Лошади, набравши от ужаса последнюю силу, рванули через глубокий снег. Волки за ними. И… не вернулись. Видать, хватило хищникам конской добычи. А Максаров и Василий съежились в розвальнях, под тулупами, моля Бога, чтобы не оставил их Своей милостью.
Он не оставил… К ночи пробилась по занесенному тракту почтовая тройка из Тобольска, подобрала полузамерзших путешественников, отогрели их на ближней станции, что по старому обычаю именовалась „яма“…
После того случая оба сильно хворали – и Платон Филиппович, и Василий. С жаром, с натужным кашлем. Ну, потом поднялись все же. Только купец поднялся окончательно, будто не бывало простуды, а у помощника его в груди затаилась болезнь и весною показала себя снова. Максаров немало потратился на лучших докторов, да, видно, такая судьба была у Василия – в мае схоронили. Платон Филиппович ходил сам не свой, а про Аннушку и говорить нечего – месяц была в беспамятстве. Потом отошла, конечно – жить-то надо. Одна у нее осталась радость, одно утешение – годовалый Гришенька. Но оказалось, что это утешение – не окончательное лекарство. Стала Аннушка чахнуть и через год скончалась от той же болезни, что и муж… Перед смертью Христом Богом просила хозяина не оставить Гришеньку. Платон Филиппович сказал с деланой суровостью:
– Ты, Анна, обожди раньше срока накликать на себя кончину, грех это… А ежели что, помни: Гриша для меня – родной. Я и перед мужем твоим в том крест целовал…
Гриша и в самом деле жил в семье именитого купца как свой, как Максаров. Правда, оставался Булатовым, но разницы в том не видел. Разве что порой мальчишки окликали его по сделанному из фамилии прозвищу – Булат. Да порой и дядичка Платон, покачивая головой на излишнюю резвость приемыша, вздыхал:
– Булат ты и есть, лихой татарчонок бухарский…
Но, по правде сказать, в Грише не было заметно татарской крови. Весь он оказался в мать – русый, светлоглазый, нос сапожком. Впрочем, и среди бухарцев немало встречалось таких… Лишь изредка, в сердитые минуты, серые с карими пятнашками глаза его щурились и бросали колючие проблески, будто у какого-нибудь лучника из племени Кучума.
Но сердился он редко, нрава был покладистого, а если порой и баловался, то ведь так оно и положено по мальчишеской природе. С четырьмя девочками жил в согласии, будто с настоящими сестрами. А когда появилась пятая, – Лизавета-красавица – возился с ней не меньше, чем Аглая, Оленька, Танюшка и Катенька.
Здесь пора сказать, что Лизавета была не родная сестра четырем старшим, а сводная.
Сперва Платон Максаров (в ту пору молодой и, случалось, решительный без оглядки) женился на Елене Константиновне Гарцуновой, с которой познакомился в бытность свою в Петербурге. Что там было, в столице, Гриша не знал, да и девочки не знали – не детского ума это дело. Ясно только, что любовь была горячая, а кончилось все чуть ли не похищением и скорой скачкой за Урал. Оно и понятно. Максаров – он хотя и с немалым капиталом, а все же купеческого сословия (а дед его, и вовсе сказать, – из саратовских крепостных). А Гарцуновы хотя и без капиталов, с одним заложенным поместьицем, а „голубая кровь“, дворянство. Родня – в основном офицеры: гвардейцы да моряки. Разве можно, чтобы любимая сестра пошла за „торгаша“! Та, однако, братьев и тетушек не спросила, а родителей не было.
Ну, до проклятий, до полного разрыва с родней дело не дошло, но и связей почти не осталось. Никто беглянку не навещал, а коротенькие письма с именинными поздравлениями приходили раз в году. Елена поначалу плакала украдкой, но радости в жизни было у нее не в пример больше. Потерявшая дворянство Елена Константиновна Максарова нашла эту радость в любви к мужу, в дочерях и в своем добром доме, где жизнь текла без обид и невзгод. Понимала она, правда, что у мужа в душе прячется досада: одна за другой появляются дочери, а так хочется наследника-мальчишку. Ну, да это уж как Господь рассудил, грех роптать…
Но не обошла беда и этот дом. Когда пришел час появиться на свет Катеньке, Елена Константиновна не выдержала трудных родов. Малышку спасли, но с первого дня оказалась она сиротой. Случилось это вскоре после смерти Аннушки Булатовой.
