Маулви-сахиб сразу отвел глаза, а гость задрожал и внезапно покрылся мертвенной бледностью. Поспешно распахнув дверь, он выбежал вон. Как ни звала его Бисмилла, он даже не обернулся.
Бисмилла призадумалась, видимо, догадавшись кое о чем, и на миг сдвинула брови, словно говоря самой себе: «Ну и пусть!» – потом опять запела.
С тех пор я никогда больше не встречала этого человека у Бисмиллы. А маулви-сахиб по-преяшему продолжал бывать у нее ежедневно.
– Да, в прежнее время встречались такие верные поклонники, – заметил я, прервав рассказ Умрао-джан.
– Бисмилла еще пела, как вдруг явился Гаухар Мирза, – продолжала Умрао-джан. – Вероятно он узнал, что я нахожусь здесь. Он принялся пересмеиваться с Бисмиллой. От словесной перестрелки дело дошло до объятий. Но я была не настолько ревнива, чтобы обращать на это внимание. Усевшись между мною и Бисмиллой, Гаухар Мирза положил ей руку на шею и произнес:
– Ты сегодня хорошо поешь. Хотелось бы…
Смотрю, – морщины на лбу у маулви-сахиба задвигались. Гаухар Мирза бросил на него быстрый взгляд и сна чала сделал строгое лицо, потом с силой дернул себя за ухо и отклонился назад, словно испугавшись чего-то. Глядя на эти ужимки, Бисмилла громко расхохоталась, халифа заулыбался, я прикрыла лицо платком, а маулви-сахиб стал мрачнее тучи и даже поднялся, намереваясь уйти. Но Бисмилла сказала: «Сидите!» – и бедняга сел снова.
Подумайте, до чего она была коварна; ведь она старалась внушить маулви-сахибу, будто Гаухар Мирза ее любовник, и все это лишь затем, чтобы старик приревновал ее. Потому-то она и начала пересмеиваться с Гаухаром Мирзой. В этом тягостном заблуждении она продержала маулви довольно долго. Тот сидел словно на угольях, претерпевая жестокую пытку, а у меня от смеха живот заболел. Но, в конце концов, мне стало жаль беззащитного старика, и я прервала эту игру, за что Бисмилла на меня рассердилась. Повернувшись к Гаухару Мирзе, я сказала:
– Ладно, хватит дурачиться. Пойдем!
Тут маулви-сахиб понял, что Гаухар Мирза водит дружбу со мной, а к Бисмилле никакого отношения не имеет. Он так обрадовался, что даже просиял.
– Ведь маулви-сахиб любил ее чистой любовью, не правда ли? – спросил я Умрао-джан.
– Да.
– В таком случае ему не следовало ревновать.
– Вот как? А разве чистой любви чужда ревность? Нет, вовсе не чужда.
– Тогда это нельзя назвать чистой любовью.
– Ну, как оно было на самом деле, я не знаю. Пусть это останется на его совести. Я-то считала, что он ее чистой любовью любил.
10
Все воспитанницы Ханум, кроме меня, были очень красивы, но Хуршид не имела себе равных. Личико пери, на котором играл нежный румянец; стан такой, словно творец вылепил его собственными руками; лучезарные очи, сияющие, как жемчуг; точеные ручки и ножки; полные плечи. Любая одежда была ей к лицу, и что бы она ни надела, все казалось придуманным только для нее. Держалась она так просто, с таким очаровательным изяществом, что всякий, кто видел ее хоть раз, тут же готов был без ума влюбиться в нее. Она сияла яркой свечой, в каком бы обществе ни появилась: пусть ее окружали десятки танцовщиц, все взоры были обращены только к ней. Однако судьба ей была дарована несчастливая. Впрочем, судьбу винить нечего – Хуршид всегда сама себе портила жизнь. Да и к своему ремеслу у нее призвания не было.
Она была дочерью помещика из Байсвары, и родовитость сказывалась даже в самой ее внешности. Красота ее была божьим даром, но при такой красоте ею неотвязно владело желание, чтобы кто-нибудь ее глубоко полюбил. Да она и стоила настоящей любви. Кто бы смог устоять перед ней? Первым из первых жертвой страсти к ней пал Пьярэ-сахиб. Он бросал тысячи рупий, стараясь ей угодить, и действительно души в ней не чаял, а Хуршид его немало мучила. Но когда все убедились, что он влюбился по-настоящему, она сама принялась по нему сохнуть: целыми днями не пила и не ела, а если ему иногда случалось запоздать, принималась лить слезы без удержу. Мы вразумляли ее: «Смотри, Хуршид! Берегись! Мужчины – народ бессовестный. У тебя с ним всего лишь любовная связь, а связь – что? Пустяки! Вы ведь не обручились, не поженились. Да и не дай бог тебе пожелать этого – только зла себе пожелаешь. После раскаешься».
