Вот придет наше время – тогда подписывайте эти бумажки на здоровье. И приверженцем Евангелия мы тоже никому быть не воспрещаем. Но не сейчас. Не сейчас. Сперва усадебная земля, а потом колхозы и кулаки. Я был там у них, в Советах, – он придвинулся к Бачевскому, – понимаете? Был. Видел, как все это происходит. Быстрехонько, – проскандировал он и, явно утомленный этими объяснениями, направился в ту сторону, где солдаты, образуя широкое каре, присоединяли к собравшейся толпе батраков, живших теперь в руинах усадьбы.
Итак, все было готозэ к той минуте, когда Молодой Помещик, выслушав краткое обращение капитана к собравшимся крестьянам, должен был зачитать врученную ему бумагу. Этим актом он добровольно признавался перед лицом всех собравшихся в минутном помрачении рассудка, что повлекло за собой поспешный и непродуманный поступок – дарственные на землю. Разумеется, дарственные эти – недействительны. Эту истину должен был внушить собравшимся маленький чернявый подпоручик.
Согнанные на площадь крестьяне были выстроены в длинные ряды. Под напором ружейных прикладов ряды эти сломались, образуя огромный, неправильный четырехугольник. Двое «лесных» еще пытались придать этой нелепой фигуре достойные очертания квадрата, но капитан, махнув рукой, счел приготовления удовлетворительными.
В своей сухой речи, произнесенной привыкшим отдавать команды голосом, он предостерег деревенских жителей, чтобы они не вздумали слишком доверять мнимым победам коммунистов.
– Этому скоро конец, – кричал он, – а те, кто опозорил звание гражданина и поляка, кровью своей за это заплатят. Не видать им пощады – эти слова были явно обращены к помещику, ожидавшему, когда ему велят читать заявление, – никому не видать пощады, будь то простолюдин или, не дай бог, предатель из больших господ. А этих, – распалился оратор, – мы покараем особенно сурово. Потому что наша власть, в отличие от власти красных, – справедливая и демократичная. И мы постепенно разберемся, что кому причитается – награда или кара.
В заключение капитан заявил, что сегодня, по случаю близящегося рождества, руководство отряда истинной Польской Армии постановило в последний раз отпустить прегрешения перед богом и отечеством и остеречь, чтоб никто больше не поддавался нашептываниям красных комиссаров.
Закончив тираду, оратор еще раз оглядел благоговейно молчавшую толпу и, очень удивленный, обратился к солдатам, окружавшим крестьянский четырехугольник:
– Что эти люди, онемели, что ли?
– Ну-ка, кто поблагодарит пана капитана за добрые советы и милосердие? – спросил чернявый подпоручик.
Как рассказывал потом Михал, крестьяне, пятясь под натиском солдатских шеренг, в течение почти десяти минут упражнялись:
– Благодарствуем, пан капитан.
Наконец после вполне удавшегося крика капитан соблаговолил прекратить обучение, и на площади у статуи Флориана воцарилась внезапная тишина.
– Я чуточку сдвинул доску и увидел, что молодого Бачевского подталкивают к тому месту, где перед тем стоял командир «лесных».
Лязгая зубами от пронизывающего ветра, который срывал остатки крыши с коровника, бывший усадебный форейтор мог теперь как следует разглядеть щуплую фигуру Молодого Барина.
Помещик спокойно взял бумагу из рук чернявого подпоручика и, еще раз прочитав про себя текст заявления, отдал его обратно несостоявшемуся юристу. Охрович растерялся, но решив вдруг, что оно, пожалуй, даже достойней будет, если Бачевский подтвердит фразу: «Да поможет мне бог», завершающую это путаное обращение, стал медленно, повторяя наиболее трудные места, сам читать заявление о незаконных дарственных. Бачевский слушал спокойно, казалось даже, что он одобряет наиболее интересные формулировки.
Когда Охрович, с пафосом провозгласив: «Да поможет мне бог», – обернулся, ожидая повторения клятвы, помещик снова взял у него из рук бумагу и, подняв ее высоко к свету, еще раз пригляделся к написанному, словно надеясь обнаружить на листочке тайные водяные знаки.