Горевал Платон Филиппович сильно, ну да что поделаешь. И самому без жены, и дочкам без матери, с одними только няньками да кормилицами, – какая жизнь! И через четыре года после рождения Катеньки женился сызнова. На племяннице Никиты Данилыча Суровцева, что служил главным секретарем в Туренском пароходстве и владел там немалой долей акций (как, впрочем, и Максаров). Полина Федоровна хотя и не была дворянских кровей, но ста?тью и пригожим лицом не уступала прежней жене Платона Филипповича. И характером была спокойна и ласкова. Девочки сразу привязались к ней, да и Гриша тянулся порой быть поближе, приткнуться под локоть в добрую минутку. Случай с лампой, он был единственный, когда тетичка Полина напугала Гришу до слез, ну да чего про то вспоминать…
Конечно, купец Максаров, взявши вторую жену, мечтал, что уж она-то подарит ему наследника. А появилась Лизонька. Платон Филиппович вздохнул про себя, но вслух горького слова не сказал, потому что грех Бога гневить. Тем более что Лизавета-солнышко обещала стать красавицей, в мать.
Так вот и жили. В восемь лет отдали Гришу в двухгодичное городское училище, но через год он его оставил. Потому что делать там было нечего: все науки, что давались в училище, Гриша без труда и за малое время освоил вместе с девочками, которые обучались у домашних наставников. А читать научился сам собой, даже раньше Аглаи. Книг в доме водилось немало, Платон Филиппович и сам был до них охотник. Заказывал и по почте, и привозил при всяком случае, когда ездил в иные города по торговым делам.
У Гриши были две самые любимые книжки. Это сшитые из старых журналов под одним переплетом „Картины природы“ и „Конек-Горбунок“, сочиненный Петром Павловичем Ершовым, про которого говорили, что служит он инспектором в Тобольской гимназии – той, куда на будущий год собирались отправить Гришу. В гимназию и хотелось (новое в жизни всегда завлекательно!), и страшновато было оторваться от привычного дома. Ну да ладно, до будущей осени времени еще немерено…
А пока что – синие зимние вечера да серебряный месяц в искрящейся снежной пыли…
Туманные картины
1
Арину все-таки усадили в сани и с хохотом повезли вниз по Ляминской – к маленькой площади среди заметенных снегом заборов и спящих в куржаке берез. Сюда сходились три улицы: кроме Ляминской, еще Архангельская и Полицейская, которая тянулась через город от реки.
Надо сказать, что обязательных уличных названий, записанных в документах городской управы, в ту пору в Турени еще не было. Не названия, а так – скорее, прозвища. Полицейская – оттого, что в начале ее, у реки, дом полицейской управы. Архангельская – это понятно, из-за церкви. А Ляминская – потому что рядом, у ближнего перекрестка, неширокое, но длинное озерцо. А по правде сказать – невысыхающая лужа. У озерца этого – невесть откуда взявшееся имя, Ляминское. Вот и улица с тем же названием…
Но если кто-то присылал Платону Филипповичу или Полине Федоровне письмо, то на конверте такого названия не было, а стоял адрес: „Г-ну Максарову (или г-же Максаровой), в собственный дом, что у Городищенского лога, неподалеку от Михаило-Архангельской церкви, г. Турень“. А один раз даже написали: „…что у Ляминского озера“.