В конце концов все вышло так, как мы говорили. Едва Пьярэ-сахиб увидел, что танцовщица от него без ума, как сам принялся ее мучить. Раньше он просиживал у нее круглые сутки, а теперь не приходил и по два дня кряду. Хуршид убивалась, плакала, била себя в грудь, ничего в рот не брала, – прямо удивительно, что с ней творилось. Ханум, той даже смотреть на нее было противно. Дошло до того, что она перестала выпускать ее из дому, кормить и поить, платить ее слугам.
Я не могла понять, как это при такой красоте в сердце Хуршид таилось столько любви. Поистине, быть бы ей женой какого-нибудь честного человека, и жила бы она вполне счастливо. Весь свой век она боготворила бы мужа, можно сказать: «ноги бы его мыла да ту воду пила», – лишь бы он дорожил ею. Бисмилла и в подметки ей не годилась. Зато Бисмилла была так величава, так горделива, а уж дерзости, задора – хоть отбавляй! Вы уже знаете, как она измывалась над маулви-сахибом. Да и с другими своими поклонниками обращалась ничуть не лучше. А все потому, что очень кичилась своим богатством. Действительно богатством Ханум владела неисчислимым, а, кроме Бисмиллы, никаких наследников у нее не было.
На Хуршид Ханум возлагала большие надежды. И правда, будь она танцовщицей по призванию, на ней можно было бы нажить огромные деньги. Но как она ни была красива, голоса у нее никакого не было, да и танцевать по-настоящему она почти не умела. Одна только красота у нее и была. Вначале ее часто приглашали выступать, но потом, когда распознали, что ни пением, ни танцами она не блещет, звать перестали. Оставались у нее лишь поклонники, плененные ее красотой. В нее влюблялись самые незаурядные люди; но когда они к ней приходили, то видели удрученное лицо, – ведь ее томила любовь, – встречали полное безразличие и невнимание. В конце концов ее стали избегать.
Теперь у нее остался один Пьярэ-сахиб. А тут произошло такое событие: отец Пьярэ-сахиба как-то навлек на себя шахскую немилость; у него отобрали дом и поместье, и несчастный оказался в нужде. Но, несмотря на все это, любовь Хуршид не ослабевала. Теперь она упрашивала Пьярэ-сахиба взять ее к себе. Но тот не согласился, отговариваясь тем, что этому якобы противится его семья, а попросту говоря – из страха перед отцом. Надежды Хуршид рухнули.
Хуршид была очень недалекая женщина. Разные люди всякими хитростями и соблазнами выманили у нее сотни рупий. Нищим и странникам она верила слепо. Однажды забрел к ней какой-то факир, уверявший, что может из одной вещи сделать две. Хуршид вынесла ему свои браслеты и кольца. Факир попросил пустой горшок и велел наполнить его черным сезамом. Положив в горшок браслеты и кольца, он покрыл его крышкой, обернул горловину шалью и обвязал тесьмой. Потом собрался уходить, наказав не трогать горшка в этот день, а открыть его наутро – тогда, мол, по веленью всевышнего, все вещи удвоятся. Наутро горшок открыли, но ничего, кроме сезама, в нем не нашли.
В другой раз какой-то йог, высунув изо рта голову кобры с раздутой шеей, показал ее Хуршид и пригрозил, что послезавтра эта змея придет и укусит ее. Простушка поверила, вынула из ушей серьги и отдала ему.
Хуршид никогда не сердилась. Такие добрые, кроткие души редко встречаются даже среди порядочных женщин, а уж о танцовщицах и говорить нечего. Впрочем, однажды и она рассердилась. Это было в тот день, когда Пьярэ-сахиб явился к ней в наряде жениха. Сначала она сидела молча, потом щеки ее покраснели, и под конец все лицо вспыхнуло пламенем. Она вскочила и порвала в клочья жениховское платье. Затем принялась плакать и проплакала целых два дня. Все вокруг уговаривали ее, но она ничего не желала слушать. Кончилось тем, что у нее началась лихорадка. Она проболела два месяца и даже была при смерти. Врачи сомневались в ее выздоровлении, но, по милости божьей, спустя два месяца здоровье ее само собой пошло на поправку. Теперь она, кажется, излечилась и от своей любви к Пьярэ-сахибу; даже стала встречаться с другими, но сердце ее уже ни к кому не тянулось, да и ею никто не увлекался, потому что она ко всем относилась совершенно равнодушно и безучастно. Она довольно любезно обходилась с людьми, но сердце ее было где-то далеко.