Капитан «лесных», удивленный затянувшимся молчанием, коснулся его плеча и процедил:
– Ну же, прошу вас. Скорее, пан сержант .
– Это нас и спутало, – объяснял Михал. – Похоже было, что вот сейчас помещик скажет наконец то, чего от него требуют. Кто б его за это упрекнул? И смотреть было вроде уже рискованно. Я задвинул доску и стал подумывать, куда бы скрыться, пока они не взялись обыскивать овины.
Да, это нас спутало. Такого мы, однако, от него не ожидали, – повторял он, пытаясь передать, как велико было изумление стоявших в тесных шеренгах крестьян, когда они вместо клятвы, которая подсказывалась Молодому Помещику, услышали хруст разрываемой бумаги и увидели подхваченные ветром клочья заявления о незаконных дарственных.
VII
Уверенность Михала, что помещик наверняка будет вынужден отступиться от своих обязательств, видимо, разделялась всей деревней. Принимая от Молодого Барина подписанные им дарственные и даже считая эти не имеющие никакой юридической ценности бумажки действительным разрешением на землю, крестьяне не верили в демократизм Бачевского. Для всех местных он по-прежнему оставался ребенком – человеком куда менее значительным, чем его сестра, которую ненавидели, но и уважали чрезвычайно.
«Он всегда человечный был», – говорили о нем, имея в виду его душевную теплоту, упорное стремление дружить с теми, кто жил по другую сторону парка и которых его старшая сестра частенько обзывала «полухамами». Он был товарищем игр деревенских мальчишек и особенно любил бывать в той части деревни, где, отгороженные лиственницами от пыльного тракта, располагались старые усадебки мелкопоместных шляхтичей. Какое-то время он даже учился в деревенской школе. Ксендз Станиславский, души не чаявший в молодом наследнике из Бачева, часто рассказывал, какой скандал разразился в усадьбе, когда мальчик заявил там, что ему-де не нужны никакие другие учителя, кроме деревенских.
– Он один не боялся Старой Барыни, – говорил ксендз.
Уже тогда, вызванный в усадьбу, чтобы «задушевно» поговорить со строптивым ребенком, не желающим слушать советов старшей сестры, ксендз понял, что этот мальчик не будет похож ни на одного из владельцев усадьбы. Впрочем, упорством он обладал воистину бачевским. И такой силой характера, что даже временная владелица усадьбы вынуждена была покориться ему. Остальным, – то есть мягкостью, обаянием и полным отсутствием спеси, «отмечающей дьявольским клеймом всех, кто носил эту фамилию», – он был обязан, по мнению ксендза, своей матери. Об этой рано умершей, тихой, святой женщине более всего можно было узнать из рассказов священника.
Тетка предпочитала избегать такого рода воспоминания. По смутным слухам, тоже исходившим от ксендза, между этой мягкой женщиной и ее дочерью, унаследовавшей все пороки рода Бачевских, нередко доходило до резких столкновений. Во всяком случае, ксендз недвусмысленно намекал, что в краткий период Теткиного правления, когда из-за болезни матери сна «слишком рано получила права совершеннолетней», тяжкая атмосфера продолжала царить в усадьбе.
– Правда, она взяла на себя заботы о маленьком братце, который появился на свет шестнадцать лет спустя после нее и был первым долгожданным мальчиком в роду. К тому же, совсем не знавшим отца, даже в младенчестве. Его называли «посмертник», вспоминая тот страшный день, когда в усадьбу прибыло двое товарищей погибшего, чтобы вручить беременной вдове сообщение о героической гибели ротмистра Бачевского в боях под Березиной и о присвоении ему посмертно Креста Доблестных за героическую борьбу с красными казаками Буденного.