„Озеро“ – глубиной по колено. Однако же и от него была польза. Зимою, когда оно замерзало, лед расчищали, и можно было гонять на коньках. Коньки мастерил ребятишкам все тот же Кондрат Алексеич Луков. В аккуратные деревянные колодки с дырами для веревок вставлял он железные полоски от обручей, натачивал их – и катайся на здоровье. У Гриши, кстати, были и настоящие коньки, дядичка Платон привез откуда-то в подарок. Но Гриша на них катался нечасто, больше ему нравились санки…
Сейчас доносились от озера мальчишечьи вскрики и смех. Гриша мельком подумал, что, наверно, не на коньках там нынче носятся, а играют в „буру?“. Это когда находят гладкий, застывший на морозе катыш конского помета и гоняют его по льду пимами, стараясь попасть по ногам друг дружке. Это ладно, когда по ногам, а бывает, что и по носу или по губам. Несладко, но все равно смех…
У входа в двухэтажный трактир Фомы Колокольцева горел пузатый фонарь. Да и без фонаря было светло. Месяц набрал силу и сиял теперь в позеленевшем небе, как горячая полная луна. Белая колокольня Михаила-Архангела впитывала его лучи и будто светилась изнутри. Тонкий крест отражал лунное золото, маковка под ним горела так, будто от месяца отскочил осколок и застрял там, разгораясь со своей собственной силой. Сказка, да и только…
Гриша остановился на полминутки, чтобы вобрать в себя такую сказку, потом кинулся догонять сани. С этого места, недалеко от лестницы, ведущей к переправе через лог, Ляминская поворачивала вправо и становилась уже настоящей улицей – не односторонкой, как прежде. Это потому, что лог заворачивал еще правее, как бы отодвигал Городище от главной части Турени… В ставнях светились щели. Вообще-то не было большой нужды запирать на ночь окна ставнями: не случалось в этих местах больших краж со взломами (хотя городищенские порой пошаливали). Но как-то прочнее ощущаешь себя, если стекла закрыты дощатыми створками, а те перехвачены железной полосою, запертой изнутри на длинный шкворень и болт. Будто в крепости…
Окна Максаровых тоже были за ставнями, тоже тепло светились тонкими щелками. С улицы максаровский дом казался небольшим. Всего три окна под двускатной крышей да сбоку пристрой с крыльцом. Окна, правда, высокие, с хитрой резьбой по наличникам и карнизам (понятно, что работа Кондрата Лукова), навес над крыльцом – с подпорками из кованого кружева, водосточные трубы – с жестяными теремками на верхушках. Те же теремки – на столбах ворот, а сами ворота – в накладных деревянных узорах с птицами-павлинами. Но размеры дома ничуть не больше, чем у всех других на Ляминской. Посторонний человек глянет и не догадается, что за забором дом тянется далеко в глубину двора, лепит к себе пристройки, нарастает вверх просторным мезонином. А вокруг – навесы, сараи и конюшни, за которыми разросся сад с яблонями, черемухой и сиренью. Этот сад задним своим краем выходит прямо к началу Спасского бульвара, который насадили недавно для прогулок и развлечений городской публики…
Арине помогли выбраться из саней у калитки. („Ох, греховодники, вот скажу Платону Филиппычу, он вам задаст…“) Со двора толпой ввалились в холодные сени, где пахло стылыми досками, рогожей и мерзлой капустой из приткнувшейся в углу бочки. Потом – в теплые, где запахи свежих пирогов и керосина от лампы мешались с еле уловимым, но всюду проникающим ароматом духов Полины Федоровны. Разматывали шарфы и шали, вытряхивали из валенок не успевшие растаять комки снега. Девчонки – те сразу в гостиную. А Гриша – сперва в свою „камо?ру“, где стол с тетрадями и чернильницами, старинный шкаф с любимыми книжками и всякими вещицами (в коем немалый беспорядок), кровать с медными шишками на витых железных спинках и печная изразцовая стенка в углу (дверца от печи – в другой комнате). Охватившее со всех сторон тепло разбудило в теле запоздалый озноб – короткий и сладковатый. Гриша тряхнул слипшимися локонами и потянулся. Толстые чулки пахли отсыревшей шерстью, Гриша стянул их, прыгая то на одной, то на другой ноге, кинул на приступок у печки. Сунул голые ступни в домашние шубенки. Подтянул штаны, одернул вышитую косоворотку, поправил поясок и пошел здороваться с дядичкой.
Сестры, повизгивая, вертелись вокруг отца, что-то говорили, не слушая друг друга. Лизавета сидела на папенькином плече. Гриша сказал сдержанно:
– С приездом, дядичка Платон. Добрый вечер…
Платон Филиппович сразу весь обратился к Грише. Широкий, густобровый, с улыбкой, пробившейся сквозь курчавую бородку.
– И тебе добрый вечер, Гришуня! Как тут жил-существовал? Смотрел ли за нашими красными девицами? У них ведь только хиханьки-хаханьки в голове, нужен строгий глаз, а ты здесь, когда меня нет, один из мужского племени…
– Смотрел, сколь хватало сил, – полушутя соврал Гриша. Потому что по правде-то смотрела за девчонками (и за Гришей заодно) старшая сестра – деловитая и рассудительная Аглая.
„А любопытно, чего он мне привез?“ – сама собой щекотала его мысль. Не был Гриша попрошайкой и жадиной, но ведь не бывало и случая, чтобы дядичка вернулся из поездки без подарков для каждого из домашних.