11
Был месяц саван. День клонился к вечеру. Дождь перестал. Лучи заходящего солнца еще озаряли кое-где верхние окна и высокие стены домов на Чауке. По небу плыли клочья облаков. На западе уже пылала вечерняя заря. По Чауку двигались огромные толпы людей в белых одеждах; чуть не весь город высыпал на улицы – ведь была пятница и все спешили на гулянье в Айшбаг. Мы, подружки – Хуршид, Амир-джан, Бисмилла и я, – тоже готовились ехать на гулянье: разглаживали складки на бледно-зеленых покрывалах, только что полученных от красильщика, причесывались и заплетали косы, доставали свои лучшие украшения. Ханум сидела тут же на возвышении, облокотившись на валик. Бува Хусейни только что наладила хукку и отошла. Напротив Ханум сидел Мир-сахиб и уговаривал ее пойти на гулянье. «Сегодня мне что-то неможется. Лучше посижу дома», – отвечала она, а мы тем временем молились в душе: «Дай бог, чтобы не пошла! То-то мы повеселимся без нее!»
В тот день Хуршид была потрясающе хороша. Оттененное бледно-зеленым кисейным покрывалом, ее белое лицо казалось только что распустившимся цветком. Она надела широкие шаровары из пурпурной ткани, обворожительную плотно облегающую кофточку, изящные драгоценные украшения: на руках красивые браслеты, в носу натхуни с бриллиантом, в ушах золотые серьги в виде колец, на шее жемчужное ожерелье. В передней комнате у нас висело зеркало в человеческий рост, и Хуршид смотрелась в него. Нет слов, до чего она была прекрасна! Будь у меня такое лицо, я бы сама преклонилась перед своим отражением. Но Хуршид и сейчас была недовольна: ее огорчало, что некому – увы! – любоваться ее красотой. С Пьярэ-сахибом она тогда уже окончательно порвала. Лицо у нее было очень грустное. Но ах! Даже ее грусть могла привести человека в смятение! Ведь красивое лицо всегда красиво. Глядя на эту пери, я в тот миг чувствовала, как у меня сжимается сердце. Мне не подобрать другого слова, чтобы выразить свое душевное состояние. Так, когда слушаешь, как хороший поэт читает прекрасные, скорбные стихи, сердце твое проникается их скорбью.
Бисмилла тоже была недурна собой: кожа смуглая, приятного оттенка; продолговатое лицо; тонкий нос; большие черные глаза; тело худощавое, стройное, ладное. Она надела дорогое шитое золотом платье, зеленое креповое покрывало, отороченное парчовой каймой, желтые шаровары. Драгоценные украшения осыпали ее с головы до ног. Но красивей всего был ее цветочный убор. Словом, она была точь-в-точь, как новобрачная, когда та на четвертый день после свадьбы идет с мужем в гости к родителям. И вдобавок в каждом ее движении сквозили задор и дерзость. На гулянье она одному корчила рожицу, другому строила глазки, а когда на нее обращали внимание, отворачивалась как ни в чем не бывало. Да, я забыла сказать, что, кончив наряжаться, мы сели в паланкины и вскоре прибыли в Айшбаг.
Там собралось столько народу, что яблоку некуда было упасть. Повсюду были разбросаны лавчонки, где продавались игрушки и сласти; сновали разносчики, предлагая разные закуски, плоды, цветочные гирлянды, бетель, а то и покурить хукку. Словом, к услугам желающих здесь было все, что обычно бывает на таких гуляньях.
Мне-то самой нужно было только одно – наблюдать за людьми, к чему я всегда имела пристрастие, особенно когда бывала на гуляньях и разных зрелищах. Ведь по лицу человека можно прочесть, счастлив он или несчастлив, беден или богат, глуп или умен, образован или невежествен, благороден или низок, щедр или скуп.
Один важно шествует в кафтане из тонкой дорогой ткани, кисейной рубашке пурпурного цвета, высокой шапке, узких штанах по колено и закрытых бархатных туфлях. Другой повязал голову шалью цвета сандала и увивается вокруг танцовщиц. Третий хоть и пришел поглазеть на гулянье, но очень расстроен – печать задумчивости лежит у него на челе; он что-то бормочет себе под нос, – похоже, что перед уходом он поругался с женой, и теперь ему приходят на ум такие доводы, каких он не мог придумать вовремя. Какой-то господин ведет за ручку сынишку. Они разговаривают и через каждое слово поминают мать ребенка: «Наверное, мама готовит ужин… Мама нездорова… Мама, должно быть, спит… Мама, вероятно, проснулась… Не балуйся так, а то мама уедет к доктору…» Еще один привел с собой дочку, девчурку лет семи-восьми, в красном платьице. Вот он поднял ее на плечо. В носу у нее крохотное натхуни, волосы заплетены в длинную косу, перевязанную красной шелковой лентой. Серебряные браслеты так туги, что прямо врезались в ручки бедняжке; ясно, что ей больно, но никто с нее этих браслетов не снимет. Скажите, зачем же их носить в таком случае?
