенно прислушивается. С плеча его уже сползает исцарапанная, повидавшая виды бескурковка, а я еще только начинаю выделять в хаосе весенних звуков приглушенное хорханье вальдшнепа.
Кургузая серая птица, слегка повиливая в стороны, тянет низко над голыми вершинами. Дуло бескурковки, как привязанное, следует за ней, вычерчивая по небу ровный полукруг. Сердце неприятно сжимается в ожидании выстрела... Вот крылья посвистывают прямо над нами. Можно различить пестрое оперение, поджатые в полете лапки, острый клювик, шилом устремленный вперед.
Дубленое лицо Василия Дмитрича каменеет, бестрепетный палец на курке. Сейчас!..
Но ружье вдруг опускается к земле, а вальдшнеп проваливается, невредимый, за рыжую щетину леса.
- Осечка, Василий Дмитриевич? - спрашиваю с облегчением.
- Какая там осечка! Вернейший был бы выстрел...
Он стоит обеими ногами в светлой луже, как непомерную тяжесть, удерживая в отвисших руках ружье, и огонек азарта медленно потухает в его неподвижных глазах.
- Сколько уж раз бывало этак, - жалуется он устало, с обидой. Позаришься на журавля в небе, синицу из рук упустишь. То ли еще ждет нас глухарь, то ли нет, а вальдшнеп сам в сумку просился... Пойдемте, что ль, здесь уж недалеко.
Снова лесная дорога цепко хватается за наши сапоги, отпускает неохотно, со всхлипом. В низинах, выстланных жухлым листом, стынут озерца талой воды. В эту пору, как доброму вестнику, радуешься каждой проснувшейся букашке. Жадно следишь за бабочкой, ожившим цветком мелькающей среди темных, насыщенных влагой стволов. Так и хочется провести пальцем по крутой спине божьей коровки, что сонно пробирается по ветке лещины.
Возле какой-то, ему одному ведомой отметины Василий Дмитрич сворачивает в чащу, и некоторое время мы пробиваемся вперед, поглощенные единственной заботой - чтобы откинутая пружинистая ветка не хлестнула спутника по лицу. Вскоре из-за ширмы молодых сосенок перед нами широко распахивается вся ржавая от юной поросли делянка, вырубленная года три назад. Мой проводник внезапно останавливается и начинает пятиться, оттесняя меня под прикрытие колючих сосенок.
- Тсс! - сердито предупреждает он мой вопрос и сейчас же озаряется радостной улыбкой. - Теперь - чу! Говорить только шепотом. Вы его видели?
- Кого?
- Да глухаря же!
- Нет.
Василий Дмитрич жестом фокусника откидывает пахучую, в слезинках смолы ветку, и я вижу по другую сторону вырубки силуэт неправдоподобно громадной птицы, вплетенный в тонкую сеть березовых ветвей. Глухарь вытягивает шею, покачивается, как бы балансируя на гибких, оседающих под его тяжестью ветвях.
- Токует! - восхищенно шепчет Василий Дмитрич. - Самой песни не слыхать - далеко, а щелканье улавливаю.
Я прислушиваюсь и тоже начинаю различать своеобразную прелюдию к весенней песне великана. Вначале словно редкие полновесные капли падают в звонкий бокал. Потом капли мельчают, падают все чаще, сливаясь в игривый ручеек. Глухарь вытягивается, расправляет крылья - вот-вот улетит. На это время и приходится сама песня - то страстное лопотанье, когда глухарь воистину становится глухим ко всему окружающему и не только шагов - не слышит даже выстрела.
- Сейчас бы к нему, красавчику, подобраться, да больно чуток, подлец, по вечерам. И токует без особого усердия: оборвет в любую минуту песню, и стой тогда под ним всю ночь до зари. - Василий Дмитрич, как занавес, опускает передо мной ветку. - Пойдемте! Не спугнуть бы ненароком. Утречком до свету его наведаем. Теперь уже никуда не улетит, здесь поблизости заночует. Таков уж закон у ихнего брата.
Часом позже на склоне лесного оврага жарко потрескивал костер. Утомленный приятель мой уснул сразу. Я же долго следил, как за частоколом берез и осин вздымался багровый диск чуть ущербленной луны, как холодным пожаром опалял он кустистые вершины и, оторвавшись наконец от леса, поплыл, наливаясь светом, по пепельно-синему небу.