Так и рос Молодой Помещик – между «тяжкой, злой любовью сестры, которая хотела сформировать его по образу и подобию отца, и благожелательностью деревни, помнившей доброту его матери». Мальчик был невысокий, худощавый, одна внешность его словно бы уже исключала всякое сходство с доблестным ротмистром. Впрочем, деревня никогда не принимала Молодого всерьез, в отличие от на редкость вспыльчивого отца его, будившего ненависть к себе, но и смешанное со страхом уважение. Крестьяне обычно с интересом ожидали, какой еще фортель выкинет «барчук». После брака с моей сестрой, к которому деревня отнеслась так же враждебно, как Тетка, там пророчили, что пришло время взрослому помещику расплачиваться за мальчишеские свои выходки. Уход Молодой Помещицы лишь подтвердил это мнение о наследнике бачевской фортуны – хоть и хороший он человек, да зелен уж больно. И то, что он роздал земли, отнюдь не расценивалось, как тщательно продуманный, мужской поступок. В этом скорей усматривали отречение, неприятие всякой борьбы, свойственное роду, из которого происходила его мать. Подписи, которые он ставил под дарственными, всего лишь ускоряли и так бесповоротно принятое крестьянами решение вторгнуться на усадебные земли.
– Мог бы и прочесть, как ему велели, ту бумагу, и поклясться, что не в своем уме тогда был, все равно усадьбе той земли уже вовек не видать.
Столь неприятная для всякого, кто поддался обаянию этого мальчика, убежденность в бессмысленности его смерти, повелела мне воспротивиться безжалостно правдивым – я хорошо это чувствовал – словам Михала.
– Он как-никак голову за это сложил.
– Не он один, – заметил Михал. – Но славы он добился, это точно. Зря вот только мы оставили тут его сестру.
– Ты тоже считаешь, что она подослала тогда «лесных»? – спросил я. Это был главный пункт, от него зависела дальнейшая оценка Теткиных поступков. Только это и не было бесспорным – даже заклятые враги Старой Барыни вынуждены были отказаться от слишком поспешно вынесенных приговоров над «братоубийцей».
– Нет, – сказал Михал. – Наверняка не она. Но нельзя было тогда оставлять ее тут, позволить жить почти на том же самом месте. Вот и сбылось то, что нам тогда в городе предсказывали.
Я хорошо помню наши старания удержать Тетку в Бачеве. Оставить ей Охотничий Домик и несколько примыкающих к нему моргов земли, которые из-за недосмотра землемеров не были учтены реформой. Вместе с Михалом мы настойчиво боролись против официального указания: не оставлять бывших помещиков на земле того же уезда. Мы стучались в двери местных начальников, одержимые уверенностью: нельзя допустить, чтобы у последнего представителя рода Бачевских не осталось тут ни одного, пусть даже самого никудышного родственника, который бы ухаживал за его могилой.
И случилось так, что решение, в конце концов поставившее Тетку вне суровых законов реформы, было единственным ощутимым результатом деятельности Молодого Помещика. Потому что, вопреки заверениям ксендза Станиславского, я уже не верил в силу «морального разрешения», – так священник называл дубликаты дарственных актов, которые выдавались в усадьбе. Да и кому нужно было это «моральное разрешение»? Более всего ему, священнику, так и не сумевшему до конца совместить божьих заповедей с превышающей его революционные устремления действительностью первых послевоенных месяцев. Благодаря этой смерти, рассуждал он, добродетельный акт – дележ с ближним избытком собственности не превратился «в насильственный, боже избави, захват». И нищих одарили, и богачей не выгнали прочь с земли, которая была – как он красиво выразился в одной из торжественных проповедей – «могилой их отцов».
– Сбылось все, что нам предсказывали, – повторил Михал. – Теперь она опять тут первая. Землю у крестьян выкупает, а беззаконием такое не назовешь. И это тут, – возмутился он, – где сгоревшие деревья еще напоминают, как рухнула старая усадьба.
Наблюдая, какой он стал порывистый, резкий, я понял, сколько правды содержалось в сплетнях, будто Михал вернулся из своего убежища на болоте совсем другим человеком. Он, как и Тетка, был одержим теперь борьбой за власть в Бачеве, власть, которую Старая Помещица уже никак не могла вернуть, даже если б выкупила всю ранее принадлежавшую крестьянам землю. Но при этом он потерял способность благоразумно оценивать свою противницу и ее поступки.