А вот какой-то господин и с ним его друг и прихлебатель идут, поддразнивая окружающих: «Эй, пожуй-ка бетеля!» – и пайса со звоном падает на лоток продавца. Господин этот, видимо, человек состоятельный – одна-две пайсы для него не деньги. Вскоре он подзывает разносчика с хуккой:
– Сюда, братец! Хукка готова?
К нему подходит другой его приятель. После задорных дружеских шуток посыпались приветствия, расспросы о здоровье.
– Слушай, угости-ка бетелем! – просит господин приятеля.
Но сам он мусульманин, а приятель его индуист. И вот, когда разносчик подает им бетель, господин быстро забирает свою долю и говорит приятелю:
– А ты чего ж не берешь?
Тот смущен. Наконец достает из-за пазухи пайсу.
– Вот, братец. Дай и мне, – говорит он разносчику. – В бетель положи кардамона, а извести много не надо. – Потом обращается к другу: – Дайте хоть затянуться.
Но только он взялся за хукку, как разносчик сердито уставился на него. Пришлось сразу выпустить мундштук и опять лезть за пайсой.
Гаухар Мирза велел разостлать для нас ковер на берегу пруда. Там мы и расположились. Изредка вставали и прогуливались неподалеку, под деревьями.
На гулянье мы пробыли почти до полуночи. Потом решили, что пора уезжать. Расселись по своим паланкинам и вдруг видим – паланкин Хуршид стоит пустой. Бросились на поиски, но ее и след простыл. В конце концов, отчаявшись ее разыскать, мы вернулись домой. Услышав новость, Ханум принялась рвать на себе волосы. Весь дом всполошился. Я сама проплакала всю ночь напролет. Послали человека за Пьярэ-сахибом. Он, бедняга, сразу же прибежал и принялся клятвенно заверять нас:
– Мне ровно ничего не известно! Я и на гулянье-то не ходил. У меня жена нездорова – как я пойду?
Впрочем, подозревать Пьярэ-сахиба было нелепо. Никто и не усомнился в том, что он говорит правду. Ведь, женившись, он всецело подпал под власть супруги и совершенно перестал появляться на Чауке. Даже поздно вечером он не смел выходить из дому. Но, услыхав об исчезновении Хуршид, он, то ли памятуя о прежней любви, то ли из сочувствия к Ханум, все же как-то отважился выбраться к нам.
Через полтора месяца после того, как исчезла Хуршид, ко мне явился какой-то господин, с виду очень похожий на городских щеголей, смуглый и худощавый. Одной шалью он был подпоясан, другую носил на голове, повязанную в виде чалмы. Он решительными шагами вошел в мою комнату и сразу же сел против меня на краю ковра. Из этого я заключила, что он либо человек невоспитанный, либо попросту еще не опытен и мало общался с танцовщицами. Я тогда сидела одна и потому кликнула буву Хусейни. Как только она вошла, гость поднялся, без всякого стеснения взял ее за руку и, отведя в угол, стал говорить ей что-то. Мне удалось уловить лишь часть разговора. Затем бува Хусейни отправилась к Ханум и, вернувшись, снова начала переговоры с гостем. Она настаивала на том, чтобы он заплатил за месяц впереди Гость вытащил из-за пазухи пригоршню рупий. Бува Хусейни подобрала край своего покрывала, и я услышала звон упавших туда монет.
– Сколько здесь? – спросила она.
– Не знаю. Сосчитайте, – ответил тот.
– Я, глупая, и считать-то не умею.
– Должно быть, семьдесят пять рупий. Может быть, на одну-две больше или меньше.
– Господин, что значит семьдесят пять?
– Три раза по двадцать и еще пятнадцать. Сто без двадцати пяти.
– Сто без двадцати пяти! Так это выходит за сколько же дней?
– За пятнадцать. Завтра отдам за остальные пятнадцать. Вот и получатся все полтораста.