Сон пришел нескоро и был неглубок. Ни на минуту не забывалось, что вокруг костра белыми привидениями застыли в лунном свете березы, что где-то неподалеку, обманутая тишиной, затихла среди ветвей обреченная птица, а в журчанье обмелевшего к ночи ручья все чудилась неповторимая ее песня.
Пробуждение было легким, как после минутного забытья. Казалось странным, что заваленная с вечера в костер неохватная колодина успела перегореть надвое и погрузиться в рыхлый пепел и побледневшая луна висела над лесом совсем с другой стороны. Ни в небе, ни на земле еще не чувствовалось приближения рассвета, звезд разве только поубавилось да просторней сделалось в лесу, словно за ночь расступились деревья.
- Итак, помните, - хриплым со сна голосом наставлял Василий Дмитрич. Ни звука больше! Ступать в ногу, чтобы веточка не хрустнула. Где дам знак, остановитесь и будете ждать.
Мы выбрались из оврага, крадучись пересекли заваленную хворостом вырубку и затаились на опушке.
Ждать пришлось долго. Луна успела нагоститься в одиноком облаке и снова выползла на ясную синь. Холод давно забрался под воротник, затекли ноги. А из леса хотя бы единый звук!
Я почти не сомневался: глухарь заслышал нас и улетел. Почему-то приятно было поделиться своей догадкой с охотником, у которого то ли от холода, то ли от возбуждения начали мелко подрагивать набухшие под глазами мешки. И как раз в тот момент, как я нагнулся к спутнику, из чащи начали вдруг падать хрустальные капли - одна, следом другая, третья и полились, обгоняя друг друга, сливаясь в звонкий ручеек. Василий Дмитрич собрался в пружинистый ком.
- Останетесь здесь, а я пойду под песню! - по движению губ прочел я торопливый приказ.
Едва журчанье ручейка сменилось возбужденным горячим клокотаньем, Василий Дмитрич широченными скачками заспешил ему навстречу. Завершающий всплеск песни застиг его с поднятой в воздухе ногой.
Дремучая, цепенящая тишина вновь навалилась на лес, затканный фантастическим светом луны, иссеченный тенями. Только сердце гулко колотится в предчувствии беды.
И опять тишину рвет звонкая капля, за ней вторая, еще и еще. И снова мой спутник устремляется вперед, едва разбежавшийся ручеек забурлил, будто уткнулся в неожиданную преграду.
Мне нестерпимо хочется видеть удивительного певца. Не взирая на запрет, под новую песню я тоже ныряю в чащу, несусь в лабиринте стволов. Замер, кажется, вовремя - шипучий всплеск еще долетел до слуха, когда ноги устойчиво закрепились на чем-то покатом и твердом. Скашиваю глаза в одну сторону, другую. Стою на поваленном клене, слепо протянувшем во все стороны черные обломанные руки-сучья.
Тишина на сей раз продолжается целую вечность. Что же случилось? Услышал? Улетел?
Конечно, я спугнул осторожного глухаря. В душе начинает расцветать робкая радость: пусть живет редкая птица! Пусть где-то в ином краю дозовется свою подругу и встречает с ней вместе праздник Весны.
...Отчего же тогда тревожно, нетерпеливо жду я новой песни? Или древний охотничий дух вновь просыпается во мне?
Запой, глухарь! Пусть свершится неизбежное. Будь удачлив, охотник!
И, отзываясь бессловесной мольбе, смачно падает из-за черной шапки сосны долгожданная капля. И опять завороженный собственной песней глухарь не слышит, как с разных сторон двое метнулись меж осиянных луною деревьев и замерли бездыханные там, где приковал их конец песни.
Еще один бросок... Еще...
Из-за вершины холма он открылся мне вдруг так явственно и близко, что я невольно прянул назад, боясь спугнуть его. Напрасная тревога! Глухарь токует теперь почти не умолкая, самозабвенно, упиваясь радостью жизни. Он весь дрожит, вытягивается, трепещет, и лунный лес с немым участием внимает одинокому певцу.
"Взойди же, солнце! Явись, Весна, в роскошном убранстве своем. Все живое так ждет тебя!"