«Не стоит, – подумал я, – не стоит рассказывать ему о визите в Охотничий Домик мнимых посланцев деревни, которые требовали немедленно отдать им клад, якобы укрытый в сундуке, выкопанном самым наглым образом среди бела дня». Я даже не знаю, слышал ли он вообще об этом Теткином поступке, хотя всю округу облетела весть, как Старая Барыня появилась в парке с лопатой в руках и у самого дома выкопала ларь, содержимое которого никому не ведомо.
«Впрочем, я ведь увижу этих посланцев», – подумал я, вспомнив, что именно сегодня, по словам Тетки, они должны были прийти для окончательного разговора. Меня даже удивило, что известная своей сухостью бачевская помещица решилась так бессмысленно затягивать эти странные переговоры. О том, чтобы она отдала содержимое выкопанного два дня тому назад ларя или хотя бы соблаговолила объяснить, что хранится в сбитом из толстых дубовых, почерневших от времени досок сундуке, конечно, не могло быть и речи. Тетка обладала особого рода храбростью, растущей по мере усиления опасности. А затягивающиеся переговоры казались мне все более опасной игрой.
– Поймите же, тетя, – разъяснял я ей, – все это совершенно бессмысленно. Я даже не уверен, имеют ли право эти люди, пусть даже незаконно, называть себя делегатами деревни.
– Вот именно, – подхватила Тетка. – Я как увидела их, сразу поняла, что они не здешние. Но ведь так было во все времена, когда зло грозило усадьбе. Чужие пришли сюда невесть откуда, чужие велели отобрать у нас землю, чужие, – прохрипела она, – забрали у меня брата и убили его.
Я знал – ничто не сломит ее упорства. Ей снова казалось, что она проникла в причины крушения мира, в котором, несмотря на все испытания, продолжала жить. Я хорошо знал этот мир. Люди, живущие по его законам, не допускали и мысли о черной неблагодарности «любимых и добрых крестьян». Зло, причиненное поместьям, объяснялось вмешательством неведомых сил, почти что безумием, которое обуяло «всех этих несчастных бедняг». Казалось бы, Тетка, много лет ведущая упорную борьбу за удержание позиций усадьбы, лишена хотя бы этих иллюзий. Ведь она отбирала у крестьян искони принадлежавшие им земли, боролась с ними так, словно они-то и были виновниками всех бед, постигших род Бачевских. Побудила ее к тому единственно жадность к земле, чувство, которое она познала, восстанавливая морг за моргом, свое значение на этих бесплодных полях. Но в последних письмах я заметил словно бы перемену в ее убеждениях. Стареющая, одинокая, она, видимо, не могла уже, как раньше, с презреньем отметать мысль о том, что невольно стала причиной смерти любимого брата. Доказательством того, как жаждала она любым способом отделаться от этих мыслей, была ее отчаянная борьба за право поставить такой памятник незабвенному покойнику, который указывал бы, пусть посмертно, на его неразрывную связь со своим родом.
То же, что задумала моя сестра, было профанацией идеи единения всех Бачевских, которую воплощал в себе воздвигнутый, вернее, обновленный и расширенный старый фамильный склеп. Там – рядом с ротмистром, тело которого с невероятным трудом было все же доставлено с маленького, затерянного в полесских лугах солдатского кладбища, рядом с его женой, рядом со старыми надписями на могилах прадедов, положили гроб с телом столь необычного в этом роду помещика.
Здесь, перед лицом «узаконенной, господской», как я мысленно ее называл, смерти, на почтительном расстоянии (как почетные лавки в костеле) от заурядных могил, можно было даже примириться с наградами, полученными Молодым Помещиком в «войске коммунистов». Крест Доблестных, который дали ему за мужество, проявленное во время взятия поморского городишки, ничем не отличался тут от той же награды, присвоенной посмертно его отцу за сопротивление «большевистскому нашествию». Эта мнимая общность и позволила Тетке строить старческие химеры о деятельности «чужаков», которые якобы опутали крестьян, уничтожили усадьбу, убили помещика, а теперь хотят помешать исполнению его последней воли.