Услышав, что за меня дают столь скромное вознаграждение, я почувствовала сильную досаду. Теперь я окончательно уверилась, что этот гость – не из важных господ. Но такова уж подневольная доля танцовщицы. Она в чужой власти и должна покоряться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Бисмилла призадумалась, видимо, догадавшись кое о чем, и на миг сдвинула брови, словно говоря самой себе: «Ну и пусть!» – потом опять запела.
С тех пор я никогда больше не встречала этого человека у Бисмиллы. А маулви-сахиб по-преяшему продолжал бывать у нее ежедневно.
– Да, в прежнее время встречались такие верные поклонники, – заметил я, прервав рассказ Умрао-джан.
– Бисмилла еще пела, как вдруг явился Гаухар Мирза, – продолжала Умрао-джан. – Вероятно он узнал, что я нахожусь здесь. Он принялся пересмеиваться с Бисмиллой. От словесной перестрелки дело дошло до объятий. Но я была не настолько ревнива, чтобы обращать на это внимание. Усевшись между мною и Бисмиллой, Гаухар Мирза положил ей руку на шею и произнес:
– Ты сегодня хорошо поешь. Хотелось бы…
Смотрю, – морщины на лбу у маулви-сахиба задвигались. Гаухар Мирза бросил на него быстрый взгляд и сна чала сделал строгое лицо, потом с силой дернул себя за ухо и отклонился назад, словно испугавшись чего-то. Глядя на эти ужимки, Бисмилла громко расхохоталась, халифа заулыбался, я прикрыла лицо платком, а маулви-сахиб стал мрачнее тучи и даже поднялся, намереваясь уйти. Но Бисмилла сказала: «Сидите!» – и бедняга сел снова.
Подумайте, до чего она была коварна; ведь она старалась внушить маулви-сахибу, будто Гаухар Мирза ее любовник, и все это лишь затем, чтобы старик приревновал ее. Потому-то она и начала пересмеиваться с Гаухаром Мирзой. В этом тягостном заблуждении она продержала маулви довольно долго. Тот сидел словно на угольях, претерпевая жестокую пытку, а у меня от смеха живот заболел. Но, в конце концов, мне стало жаль беззащитного старика, и я прервала эту игру, за что Бисмилла на меня рассердилась. Повернувшись к Гаухару Мирзе, я сказала:
– Ладно, хватит дурачиться. Пойдем!
Тут маулви-сахиб понял, что Гаухар Мирза водит дружбу со мной, а к Бисмилле никакого отношения не имеет. Он так обрадовался, что даже просиял.
– Ведь маулви-сахиб любил ее чистой любовью, не правда ли? – спросил я Умрао-джан.
– Да.
– В таком случае ему не следовало ревновать.
– Вот как? А разве чистой любви чужда ревность? Нет, вовсе не чужда.
– Тогда это нельзя назвать чистой любовью.
– Ну, как оно было на самом деле, я не знаю. Пусть это останется на его совести. Я-то считала, что он ее чистой любовью любил.
10
Все воспитанницы Ханум, кроме меня, были очень красивы, но Хуршид не имела себе равных. Личико пери, на котором играл нежный румянец; стан такой, словно творец вылепил его собственными руками; лучезарные очи, сияющие, как жемчуг; точеные ручки и ножки; полные плечи. Любая одежда была ей к лицу, и что бы она ни надела, все казалось придуманным только для нее. Держалась она так просто, с таким очаровательным изяществом, что всякий, кто видел ее хоть раз, тут же готов был без ума влюбиться в нее. Она сияла яркой свечой, в каком бы обществе ни появилась: пусть ее окружали десятки танцовщиц, все взоры были обращены только к ней. Однако судьба ей была дарована несчастливая. Впрочем, судьбу винить нечего – Хуршид всегда сама себе портила жизнь. Да и к своему ремеслу у нее призвания не было.
Она была дочерью помещика из Байсвары, и родовитость сказывалась даже в самой ее внешности. Красота ее была божьим даром, но при такой красоте ею неотвязно владело желание, чтобы кто-нибудь ее глубоко полюбил. Да она и стоила настоящей любви. Кто бы смог устоять перед ней? Первым из первых жертвой страсти к ней пал Пьярэ-сахиб. Он бросал тысячи рупий, стараясь ей угодить, и действительно души в ней не чаял, а Хуршид его немало мучила. Но когда все убедились, что он влюбился по-настоящему, она сама принялась по нему сохнуть: целыми днями не пила и не ела, а если ему иногда случалось запоздать, принималась лить слезы без удержу. Мы вразумляли ее: «Смотри, Хуршид! Берегись! Мужчины – народ бессовестный. У тебя с ним всего лишь любовная связь, а связь – что? Пустяки! Вы ведь не обручились, не поженились. Да и не дай бог тебе пожелать этого – только зла себе пожелаешь. После раскаешься».