Стою, околдованный лунным светом и песней. Забытое ружье не оттягивает рук.
...Неожиданный, словно камень с неба, выстрел полоснул сбоку. Ломая ветви, глухарь грузно падает. И кажется - от его паденья дрожь пробежала по стылой земле. Конец...
В лощине начинается непонятная возня - топот, треск валежника. Грохочет еще один выстрел. На взгорье, посеребренном луною, вырастает пухлый клекочущий шар и катится мне под ноги. Догадываюсь - глухарь! Отстраняю ружье, уступая ему дорогу. Следом появляется запыхавшийся Василий Дмитрич. С проклятьями пробегает мимо, и ломаные тени неслышно нахлестывают его по спине.
За черным раздвоенным стволом сосны продолжается борьба. Бегу туда. Вижу - белесый из лунного света ковер, окаймленный сажистыми тенями, а на конце его бьется и гортанно клекочет певец, минутой назад околдовавший меня своей песней.
- Уйдите! - хрипло кричит охотник. - Я привязал его за крыло. Теперь не уйдет.
Я не понимаю, зачем нужно привязывать к кусту раненого пленника, почему голос человека сделался вдруг таким схожим с клекотом дикой птицы.
- Уходите же! - захлебывается от возбуждения Василий Дмитрич. - Я пристрелю его.
Старая бескурковка почему-то два раза подряд дает осечку.
- А ну его, так дойдет! - смущенно бормочет охотник. - Два заряда на него истратил. Сам кончится.
Могучая птица бьется у края лунной дорожки. Почти физически ощущая боль ее и тоску, я подымаю ружье... Оглушенный выстрелом, не сразу догадываюсь, почему так сердит Василий Дмитрич. Оказывается, нельзя было стрелять так близко: кучным зарядом рискуешь попортить внешний вид дичи.
На обратном пути мы угрюмо молчали. Молчал и ограбленный лес в багровом сиянье зари. Ему так недоставало глухариной песни!
...Вот и все. Теперь вы понимаете, почему больше не выстрелит красивое ружье, что лежит у вас на коленях.
ЖАР-ПТИЦА
Лес подступал к самому домику. Одну сосновую ветку - кустистую, с рассохшейся щербатой шишкой - пришлось даже обломить: она мешала закрывать окно на чердаке. В ветреную погоду деревья оживленно лопотали вокруг и царапали сучьями по тесовой крыше.
Но не ветер - птицы будили Алешу по утрам. В последние дни его прилежно навещает какая-то стыдливая пернатая незнакомка. Подарит чудесной песенкой, заронит беспричинную радость в душу... и была такова.
Вот и сейчас... Слышите? "Тиу-лиу, тиу-литиу!" То ли серебряный колокольчик прозвенел, то ли пропела игривая флейта.
Алеша на цыпочках подбегает к окну, щурясь от солнца, ищет в ветвях таинственную певунью. Напрасно! Пугливая, она исчезает всякий раз, чуть скрипнет рассохшаяся рама.
Перед окном мерцают, покачиваясь, вощеные хвоинки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
И все же... Замечали ль вы - стоит человеку заполучить какую-то вещь, он в конце концов применит ее по назначению. Возьмите в руки молоток - вам захочется вколотить гвоздь. Топором прямо-таки не терпится сделать насечку. Ну, а ружье должно выстрелить. Хотя бы раз.
И вот как-то на лыжной прогулке плечо мне ощутимо придавил новенький ружейный ремень.
Был обычный февральский день, серенький, неприветливый. Сквозь полосатую ткань облаков солнце скуповато, как бы нехотя цедило жиденький свет. Порою откуда ни возьмись срывался шалый ветер, белыми кнутами поземки стегал испуганно вздрагивающие кусты и стихал где-то вдали, среди снежных барханов. Погода вовсе не располагала к длительной прогулке.
Но непривычная тяжесть ружья почему-то возбуждала меня. Стыдно признаться: я, как мальчишка, забавлялся сознанием собственного могущества. Будто выросла у меня за плечами еще одна длинная и хваткая рука и с ее помощью мне ничего не стоит заполучить любой трофей, какой только попадется на глаза. Будет ли то сторожкая лисица, прыткий заяц, а может быть, сам серый разбойник волк, я не знал, и эта неизвестность растравляла воображение и влекла меня все дальше и дальше.