На сей раз, однако, Платон Филиппович привез один подарок для всех детей. В большой гостиной, где стоячие часы и фортепьяно, возвышался на круглом столе ящик красного дерева с глазастым выпуклым стеклом. Сверху ящика была крышка с костяным шариком, сбоку – медное колесо размером с блюдце.
– Туманные картины… – таинственным шепотом сказала Грише Оленька.
Гриша кивнул. Про туманные картины он знал. Однажды в училище лысоватый щуплый наставник Иван Елисеич взялся показывать такие картины первому классу. Объяснил, что будут виды Петербурга и Москвы. Но свет из ящика был слабый, лучи увязали и запутывались в жиденьких клубах пара, который поднимался над разогретым двумя лампами медным тазиком. Смутные очертания каких-то домов и башен (не разберешь, где Москва, а где Петербург) колыхались, таяли, пропадали. Мальчишкам это надоело, стали шуметь и плевать друг в дружку жеваными бумажками. Иван Елисеич торопливо сказал, что на этот раз представление окончено, а потом будет снова, когда аппарат приведут в порядок. Но никакого „потом“ не случилось (или случилось, когда Гриша уже покинул училище).
Но теперь он понимал, что никакой неудачи и непонятности не будет. Потому что ящик (называется „волшебный фонарь“) был не в пример больше и красивее того, что в училище. А устройством пара занималась тетичка Полина. А уж она-то, если за что берется, все делает в лучшем виде. На перламутровом столике (на том, с которого Гриша когда-то сшиб лампу) она расставила длинные ванночки с горелками под ними, зажгла фитильки. В ванночках зафырчало, стал частыми струйками подниматься прозрачный парок. Скоро он сделался гуще, слился в одно облако, заколыхался, будто вздернутая ветром скатерть.
Аглая вполголоса рассказала Грише, что папенька купил эту хитрую вещь в Ирбите, где в нынешние дни шумела-кипела известная на всю нашу Империю ярмарка. Туда привозили товары не только из российских губерний, но бывало даже, что из иных стран. Аппарат был немецкой фирмы и назывался мудреным словом „Рау-хен-бильд-верк“ или что-то вроде того (девчонки рядом уважительно хихикнули) и что к нему прилагаются три дюжины стеклянных картинок, из которых и получаются в тумане большие картины. Почти как натуральные виды…
Грише страсть как хотелось сунуться поближе к удивительному ящику, но он себя сдерживал. Над аппаратом колдовал сам Платон Филиппыч, который сказал:
– Уважаемую публику прошу не толкаться у меня под руками. Сначала все налажу, покажу первый раз, а дальше ломайте, как хотите…
Впрочем, скоро он сам позвал Гришу:
– Свет-Григорий, иди-ка, помоги… Вот смотри: в эти рамки надо вставлять картинки вверх ногами…
– Отчего же вверх ногами? – поразился Гриша.
– По закону науки оптики… Потом поправляешь этот отражатель, чтобы огонек точно был посередине…
Перед вогнутым зеркалом размером с тарелку горел в ящике яркий огонек медной лампочки. Свет как бы протыкал стеклянную картинку в жестяной рамке впереди. Остальные рамки ждали своих картинок и были похожи все вместе на страницы широко распахнутой книжки. Гриша, сопя от волнения и слегка обжигаясь о лампочку, стал вставлять стеклышки, которые подавал дядичка. Рамки сами поворачивались под пальцы, потому что дядичка тихонько вертел колесо. Наконец вся вертушка из двенадцати рамок была заполнена. Платон Филиппович усилил огонек. Подошла Полина Федоровна, глянула на оставленные картинки, покачала головой:
– Ох, мужчины! Вы не знаете порядка. Надо было ставить по номерам, иначе все станет непонятно… Вот, на бумаге есть список…
Упрек был, конечно, прежде всего мужу, и Гриша храбро заступился за дядичку:
– Ничего! Если беспорядок, это даже интереснее!
– Ну, безусловно… кое для кого, – суховато сказала тётичка. Наверно, вспомнила Гришин шкаф. Но больше не спорила.
– Почтенную публику просят занять места! – возгласил Платон Филиппович. Девочки со стуком и возней расположились на стульях. У двери шумно дышали Арина и приказчик Сергей Фомич, заглянувший к хозяину по какому-то делу да так и застрявший у порога. Гриша остался рядом с дядичкой, у волшебного фонаря. Здесь же была и Полина Федоровна – она держала лист бумаги в свете, падавшем из бокового оконца ящика.