– Хамы, ну просто хамы, мой мальчик, – говорила она. – Думаешь, я их боюсь? Знаю, им не по вкусу огласка его последней воли. Они надеются уничтожить то, что сделал мой брат. Хотят отобрать у меня бумаги, где значится, что он, – понимаешь, он сам, – отдавал землю крестьянам. А потом, когда бумаг этих не будет, они станут уверять, что сами это сделали… Их реформа. Сотрут благодарную память о нас. – Резко постаревшее за последний год лицо Старой Барыни напоминало застывшую маску.
«Как же она изменилась, – подумал я. – Ведь совсем еще не старая…»
– Понимаешь… Отобрать все… Перечеркнуть… Обо мне, выкупавшей их обремененные долгами угодья, чтоб они не достались в чужие руки, теперь говорят, будто я, как все Бачевские, пью «кровь народа».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Итак, все было готозэ к той минуте, когда Молодой Помещик, выслушав краткое обращение капитана к собравшимся крестьянам, должен был зачитать врученную ему бумагу. Этим актом он добровольно признавался перед лицом всех собравшихся в минутном помрачении рассудка, что повлекло за собой поспешный и непродуманный поступок – дарственные на землю. Разумеется, дарственные эти – недействительны. Эту истину должен был внушить собравшимся маленький чернявый подпоручик.
Согнанные на площадь крестьяне были выстроены в длинные ряды. Под напором ружейных прикладов ряды эти сломались, образуя огромный, неправильный четырехугольник. Двое «лесных» еще пытались придать этой нелепой фигуре достойные очертания квадрата, но капитан, махнув рукой, счел приготовления удовлетворительными.
В своей сухой речи, произнесенной привыкшим отдавать команды голосом, он предостерег деревенских жителей, чтобы они не вздумали слишком доверять мнимым победам коммунистов.
– Этому скоро конец, – кричал он, – а те, кто опозорил звание гражданина и поляка, кровью своей за это заплатят. Не видать им пощады – эти слова были явно обращены к помещику, ожидавшему, когда ему велят читать заявление, – никому не видать пощады, будь то простолюдин или, не дай бог, предатель из больших господ. А этих, – распалился оратор, – мы покараем особенно сурово. Потому что наша власть, в отличие от власти красных, – справедливая и демократичная. И мы постепенно разберемся, что кому причитается – награда или кара.
В заключение капитан заявил, что сегодня, по случаю близящегося рождества, руководство отряда истинной Польской Армии постановило в последний раз отпустить прегрешения перед богом и отечеством и остеречь, чтоб никто больше не поддавался нашептываниям красных комиссаров.
Закончив тираду, оратор еще раз оглядел благоговейно молчавшую толпу и, очень удивленный, обратился к солдатам, окружавшим крестьянский четырехугольник:
– Что эти люди, онемели, что ли?
– Ну-ка, кто поблагодарит пана капитана за добрые советы и милосердие? – спросил чернявый подпоручик.
Как рассказывал потом Михал, крестьяне, пятясь под натиском солдатских шеренг, в течение почти десяти минут упражнялись:
– Благодарствуем, пан капитан.
Наконец после вполне удавшегося крика капитан соблаговолил прекратить обучение, и на площади у статуи Флориана воцарилась внезапная тишина.
– Я чуточку сдвинул доску и увидел, что молодого Бачевского подталкивают к тому месту, где перед тем стоял командир «лесных».
Лязгая зубами от пронизывающего ветра, который срывал остатки крыши с коровника, бывший усадебный форейтор мог теперь как следует разглядеть щуплую фигуру Молодого Барина.
Помещик спокойно взял бумагу из рук чернявого подпоручика и, еще раз прочитав про себя текст заявления, отдал его обратно несостоявшемуся юристу. Охрович растерялся, но решив вдруг, что оно, пожалуй, даже достойней будет, если Бачевский подтвердит фразу: «Да поможет мне бог», завершающую это путаное обращение, стал медленно, повторяя наиболее трудные места, сам читать заявление о незаконных дарственных. Бачевский слушал спокойно, казалось даже, что он одобряет наиболее интересные формулировки.
Когда Охрович, с пафосом провозгласив: «Да поможет мне бог», – обернулся, ожидая повторения клятвы, помещик снова взял у него из рук бумагу и, подняв ее высоко к свету, еще раз пригляделся к написанному, словно надеясь обнаружить на листочке тайные водяные знаки.