Вероятно, охотник может проснуться в каждом. Как-то сама по себе поступь моя сделалась неслышной, крадущейся, глаза - зорче, а слух отзывался на самый тихий шорох. Я слышал шуршанье иссохшего листка, волочившегося по снегу, и посвист крыльев высоко пролетавшей вороны, и шелест пересыпаемого ветром снега. К обычной жажде натуралиста - увидеть новое, выкрасть у природы ревностно хранимую тайну - примешалось недоброе желание подстрелить. Желание дикое, постыдное, которое трудно бывает впоследствии объяснить даже самому себе и еще труднее - оправдать.
Ради успокоения совести я внушал себе, что осторожный зверь нипочем не подпустит меня на выстрел, а, если б то и случилось, без тренировки я непременно промажу.
Долго бродил я в тот день, позабыв про голод и усталость. Но все будто вымерло окрест. Охотничий пыл мой постепенно угасал. До дому не меньше трех часов ходьбы. Я уже подумывал: пора разрядить ружье и перекинуть его за спину, как вдруг из-за березового пня взметнулось нечто серое, ушастое и, то собираясь в комок, то распластываясь в длину, стремительно понеслось прочь по выщербленному ветрами снегу. Заяц-русак, старый знакомый, и раньше неоднократно удирал от моей лыжни. Встреча с ним всегда приятно забавляла меня, и в душе я неизменно желал доброго пути резвому бегуну.
Но на сей раз у меня на шее висело проклятое ружье. Я видел перед собою только мишень, которая с каждой секундой все уменьшалась и вот-вот могла оказаться за той спасительной границей, где кончается власть моего оружия. На беду вспомнилось подслушанное где-то охотничье правило - в убегающую дичь целить чуть повыше головы.
Новое ружье не знает осечки... Грохот выстрела, мгновенное замешательство, и то ли радость, то ли тревога - попал!
Заяц как-то нелепо вскинулся вверх, плашмя скользнул по снегу, дернулся и затих. В том состоянии растерянности, когда еще не веришь удаче, несмотря на ее очевидность, я бросился к своей жертве.
В охотничьих рассказах первый трофей непременно оказывается убитым наповал. Со мной случилось иначе. Поверженный заяц неожиданно мотнул головой, встрепенулся и, часто-часто перебирая передними лапами, пополз, оставляя позади бьющую по глазам кровяную дорожку. Задние лапы, странно вывороченные набок, только мешали ему, и одна из них билась непрестанно и мелко.
Заметив человека с ружьем наперевес, зайчишка отчаянно, пронзительно закричал. Впрочем, тотчас умолк, будто понял, что никто не поспешит ему на помощь. Он повернулся в мою сторону, вытянулся на лапках и уставился в лицо темными и влажными от слез глазами.
В ту минуту я с готовностью порвал бы свою рубашку на бинты, если б перевязка могла спасти беднягу. Увы, раскаянье зачастую приходит к нам, когда случившегося уже ничем нельзя поправить. Я и сам не мог понять, зачем понадобилась мне тогда жизнь этого зайчишки.
В моих силах было оказать ему лишь последнюю и единственную услугу сократить его мучения... Вначале заяц рванулся прочь от подымавшегося ствола, потом странно напрягся весь и замер в ожидании, не сводя с меня беспощадных глаз. У меня не достало мужества стрелять. Для такого выстрела нужно или совсем не иметь души или, напротив, быть очень великодушным.
Впрочем, развязка приближалась и без того. Дышал зайчик с трудом, широко раскрывая рот, и с каждым выдохом все больше увядал, все ниже клонился на снег. Я ушел, не дождавшись его последнего вздоха. Я спешил так, будто надеялся скрыться от собственной совести. А встречный, ожесточившийся к закату ветер, словно пощечинами, сек меня в лицо пригоршнями колкого снега.
...Вот история первого выстрела. Урок, как видите, поучительный. И все же редкий урок усваивается нами раз и на всю жизнь, да и воспоминания о прошлом не живут в нас вечно.