1 2 3 4 5
Он не оставил… К ночи пробилась по занесенному тракту почтовая тройка из Тобольска, подобрала полузамерзших путешественников, отогрели их на ближней станции, что по старому обычаю именовалась „яма“…
После того случая оба сильно хворали – и Платон Филиппович, и Василий. С жаром, с натужным кашлем. Ну, потом поднялись все же. Только купец поднялся окончательно, будто не бывало простуды, а у помощника его в груди затаилась болезнь и весною показала себя снова. Максаров немало потратился на лучших докторов, да, видно, такая судьба была у Василия – в мае схоронили. Платон Филиппович ходил сам не свой, а про Аннушку и говорить нечего – месяц была в беспамятстве. Потом отошла, конечно – жить-то надо. Одна у нее осталась радость, одно утешение – годовалый Гришенька. Но оказалось, что это утешение – не окончательное лекарство. Стала Аннушка чахнуть и через год скончалась от той же болезни, что и муж… Перед смертью Христом Богом просила хозяина не оставить Гришеньку. Платон Филиппович сказал с деланой суровостью:
– Ты, Анна, обожди раньше срока накликать на себя кончину, грех это… А ежели что, помни: Гриша для меня – родной. Я и перед мужем твоим в том крест целовал…
Гриша и в самом деле жил в семье именитого купца как свой, как Максаров. Правда, оставался Булатовым, но разницы в том не видел. Разве что порой мальчишки окликали его по сделанному из фамилии прозвищу – Булат. Да порой и дядичка Платон, покачивая головой на излишнюю резвость приемыша, вздыхал:
– Булат ты и есть, лихой татарчонок бухарский…
Но, по правде сказать, в Грише не было заметно татарской крови. Весь он оказался в мать – русый, светлоглазый, нос сапожком. Впрочем, и среди бухарцев немало встречалось таких… Лишь изредка, в сердитые минуты, серые с карими пятнашками глаза его щурились и бросали колючие проблески, будто у какого-нибудь лучника из племени Кучума.
Но сердился он редко, нрава был покладистого, а если порой и баловался, то ведь так оно и положено по мальчишеской природе. С четырьмя девочками жил в согласии, будто с настоящими сестрами. А когда появилась пятая, – Лизавета-красавица – возился с ней не меньше, чем Аглая, Оленька, Танюшка и Катенька.
Здесь пора сказать, что Лизавета была не родная сестра четырем старшим, а сводная.
Сперва Платон Максаров (в ту пору молодой и, случалось, решительный без оглядки) женился на Елене Константиновне Гарцуновой, с которой познакомился в бытность свою в Петербурге. Что там было, в столице, Гриша не знал, да и девочки не знали – не детского ума это дело. Ясно только, что любовь была горячая, а кончилось все чуть ли не похищением и скорой скачкой за Урал. Оно и понятно. Максаров – он хотя и с немалым капиталом, а все же купеческого сословия (а дед его, и вовсе сказать, – из саратовских крепостных). А Гарцуновы хотя и без капиталов, с одним заложенным поместьицем, а „голубая кровь“, дворянство. Родня – в основном офицеры: гвардейцы да моряки. Разве можно, чтобы любимая сестра пошла за „торгаша“! Та, однако, братьев и тетушек не спросила, а родителей не было.
Ну, до проклятий, до полного разрыва с родней дело не дошло, но и связей почти не осталось. Никто беглянку не навещал, а коротенькие письма с именинными поздравлениями приходили раз в году. Елена поначалу плакала украдкой, но радости в жизни было у нее не в пример больше. Потерявшая дворянство Елена Константиновна Максарова нашла эту радость в любви к мужу, в дочерях и в своем добром доме, где жизнь текла без обид и невзгод. Понимала она, правда, что у мужа в душе прячется досада: одна за другой появляются дочери, а так хочется наследника-мальчишку. Ну, да это уж как Господь рассудил, грех роптать…
Но не обошла беда и этот дом. Когда пришел час появиться на свет Катеньке, Елена Константиновна не выдержала трудных родов. Малышку спасли, но с первого дня оказалась она сиротой. Случилось это вскоре после смерти Аннушки Булатовой.
