У банщика, как мне рассказал Чжан, имелось три полотенца: одно – жесткое, шершавое, похожее на льняное – предназначалось для растирания рук, ног, спины и ягодиц; другое – помягче, видимо, из хлопчатки – для растирания живота; третье – самое мягкое, марлевое – для ступней ног, паха и прочих чувствительных к прикосновению мест. Банщик туго, как бинт, наматывал на руку то одно полотенце, то другое, тер руки, ноги, потом переворачивал меня то на спину, то на живот и искусно – слегка грубовато, но в меру почтительно – без устали растирал мое тело. Спустя некоторое время банщик что-то пробормотал. Я слегка приоткрыл глаза и увидел, что мои руки, живот, буквально все тело покрыто мелкими серыми катышками, будто его долго терли школьной резинкой. Передохнув минуту, банщик, видимо, вошел в раж и стал тереть меня с удвоенной энергией. Честно говоря, он не просто тер, а буквально сдирал с меня шкуру – грязный слой кожи, приставший к моему телу. Он работал на совесть, перемещаясь от головы к ногам и обратно. Я позабыл о стыдливости, раскинул руки, которые держал у паха, и полностью отдался на волю банщика. Потом меня намылили и смыли мыло теплой водой. Я снова залез в ванну, после чего меня несколько раз окатили водой и растерли горячим как огонь полотенцем.
– Вот, – сказал банщик и со смехом вручил мне шарик, слепленный из моей собственной грязи. Он был серого цвета, слегка влажный, но достаточно твердый, размером с небольшое перепелиное яйцо. Моя освободившаяся от грязи кожа стала розовой, мягкой и прозрачной, как у младенца. Казалось, все мои клетки ликовали и, трепеща от радости, возносили хвалу жизни.
Меня проводили в первую комнату, уложили на кровать, и миловидный юноша принес горячего жасминового чаю. Я прихлебывал чай и чувствовал, как с каждым глотком мое тело покрывается испариной. Юноша принес свежее полотенце и тщательно обтер меня. Вошел мастер, который, меняя всевозможные щипчики и ножички, состриг мне на руках и ногах ногти, срезал мозоли и загрубевшую кожу на пятках. Закончив работу, он молча поклонился и вышел. Вслед за ним появился массажист, который, тоже молча, приступил к делу. Его сильные и чувствительные пальцы и ладони резво бегали по моему телу, не оставив без внимания ни один уголок, где застоялась кровь. Он давил, гладил, постукивал, щипал до тех пор, пока все затвердения не разгладились и не размягчились. Каждый из мастеров выполнял свою работу тщательно, искусно и со знанием дела. Они не жалели ни времени, ни сил и работали не за страх, а за совесть. В их искусстве было нечто от акробата, балансирующего на проволоке. Мне казалось, что с крепких и настойчивых пальцев массажиста стекает приятная прохлада. Я чувствовал, что становлюсь невесомым и все мое тело как бы растворяется в приятной истоме.
– Вот моя рубашка.
– ?…
– Рубашка, которую я носил до вчерашнего дня, – пояснил я, указывая Чжану, пришедшему ко мне на следующее утро, на лежавший на столе серый шарик.
Чжан лишь улыбнулся в ответ, его улыбка походила на судорогу. Затем он вынул из кармана пакетик с чаем, сказал, чтобы я заварил ею по приезде в Токио, что это самый лучший чай, какой ему удалось найти в Гонконге. Потом умолк, задумчиво глядя перед собой. Я в подробностях поведал ему о банщиках, о массажисте, о жасминовом чае, о том, как мне стригли ногти. Сказал, что восхищен этими мастерами, что по умению полностью сосредоточиться на своем деле их, пожалуй, можно сравнить с анархистами – правда, без бомбы в руках. Чжан машинально кивал головой, улыбался, но глаза его оставались грустными. Он не произнес ни слова и сидел, уставившись взглядом в стену. Мне это показалось странным, и, прекратив свой рассказ, я стал укладывать вещи в чемодан. В бане я превратился в бестелесное облако, и, когда вышел на улицу, было такое ощущение, будто моя одежда стала более свободной и между нею и кожей образовалась некая воздушная прослойка. Я чувствовал легкий озноб, меня даже слегка покачивало от звуков и запахов улицы и слабого ветерка. Но уже наутро, когда я проснулся, кости и мышцы обрели свою прежнюю форму, вернувшись на положенные им места, а на коже вновь образовался, хотя пока и тонкий, слой грязи, прикрывший мою младенческую наготу. Слепленный из содранной с меня грязи шарик усох и стал настолько хрупким, что, казалось, мог рассыпаться от легкого прикосновения пальцев, поэтому я со всякими предосторожностями завернул его в несколько бумажных салфеток и опустил в карман.
Покончив с необходимыми формальностями в аэропорту, я подошел к Чжану, чтобы обменяться прощальным рукопожатием. И тут Чжан, хранивший в тот день упорное молчание, вдруг заговорил. Оказывается, накануне вечером знакомый газетчик сообщил ему, что в Пекине умер Лао Шэ – и есть разные версии, объясняющие причину его смерти. Одни говорят, что Лао Шэ убит группой юных хунвэйбинов. Другие – будто он, не желая подвергнуться их истязаниям, выбросился из окна второго этажа своего дома. Есть версия, что он покончил жизнь самоубийством, бросившись в реку. Но в точности никто ничего не знает. Ясно лишь одно: Лао Шэ умер не своей смертью. Это безусловно.
– Почему он ушел из жизни? – спросил я.
– Не· знаю.
– Почему его подвергли критике?
– Не знаю.
– О чем он писал последнее время?
– Не знаю. Не читал.
Я глядел на Чжана и не мог унять внезапно охватившую меня дрожь. Чжан стоял ссутулившись, у него было такое лицо, будто он вот-вот заплачет. Его привычное спокойствие, живость, юмор куда-то исчезли, во взгляде нельзя было прочитать ни гнева, ни проклятия. Он словно оцепенел и съежился под гнетом страха и разочарования. Этот начинающий стареть мужчина, много испытавший на своем веку, стоял с покрасневшими глазами, как потерянный среди аэродромной сутолоки.
– Пора, – прошептал он. – Счастливо долететь… Приезжайте снова. – Чжан нерешительно пожал мне руку, понурившись пошел прочь и вскоре исчез в толпе провожающих.
Я поднялся в самолет, отыскал свое место, пристегнул ремни и откинулся на спинку кресла. Вдруг из глубин памяти выплыла картина моей встречи с Лао Шэ в его доме в Пекине. Худощавый, но крепкого телосложения старый писатель оторвался от множества горшков с хризантемами и молча поглядел на меня острым, все понимающим взглядом. В памяти сохранились лишь эти его глаза и бесчисленные хризантемы…
Я невольно сунул руку в карман, вынул бумажный сверток и развернул его: там ничего не оказалось, кроме щепотки серой пыли. Шарик рассыпался.
1 2