Прошло несколько лет, и вот апрельским вечером с тем же ружьем за плечами я прыгал через лужи по расхлябанной, непролазной лесной дороге. Мой кряжистый тяжеловесный спутник Василий Дмитрич с буйволовым упорством ломился прямиком. Давно начерпав за голенища высоких охотничьих сапог, он уповал теперь лишь на спасительный бивуачный костер.
Справедливости ради скажу, что в нелегкий путь увело меня на этот раз отнюдь не желание поохотиться, и тем, что ружье болталось за спиной, я был обязан своему приятелю.
- Не дурите! - час назад увещевал меня Василий Дмитрич. - Кто же в лес без ружья ходит? А волк если? Неужто и в этого бандита не пальнете?
Сам Василий Дмитрич, по собственному признанию, без ружья ходил разве только в кино. До всего, что касается дичи, у старого лесовика непостижимое, воистину сверхчеловеческое чутье. Под ногами у нас немилосердно чавкает грязь, по обе стороны дороги, в затопленном вешними водами лесу, хором вызванивают свои брачные песни синицы, где-то в овраге торжествующе клокочет и булькает ручей.
Василий Дмитрич вдруг смахивает с головы ушанку, делает мне знак остановиться и, клоня голову то на один бок, то на другой, упоенно прислушивается. С плеча его уже сползает исцарапанная, повидавшая виды бескурковка, а я еще только начинаю выделять в хаосе весенних звуков приглушенное хорханье вальдшнепа.
Кургузая серая птица, слегка повиливая в стороны, тянет низко над голыми вершинами. Дуло бескурковки, как привязанное, следует за ней, вычерчивая по небу ровный полукруг. Сердце неприятно сжимается в ожидании выстрела... Вот крылья посвистывают прямо над нами. Можно различить пестрое оперение, поджатые в полете лапки, острый клювик, шилом устремленный вперед.
Дубленое лицо Василия Дмитрича каменеет, бестрепетный палец на курке. Сейчас!..
Но ружье вдруг опускается к земле, а вальдшнеп проваливается, невредимый, за рыжую щетину леса.
- Осечка, Василий Дмитриевич? - спрашиваю с облегчением.
- Какая там осечка! Вернейший был бы выстрел...
Он стоит обеими ногами в светлой луже, как непомерную тяжесть, удерживая в отвисших руках ружье, и огонек азарта медленно потухает в его неподвижных глазах.
- Сколько уж раз бывало этак, - жалуется он устало, с обидой. Позаришься на журавля в небе, синицу из рук упустишь. То ли еще ждет нас глухарь, то ли нет, а вальдшнеп сам в сумку просился... Пойдемте, что ль, здесь уж недалеко.
Снова лесная дорога цепко хватается за наши сапоги, отпускает неохотно, со всхлипом. В низинах, выстланных жухлым листом, стынут озерца талой воды. В эту пору, как доброму вестнику, радуешься каждой проснувшейся букашке. Жадно следишь за бабочкой, ожившим цветком мелькающей среди темных, насыщенных влагой стволов. Так и хочется провести пальцем по крутой спине божьей коровки, что сонно пробирается по ветке лещины.
Возле какой-то, ему одному ведомой отметины Василий Дмитрич сворачивает в чащу, и некоторое время мы пробиваемся вперед, поглощенные единственной заботой - чтобы откинутая пружинистая ветка не хлестнула спутника по лицу. Вскоре из-за ширмы молодых сосенок перед нами широко распахивается вся ржавая от юной поросли делянка, вырубленная года три назад. Мой проводник внезапно останавливается и начинает пятиться, оттесняя меня под прикрытие колючих сосенок.
- Тсс! - сердито предупреждает он мой вопрос и сейчас же озаряется радостной улыбкой. - Теперь - чу! Говорить только шепотом. Вы его видели?
- Кого?
- Да глухаря же!
- Нет.
Василий Дмитрич жестом фокусника откидывает пахучую, в слезинках смолы ветку, и я вижу по другую сторону вырубки силуэт неправдоподобно громадной птицы, вплетенный в тонкую сеть березовых ветвей. Глухарь вытягивает шею, покачивается, как бы балансируя на гибких, оседающих под его тяжестью ветвях.
- Токует! - восхищенно шепчет Василий Дмитрич. - Самой песни не слыхать - далеко, а щелканье улавливаю.