Горевал Платон Филиппович сильно, ну да что поделаешь. И самому без жены, и дочкам без матери, с одними только няньками да кормилицами, – какая жизнь! И через четыре года после рождения Катеньки женился сызнова. На племяннице Никиты Данилыча Суровцева, что служил главным секретарем в Туренском пароходстве и владел там немалой долей акций (как, впрочем, и Максаров). Полина Федоровна хотя и не была дворянских кровей, но ста?тью и пригожим лицом не уступала прежней жене Платона Филипповича. И характером была спокойна и ласкова. Девочки сразу привязались к ней, да и Гриша тянулся порой быть поближе, приткнуться под локоть в добрую минутку. Случай с лампой, он был единственный, когда тетичка Полина напугала Гришу до слез, ну да чего про то вспоминать…
Конечно, купец Максаров, взявши вторую жену, мечтал, что уж она-то подарит ему наследника. А появилась Лизонька. Платон Филиппович вздохнул про себя, но вслух горького слова не сказал, потому что грех Бога гневить. Тем более что Лизавета-солнышко обещала стать красавицей, в мать.
Так вот и жили. В восемь лет отдали Гришу в двухгодичное городское училище, но через год он его оставил. Потому что делать там было нечего: все науки, что давались в училище, Гриша без труда и за малое время освоил вместе с девочками, которые обучались у домашних наставников. А читать научился сам собой, даже раньше Аглаи. Книг в доме водилось немало, Платон Филиппович и сам был до них охотник. Заказывал и по почте, и привозил при всяком случае, когда ездил в иные города по торговым делам.
У Гриши были две самые любимые книжки. Это сшитые из старых журналов под одним переплетом „Картины природы“ и „Конек-Горбунок“, сочиненный Петром Павловичем Ершовым, про которого говорили, что служит он инспектором в Тобольской гимназии – той, куда на будущий год собирались отправить Гришу. В гимназию и хотелось (новое в жизни всегда завлекательно!), и страшновато было оторваться от привычного дома. Ну да ладно, до будущей осени времени еще немерено…
А пока что – синие зимние вечера да серебряный месяц в искрящейся снежной пыли…
Туманные картины
1
Арину все-таки усадили в сани и с хохотом повезли вниз по Ляминской – к маленькой площади среди заметенных снегом заборов и спящих в куржаке берез. Сюда сходились три улицы: кроме Ляминской, еще Архангельская и Полицейская, которая тянулась через город от реки.
Надо сказать, что обязательных уличных названий, записанных в документах городской управы, в ту пору в Турени еще не было. Не названия, а так – скорее, прозвища. Полицейская – оттого, что в начале ее, у реки, дом полицейской управы. Архангельская – это понятно, из-за церкви. А Ляминская – потому что рядом, у ближнего перекрестка, неширокое, но длинное озерцо. А по правде сказать – невысыхающая лужа. У озерца этого – невесть откуда взявшееся имя, Ляминское. Вот и улица с тем же названием…
Но если кто-то присылал Платону Филипповичу или Полине Федоровне письмо, то на конверте такого названия не было, а стоял адрес: „Г-ну Максарову (или г-же Максаровой), в собственный дом, что у Городищенского лога, неподалеку от Михаило-Архангельской церкви, г. Турень“. А один раз даже написали: „…что у Ляминского озера“.