В конце концов все вышло так, как мы говорили. Едва Пьярэ-сахиб увидел, что танцовщица от него без ума, как сам принялся ее мучить. Раньше он просиживал у нее круглые сутки, а теперь не приходил и по два дня кряду. Хуршид убивалась, плакала, била себя в грудь, ничего в рот не брала, – прямо удивительно, что с ней творилось. Ханум, той даже смотреть на нее было противно. Дошло до того, что она перестала выпускать ее из дому, кормить и поить, платить ее слугам.
Я не могла понять, как это при такой красоте в сердце Хуршид таилось столько любви. Поистине, быть бы ей женой какого-нибудь честного человека, и жила бы она вполне счастливо. Весь свой век она боготворила бы мужа, можно сказать: «ноги бы его мыла да ту воду пила», – лишь бы он дорожил ею. Бисмилла и в подметки ей не годилась. Зато Бисмилла была так величава, так горделива, а уж дерзости, задора – хоть отбавляй! Вы уже знаете, как она измывалась над маулви-сахибом. Да и с другими своими поклонниками обращалась ничуть не лучше. А все потому, что очень кичилась своим богатством. Действительно богатством Ханум владела неисчислимым, а, кроме Бисмиллы, никаких наследников у нее не было.
На Хуршид Ханум возлагала большие надежды. И правда, будь она танцовщицей по призванию, на ней можно было бы нажить огромные деньги. Но как она ни была красива, голоса у нее никакого не было, да и танцевать по-настоящему она почти не умела. Одна только красота у нее и была. Вначале ее часто приглашали выступать, но потом, когда распознали, что ни пением, ни танцами она не блещет, звать перестали. Оставались у нее лишь поклонники, плененные ее красотой. В нее влюблялись самые незаурядные люди; но когда они к ней приходили, то видели удрученное лицо, – ведь ее томила любовь, – встречали полное безразличие и невнимание. В конце концов ее стали избегать.
Теперь у нее остался один Пьярэ-сахиб. А тут произошло такое событие: отец Пьярэ-сахиба как-то навлек на себя шахскую немилость; у него отобрали дом и поместье, и несчастный оказался в нужде. Но, несмотря на все это, любовь Хуршид не ослабевала. Теперь она упрашивала Пьярэ-сахиба взять ее к себе. Но тот не согласился, отговариваясь тем, что этому якобы противится его семья, а попросту говоря – из страха перед отцом. Надежды Хуршид рухнули.
Хуршид была очень недалекая женщина. Разные люди всякими хитростями и соблазнами выманили у нее сотни рупий. Нищим и странникам она верила слепо. Однажды забрел к ней какой-то факир, уверявший, что может из одной вещи сделать две. Хуршид вынесла ему свои браслеты и кольца. Факир попросил пустой горшок и велел наполнить его черным сезамом. Положив в горшок браслеты и кольца, он покрыл его крышкой, обернул горловину шалью и обвязал тесьмой. Потом собрался уходить, наказав не трогать горшка в этот день, а открыть его наутро – тогда, мол, по веленью всевышнего, все вещи удвоятся. Наутро горшок открыли, но ничего, кроме сезама, в нем не нашли.
В другой раз какой-то йог, высунув изо рта голову кобры с раздутой шеей, показал ее Хуршид и пригрозил, что послезавтра эта змея придет и укусит ее. Простушка поверила, вынула из ушей серьги и отдала ему.
Хуршид никогда не сердилась. Такие добрые, кроткие души редко встречаются даже среди порядочных женщин, а уж о танцовщицах и говорить нечего. Впрочем, однажды и она рассердилась. Это было в тот день, когда Пьярэ-сахиб явился к ней в наряде жениха. Сначала она сидела молча, потом щеки ее покраснели, и под конец все лицо вспыхнуло пламенем. Она вскочила и порвала в клочья жениховское платье. Затем принялась плакать и проплакала целых два дня. Все вокруг уговаривали ее, но она ничего не желала слушать. Кончилось тем, что у нее началась лихорадка. Она проболела два месяца и даже была при смерти. Врачи сомневались в ее выздоровлении, но, по милости божьей, спустя два месяца здоровье ее само собой пошло на поправку. Теперь она, кажется, излечилась и от своей любви к Пьярэ-сахибу; даже стала встречаться с другими, но сердце ее уже ни к кому не тянулось, да и ею никто не увлекался, потому что она ко всем относилась совершенно равнодушно и безучастно. Она довольно любезно обходилась с людьми, но сердце ее было где-то далеко.