Я прислушиваюсь и тоже начинаю различать своеобразную прелюдию к весенней песне великана. Вначале словно редкие полновесные капли падают в звонкий бокал. Потом капли мельчают, падают все чаще, сливаясь в игривый ручеек. Глухарь вытягивается, расправляет крылья - вот-вот улетит. На это время и приходится сама песня - то страстное лопотанье, когда глухарь воистину становится глухим ко всему окружающему и не только шагов - не слышит даже выстрела.
- Сейчас бы к нему, красавчику, подобраться, да больно чуток, подлец, по вечерам. И токует без особого усердия: оборвет в любую минуту песню, и стой тогда под ним всю ночь до зари. - Василий Дмитрич, как занавес, опускает передо мной ветку. - Пойдемте! Не спугнуть бы ненароком. Утречком до свету его наведаем. Теперь уже никуда не улетит, здесь поблизости заночует. Таков уж закон у ихнего брата.
Часом позже на склоне лесного оврага жарко потрескивал костер. Утомленный приятель мой уснул сразу. Я же долго следил, как за частоколом берез и осин вздымался багровый диск чуть ущербленной луны, как холодным пожаром опалял он кустистые вершины и, оторвавшись наконец от леса, поплыл, наливаясь светом, по пепельно-синему небу.
Сон пришел нескоро и был неглубок. Ни на минуту не забывалось, что вокруг костра белыми привидениями застыли в лунном свете березы, что где-то неподалеку, обманутая тишиной, затихла среди ветвей обреченная птица, а в журчанье обмелевшего к ночи ручья все чудилась неповторимая ее песня.
Пробуждение было легким, как после минутного забытья. Казалось странным, что заваленная с вечера в костер неохватная колодина успела перегореть надвое и погрузиться в рыхлый пепел и побледневшая луна висела над лесом совсем с другой стороны. Ни в небе, ни на земле еще не чувствовалось приближения рассвета, звезд разве только поубавилось да просторней сделалось в лесу, словно за ночь расступились деревья.
- Итак, помните, - хриплым со сна голосом наставлял Василий Дмитрич. Ни звука больше! Ступать в ногу, чтобы веточка не хрустнула. Где дам знак, остановитесь и будете ждать.
Мы выбрались из оврага, крадучись пересекли заваленную хворостом вырубку и затаились на опушке.
Ждать пришлось долго. Луна успела нагоститься в одиноком облаке и снова выползла на ясную синь. Холод давно забрался под воротник, затекли ноги. А из леса хотя бы единый звук!
Я почти не сомневался: глухарь заслышал нас и улетел. Почему-то приятно было поделиться своей догадкой с охотником, у которого то ли от холода, то ли от возбуждения начали мелко подрагивать набухшие под глазами мешки. И как раз в тот момент, как я нагнулся к спутнику, из чащи начали вдруг падать хрустальные капли - одна, следом другая, третья и полились, обгоняя друг друга, сливаясь в звонкий ручеек. Василий Дмитрич собрался в пружинистый ком.
- Останетесь здесь, а я пойду под песню! - по движению губ прочел я торопливый приказ.
Едва журчанье ручейка сменилось возбужденным горячим клокотаньем, Василий Дмитрич широченными скачками заспешил ему навстречу. Завершающий всплеск песни застиг его с поднятой в воздухе ногой.
Дремучая, цепенящая тишина вновь навалилась на лес, затканный фантастическим светом луны, иссеченный тенями. Только сердце гулко колотится в предчувствии беды.
И опять тишину рвет звонкая капля, за ней вторая, еще и еще. И снова мой спутник устремляется вперед, едва разбежавшийся ручеек забурлил, будто уткнулся в неожиданную преграду.
Мне нестерпимо хочется видеть удивительного певца. Не взирая на запрет, под новую песню я тоже ныряю в чащу, несусь в лабиринте стволов. Замер, кажется, вовремя - шипучий всплеск еще долетел до слуха, когда ноги устойчиво закрепились на чем-то покатом и твердом. Скашиваю глаза в одну сторону, другую. Стою на поваленном клене, слепо протянувшем во все стороны черные обломанные руки-сучья.
Тишина на сей раз продолжается целую вечность. Что же случилось? Услышал? Улетел?