„Озеро“ – глубиной по колено. Однако же и от него была польза. Зимою, когда оно замерзало, лед расчищали, и можно было гонять на коньках. Коньки мастерил ребятишкам все тот же Кондрат Алексеич Луков. В аккуратные деревянные колодки с дырами для веревок вставлял он железные полоски от обручей, натачивал их – и катайся на здоровье. У Гриши, кстати, были и настоящие коньки, дядичка Платон привез откуда-то в подарок. Но Гриша на них катался нечасто, больше ему нравились санки…
Сейчас доносились от озера мальчишечьи вскрики и смех. Гриша мельком подумал, что, наверно, не на коньках там нынче носятся, а играют в „буру?“. Это когда находят гладкий, застывший на морозе катыш конского помета и гоняют его по льду пимами, стараясь попасть по ногам друг дружке. Это ладно, когда по ногам, а бывает, что и по носу или по губам. Несладко, но все равно смех…
У входа в двухэтажный трактир Фомы Колокольцева горел пузатый фонарь. Да и без фонаря было светло. Месяц набрал силу и сиял теперь в позеленевшем небе, как горячая полная луна. Белая колокольня Михаила-Архангела впитывала его лучи и будто светилась изнутри. Тонкий крест отражал лунное золото, маковка под ним горела так, будто от месяца отскочил осколок и застрял там, разгораясь со своей собственной силой. Сказка, да и только…
Гриша остановился на полминутки, чтобы вобрать в себя такую сказку, потом кинулся догонять сани. С этого места, недалеко от лестницы, ведущей к переправе через лог, Ляминская поворачивала вправо и становилась уже настоящей улицей – не односторонкой, как прежде. Это потому, что лог заворачивал еще правее, как бы отодвигал Городище от главной части Турени… В ставнях светились щели. Вообще-то не было большой нужды запирать на ночь окна ставнями: не случалось в этих местах больших краж со взломами (хотя городищенские порой пошаливали). Но как-то прочнее ощущаешь себя, если стекла закрыты дощатыми створками, а те перехвачены железной полосою, запертой изнутри на длинный шкворень и болт. Будто в крепости…
Окна Максаровых тоже были за ставнями, тоже тепло светились тонкими щелками. С улицы максаровский дом казался небольшим. Всего три окна под двускатной крышей да сбоку пристрой с крыльцом. Окна, правда, высокие, с хитрой резьбой по наличникам и карнизам (понятно, что работа Кондрата Лукова), навес над крыльцом – с подпорками из кованого кружева, водосточные трубы – с жестяными теремками на верхушках. Те же теремки – на столбах ворот, а сами ворота – в накладных деревянных узорах с птицами-павлинами. Но размеры дома ничуть не больше, чем у всех других на Ляминской. Посторонний человек глянет и не догадается, что за забором дом тянется далеко в глубину двора, лепит к себе пристройки, нарастает вверх просторным мезонином. А вокруг – навесы, сараи и конюшни, за которыми разросся сад с яблонями, черемухой и сиренью. Этот сад задним своим краем выходит прямо к началу Спасского бульвара, который насадили недавно для прогулок и развлечений городской публики…
Арине помогли выбраться из саней у калитки. („Ох, греховодники, вот скажу Платону Филиппычу, он вам задаст…“) Со двора толпой ввалились в холодные сени, где пахло стылыми досками, рогожей и мерзлой капустой из приткнувшейся в углу бочки. Потом – в теплые, где запахи свежих пирогов и керосина от лампы мешались с еле уловимым, но всюду проникающим ароматом духов Полины Федоровны. Разматывали шарфы и шали, вытряхивали из валенок не успевшие растаять комки снега. Девчонки – те сразу в гостиную. А Гриша – сперва в свою „камо?ру“, где стол с тетрадями и чернильницами, старинный шкаф с любимыми книжками и всякими вещицами (в коем немалый беспорядок), кровать с медными шишками на витых железных спинках и печная изразцовая стенка в углу (дверца от печи – в другой комнате). Охватившее со всех сторон тепло разбудило в теле запоздалый озноб – короткий и сладковатый. Гриша тряхнул слипшимися локонами и потянулся. Толстые чулки пахли отсыревшей шерстью, Гриша стянул их, прыгая то на одной, то на другой ноге, кинул на приступок у печки. Сунул голые ступни в домашние шубенки. Подтянул штаны, одернул вышитую косоворотку, поправил поясок и пошел здороваться с дядичкой.
Сестры, повизгивая, вертелись вокруг отца, что-то говорили, не слушая друг друга. Лизавета сидела на папенькином плече. Гриша сказал сдержанно:
– С приездом, дядичка Платон. Добрый вечер…
Платон Филиппович сразу весь обратился к Грише. Широкий, густобровый, с улыбкой, пробившейся сквозь курчавую бородку.
– И тебе добрый вечер, Гришуня! Как тут жил-существовал? Смотрел ли за нашими красными девицами? У них ведь только хиханьки-хаханьки в голове, нужен строгий глаз, а ты здесь, когда меня нет, один из мужского племени…
– Смотрел, сколь хватало сил, – полушутя соврал Гриша. Потому что по правде-то смотрела за девчонками (и за Гришей заодно) старшая сестра – деловитая и рассудительная Аглая.
„А любопытно, чего он мне привез?“ – сама собой щекотала его мысль. Не был Гриша попрошайкой и жадиной, но ведь не бывало и случая, чтобы дядичка вернулся из поездки без подарков для каждого из домашних.