11
Был месяц саван. День клонился к вечеру. Дождь перестал. Лучи заходящего солнца еще озаряли кое-где верхние окна и высокие стены домов на Чауке. По небу плыли клочья облаков. На западе уже пылала вечерняя заря. По Чауку двигались огромные толпы людей в белых одеждах; чуть не весь город высыпал на улицы – ведь была пятница и все спешили на гулянье в Айшбаг. Мы, подружки – Хуршид, Амир-джан, Бисмилла и я, – тоже готовились ехать на гулянье: разглаживали складки на бледно-зеленых покрывалах, только что полученных от красильщика, причесывались и заплетали косы, доставали свои лучшие украшения. Ханум сидела тут же на возвышении, облокотившись на валик. Бува Хусейни только что наладила хукку и отошла. Напротив Ханум сидел Мир-сахиб и уговаривал ее пойти на гулянье. «Сегодня мне что-то неможется. Лучше посижу дома», – отвечала она, а мы тем временем молились в душе: «Дай бог, чтобы не пошла! То-то мы повеселимся без нее!»
В тот день Хуршид была потрясающе хороша. Оттененное бледно-зеленым кисейным покрывалом, ее белое лицо казалось только что распустившимся цветком. Она надела широкие шаровары из пурпурной ткани, обворожительную плотно облегающую кофточку, изящные драгоценные украшения: на руках красивые браслеты, в носу натхуни с бриллиантом, в ушах золотые серьги в виде колец, на шее жемчужное ожерелье. В передней комнате у нас висело зеркало в человеческий рост, и Хуршид смотрелась в него. Нет слов, до чего она была прекрасна! Будь у меня такое лицо, я бы сама преклонилась перед своим отражением. Но Хуршид и сейчас была недовольна: ее огорчало, что некому – увы! – любоваться ее красотой. С Пьярэ-сахибом она тогда уже окончательно порвала. Лицо у нее было очень грустное. Но ах! Даже ее грусть могла привести человека в смятение! Ведь красивое лицо всегда красиво. Глядя на эту пери, я в тот миг чувствовала, как у меня сжимается сердце. Мне не подобрать другого слова, чтобы выразить свое душевное состояние. Так, когда слушаешь, как хороший поэт читает прекрасные, скорбные стихи, сердце твое проникается их скорбью.
Бисмилла тоже была недурна собой: кожа смуглая, приятного оттенка; продолговатое лицо; тонкий нос; большие черные глаза; тело худощавое, стройное, ладное. Она надела дорогое шитое золотом платье, зеленое креповое покрывало, отороченное парчовой каймой, желтые шаровары. Драгоценные украшения осыпали ее с головы до ног. Но красивей всего был ее цветочный убор. Словом, она была точь-в-точь, как новобрачная, когда та на четвертый день после свадьбы идет с мужем в гости к родителям. И вдобавок в каждом ее движении сквозили задор и дерзость. На гулянье она одному корчила рожицу, другому строила глазки, а когда на нее обращали внимание, отворачивалась как ни в чем не бывало. Да, я забыла сказать, что, кончив наряжаться, мы сели в паланкины и вскоре прибыли в Айшбаг.
Там собралось столько народу, что яблоку некуда было упасть. Повсюду были разбросаны лавчонки, где продавались игрушки и сласти; сновали разносчики, предлагая разные закуски, плоды, цветочные гирлянды, бетель, а то и покурить хукку. Словом, к услугам желающих здесь было все, что обычно бывает на таких гуляньях.
Мне-то самой нужно было только одно – наблюдать за людьми, к чему я всегда имела пристрастие, особенно когда бывала на гуляньях и разных зрелищах. Ведь по лицу человека можно прочесть, счастлив он или несчастлив, беден или богат, глуп или умен, образован или невежествен, благороден или низок, щедр или скуп.
Один важно шествует в кафтане из тонкой дорогой ткани, кисейной рубашке пурпурного цвета, высокой шапке, узких штанах по колено и закрытых бархатных туфлях. Другой повязал голову шалью цвета сандала и увивается вокруг танцовщиц. Третий хоть и пришел поглазеть на гулянье, но очень расстроен – печать задумчивости лежит у него на челе; он что-то бормочет себе под нос, – похоже, что перед уходом он поругался с женой, и теперь ему приходят на ум такие доводы, каких он не мог придумать вовремя. Какой-то господин ведет за ручку сынишку. Они разговаривают и через каждое слово поминают мать ребенка: «Наверное, мама готовит ужин… Мама нездорова… Мама, должно быть, спит… Мама, вероятно, проснулась… Не балуйся так, а то мама уедет к доктору…» Еще один привел с собой дочку, девчурку лет семи-восьми, в красном платьице. Вот он поднял ее на плечо. В носу у нее крохотное натхуни, волосы заплетены в длинную косу, перевязанную красной шелковой лентой. Серебряные браслеты так туги, что прямо врезались в ручки бедняжке; ясно, что ей больно, но никто с нее этих браслетов не снимет. Скажите, зачем же их носить в таком случае?