Конечно, я спугнул осторожного глухаря. В душе начинает расцветать робкая радость: пусть живет редкая птица! Пусть где-то в ином краю дозовется свою подругу и встречает с ней вместе праздник Весны.
...Отчего же тогда тревожно, нетерпеливо жду я новой песни? Или древний охотничий дух вновь просыпается во мне?
Запой, глухарь! Пусть свершится неизбежное. Будь удачлив, охотник!
И, отзываясь бессловесной мольбе, смачно падает из-за черной шапки сосны долгожданная капля. И опять завороженный собственной песней глухарь не слышит, как с разных сторон двое метнулись меж осиянных луною деревьев и замерли бездыханные там, где приковал их конец песни.
Еще один бросок... Еще...
Из-за вершины холма он открылся мне вдруг так явственно и близко, что я невольно прянул назад, боясь спугнуть его. Напрасная тревога! Глухарь токует теперь почти не умолкая, самозабвенно, упиваясь радостью жизни. Он весь дрожит, вытягивается, трепещет, и лунный лес с немым участием внимает одинокому певцу.
"Взойди же, солнце! Явись, Весна, в роскошном убранстве своем. Все живое так ждет тебя!"
Стою, околдованный лунным светом и песней. Забытое ружье не оттягивает рук.
...Неожиданный, словно камень с неба, выстрел полоснул сбоку. Ломая ветви, глухарь грузно падает. И кажется - от его паденья дрожь пробежала по стылой земле. Конец...
В лощине начинается непонятная возня - топот, треск валежника. Грохочет еще один выстрел. На взгорье, посеребренном луною, вырастает пухлый клекочущий шар и катится мне под ноги. Догадываюсь - глухарь! Отстраняю ружье, уступая ему дорогу. Следом появляется запыхавшийся Василий Дмитрич. С проклятьями пробегает мимо, и ломаные тени неслышно нахлестывают его по спине.
За черным раздвоенным стволом сосны продолжается борьба. Бегу туда. Вижу - белесый из лунного света ковер, окаймленный сажистыми тенями, а на конце его бьется и гортанно клекочет певец, минутой назад околдовавший меня своей песней.
- Уйдите! - хрипло кричит охотник. - Я привязал его за крыло. Теперь не уйдет.
Я не понимаю, зачем нужно привязывать к кусту раненого пленника, почему голос человека сделался вдруг таким схожим с клекотом дикой птицы.
- Уходите же! - захлебывается от возбуждения Василий Дмитрич. - Я пристрелю его.
Старая бескурковка почему-то два раза подряд дает осечку.
- А ну его, так дойдет! - смущенно бормочет охотник. - Два заряда на него истратил. Сам кончится.
Могучая птица бьется у края лунной дорожки. Почти физически ощущая боль ее и тоску, я подымаю ружье... Оглушенный выстрелом, не сразу догадываюсь, почему так сердит Василий Дмитрич. Оказывается, нельзя было стрелять так близко: кучным зарядом рискуешь попортить внешний вид дичи.
На обратном пути мы угрюмо молчали. Молчал и ограбленный лес в багровом сиянье зари. Ему так недоставало глухариной песни!
...Вот и все. Теперь вы понимаете, почему больше не выстрелит красивое ружье, что лежит у вас на коленях.
ЖАР-ПТИЦА
Лес подступал к самому домику. Одну сосновую ветку - кустистую, с рассохшейся щербатой шишкой - пришлось даже обломить: она мешала закрывать окно на чердаке. В ветреную погоду деревья оживленно лопотали вокруг и царапали сучьями по тесовой крыше.
Но не ветер - птицы будили Алешу по утрам. В последние дни его прилежно навещает какая-то стыдливая пернатая незнакомка. Подарит чудесной песенкой, заронит беспричинную радость в душу... и была такова.
Вот и сейчас... Слышите? "Тиу-лиу, тиу-литиу!" То ли серебряный колокольчик прозвенел, то ли пропела игривая флейта.
Алеша на цыпочках подбегает к окну, щурясь от солнца, ищет в ветвях таинственную певунью. Напрасно! Пугливая, она исчезает всякий раз, чуть скрипнет рассохшаяся рама.
Перед окном мерцают, покачиваясь, вощеные хвоинки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10