На сей раз, однако, Платон Филиппович привез один подарок для всех детей. В большой гостиной, где стоячие часы и фортепьяно, возвышался на круглом столе ящик красного дерева с глазастым выпуклым стеклом. Сверху ящика была крышка с костяным шариком, сбоку – медное колесо размером с блюдце.
– Туманные картины… – таинственным шепотом сказала Грише Оленька.
Гриша кивнул. Про туманные картины он знал. Однажды в училище лысоватый щуплый наставник Иван Елисеич взялся показывать такие картины первому классу. Объяснил, что будут виды Петербурга и Москвы. Но свет из ящика был слабый, лучи увязали и запутывались в жиденьких клубах пара, который поднимался над разогретым двумя лампами медным тазиком. Смутные очертания каких-то домов и башен (не разберешь, где Москва, а где Петербург) колыхались, таяли, пропадали. Мальчишкам это надоело, стали шуметь и плевать друг в дружку жеваными бумажками. Иван Елисеич торопливо сказал, что на этот раз представление окончено, а потом будет снова, когда аппарат приведут в порядок. Но никакого „потом“ не случилось (или случилось, когда Гриша уже покинул училище).
Но теперь он понимал, что никакой неудачи и непонятности не будет. Потому что ящик (называется „волшебный фонарь“) был не в пример больше и красивее того, что в училище. А устройством пара занималась тетичка Полина. А уж она-то, если за что берется, все делает в лучшем виде. На перламутровом столике (на том, с которого Гриша когда-то сшиб лампу) она расставила длинные ванночки с горелками под ними, зажгла фитильки. В ванночках зафырчало, стал частыми струйками подниматься прозрачный парок. Скоро он сделался гуще, слился в одно облако, заколыхался, будто вздернутая ветром скатерть.
Аглая вполголоса рассказала Грише, что папенька купил эту хитрую вещь в Ирбите, где в нынешние дни шумела-кипела известная на всю нашу Империю ярмарка. Туда привозили товары не только из российских губерний, но бывало даже, что из иных стран. Аппарат был немецкой фирмы и назывался мудреным словом „Рау-хен-бильд-верк“ или что-то вроде того (девчонки рядом уважительно хихикнули) и что к нему прилагаются три дюжины стеклянных картинок, из которых и получаются в тумане большие картины. Почти как натуральные виды…
Грише страсть как хотелось сунуться поближе к удивительному ящику, но он себя сдерживал. Над аппаратом колдовал сам Платон Филиппыч, который сказал:
– Уважаемую публику прошу не толкаться у меня под руками. Сначала все налажу, покажу первый раз, а дальше ломайте, как хотите…
Впрочем, скоро он сам позвал Гришу:
– Свет-Григорий, иди-ка, помоги… Вот смотри: в эти рамки надо вставлять картинки вверх ногами…
– Отчего же вверх ногами? – поразился Гриша.
– По закону науки оптики… Потом поправляешь этот отражатель, чтобы огонек точно был посередине…
Перед вогнутым зеркалом размером с тарелку горел в ящике яркий огонек медной лампочки. Свет как бы протыкал стеклянную картинку в жестяной рамке впереди. Остальные рамки ждали своих картинок и были похожи все вместе на страницы широко распахнутой книжки. Гриша, сопя от волнения и слегка обжигаясь о лампочку, стал вставлять стеклышки, которые подавал дядичка. Рамки сами поворачивались под пальцы, потому что дядичка тихонько вертел колесо. Наконец вся вертушка из двенадцати рамок была заполнена. Платон Филиппович усилил огонек. Подошла Полина Федоровна, глянула на оставленные картинки, покачала головой:
– Ох, мужчины! Вы не знаете порядка. Надо было ставить по номерам, иначе все станет непонятно… Вот, на бумаге есть список…
Упрек был, конечно, прежде всего мужу, и Гриша храбро заступился за дядичку:
– Ничего! Если беспорядок, это даже интереснее!
– Ну, безусловно… кое для кого, – суховато сказала тётичка. Наверно, вспомнила Гришин шкаф. Но больше не спорила.
– Почтенную публику просят занять места! – возгласил Платон Филиппович. Девочки со стуком и возней расположились на стульях. У двери шумно дышали Арина и приказчик Сергей Фомич, заглянувший к хозяину по какому-то делу да так и застрявший у порога. Гриша остался рядом с дядичкой, у волшебного фонаря. Здесь же была и Полина Федоровна – она держала лист бумаги в свете, падавшем из бокового оконца ящика.
1 2 3 4 5