А вот какой-то господин и с ним его друг и прихлебатель идут, поддразнивая окружающих: «Эй, пожуй-ка бетеля!» – и пайса со звоном падает на лоток продавца. Господин этот, видимо, человек состоятельный – одна-две пайсы для него не деньги. Вскоре он подзывает разносчика с хуккой:
– Сюда, братец! Хукка готова?
К нему подходит другой его приятель. После задорных дружеских шуток посыпались приветствия, расспросы о здоровье.
– Слушай, угости-ка бетелем! – просит господин приятеля.
Но сам он мусульманин, а приятель его индуист. И вот, когда разносчик подает им бетель, господин быстро забирает свою долю и говорит приятелю:
– А ты чего ж не берешь?
Тот смущен. Наконец достает из-за пазухи пайсу.
– Вот, братец. Дай и мне, – говорит он разносчику. – В бетель положи кардамона, а извести много не надо. – Потом обращается к другу: – Дайте хоть затянуться.
Но только он взялся за хукку, как разносчик сердито уставился на него. Пришлось сразу выпустить мундштук и опять лезть за пайсой.
Гаухар Мирза велел разостлать для нас ковер на берегу пруда. Там мы и расположились. Изредка вставали и прогуливались неподалеку, под деревьями.
На гулянье мы пробыли почти до полуночи. Потом решили, что пора уезжать. Расселись по своим паланкинам и вдруг видим – паланкин Хуршид стоит пустой. Бросились на поиски, но ее и след простыл. В конце концов, отчаявшись ее разыскать, мы вернулись домой. Услышав новость, Ханум принялась рвать на себе волосы. Весь дом всполошился. Я сама проплакала всю ночь напролет. Послали человека за Пьярэ-сахибом. Он, бедняга, сразу же прибежал и принялся клятвенно заверять нас:
– Мне ровно ничего не известно! Я и на гулянье-то не ходил. У меня жена нездорова – как я пойду?
Впрочем, подозревать Пьярэ-сахиба было нелепо. Никто и не усомнился в том, что он говорит правду. Ведь, женившись, он всецело подпал под власть супруги и совершенно перестал появляться на Чауке. Даже поздно вечером он не смел выходить из дому. Но, услыхав об исчезновении Хуршид, он, то ли памятуя о прежней любви, то ли из сочувствия к Ханум, все же как-то отважился выбраться к нам.
Через полтора месяца после того, как исчезла Хуршид, ко мне явился какой-то господин, с виду очень похожий на городских щеголей, смуглый и худощавый. Одной шалью он был подпоясан, другую носил на голове, повязанную в виде чалмы. Он решительными шагами вошел в мою комнату и сразу же сел против меня на краю ковра. Из этого я заключила, что он либо человек невоспитанный, либо попросту еще не опытен и мало общался с танцовщицами. Я тогда сидела одна и потому кликнула буву Хусейни. Как только она вошла, гость поднялся, без всякого стеснения взял ее за руку и, отведя в угол, стал говорить ей что-то. Мне удалось уловить лишь часть разговора. Затем бува Хусейни отправилась к Ханум и, вернувшись, снова начала переговоры с гостем. Она настаивала на том, чтобы он заплатил за месяц впереди Гость вытащил из-за пазухи пригоршню рупий. Бува Хусейни подобрала край своего покрывала, и я услышала звон упавших туда монет.
– Сколько здесь? – спросила она.
– Не знаю. Сосчитайте, – ответил тот.
– Я, глупая, и считать-то не умею.
– Должно быть, семьдесят пять рупий. Может быть, на одну-две больше или меньше.
– Господин, что значит семьдесят пять?
– Три раза по двадцать и еще пятнадцать. Сто без двадцати пяти.
– Сто без двадцати пяти! Так это выходит за сколько же дней?
– За пятнадцать. Завтра отдам за остальные пятнадцать. Вот и получатся все полтораста.
Услышав, что за меня дают столь скромное вознаграждение, я почувствовала сильную досаду. Теперь я окончательно уверилась, что этот гость – не из важных господ. Но такова уж подневольная доля танцовщицы. Она в чужой власти и должна покоряться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24