Капитан «лесных», удивленный затянувшимся молчанием, коснулся его плеча и процедил:
– Ну же, прошу вас. Скорее, пан сержант .
– Это нас и спутало, – объяснял Михал. – Похоже было, что вот сейчас помещик скажет наконец то, чего от него требуют. Кто б его за это упрекнул? И смотреть было вроде уже рискованно. Я задвинул доску и стал подумывать, куда бы скрыться, пока они не взялись обыскивать овины.
Да, это нас спутало. Такого мы, однако, от него не ожидали, – повторял он, пытаясь передать, как велико было изумление стоявших в тесных шеренгах крестьян, когда они вместо клятвы, которая подсказывалась Молодому Помещику, услышали хруст разрываемой бумаги и увидели подхваченные ветром клочья заявления о незаконных дарственных.
VII
Уверенность Михала, что помещик наверняка будет вынужден отступиться от своих обязательств, видимо, разделялась всей деревней. Принимая от Молодого Барина подписанные им дарственные и даже считая эти не имеющие никакой юридической ценности бумажки действительным разрешением на землю, крестьяне не верили в демократизм Бачевского. Для всех местных он по-прежнему оставался ребенком – человеком куда менее значительным, чем его сестра, которую ненавидели, но и уважали чрезвычайно.
«Он всегда человечный был», – говорили о нем, имея в виду его душевную теплоту, упорное стремление дружить с теми, кто жил по другую сторону парка и которых его старшая сестра частенько обзывала «полухамами». Он был товарищем игр деревенских мальчишек и особенно любил бывать в той части деревни, где, отгороженные лиственницами от пыльного тракта, располагались старые усадебки мелкопоместных шляхтичей. Какое-то время он даже учился в деревенской школе. Ксендз Станиславский, души не чаявший в молодом наследнике из Бачева, часто рассказывал, какой скандал разразился в усадьбе, когда мальчик заявил там, что ему-де не нужны никакие другие учителя, кроме деревенских.
– Он один не боялся Старой Барыни, – говорил ксендз.
Уже тогда, вызванный в усадьбу, чтобы «задушевно» поговорить со строптивым ребенком, не желающим слушать советов старшей сестры, ксендз понял, что этот мальчик не будет похож ни на одного из владельцев усадьбы. Впрочем, упорством он обладал воистину бачевским. И такой силой характера, что даже временная владелица усадьбы вынуждена была покориться ему. Остальным, – то есть мягкостью, обаянием и полным отсутствием спеси, «отмечающей дьявольским клеймом всех, кто носил эту фамилию», – он был обязан, по мнению ксендза, своей матери. Об этой рано умершей, тихой, святой женщине более всего можно было узнать из рассказов священника.
Тетка предпочитала избегать такого рода воспоминания. По смутным слухам, тоже исходившим от ксендза, между этой мягкой женщиной и ее дочерью, унаследовавшей все пороки рода Бачевских, нередко доходило до резких столкновений. Во всяком случае, ксендз недвусмысленно намекал, что в краткий период Теткиного правления, когда из-за болезни матери сна «слишком рано получила права совершеннолетней», тяжкая атмосфера продолжала царить в усадьбе.
– Правда, она взяла на себя заботы о маленьком братце, который появился на свет шестнадцать лет спустя после нее и был первым долгожданным мальчиком в роду. К тому же, совсем не знавшим отца, даже в младенчестве. Его называли «посмертник», вспоминая тот страшный день, когда в усадьбу прибыло двое товарищей погибшего, чтобы вручить беременной вдове сообщение о героической гибели ротмистра Бачевского в боях под Березиной и о присвоении ему посмертно Креста Доблестных за героическую борьбу с красными казаками Буденного.
Так и рос Молодой Помещик – между «тяжкой, злой любовью сестры, которая хотела сформировать его по образу и подобию отца, и благожелательностью деревни, помнившей доброту его матери». Мальчик был невысокий, худощавый, одна внешность его словно бы уже исключала всякое сходство с доблестным ротмистром. Впрочем, деревня никогда не принимала Молодого всерьез, в отличие от на редкость вспыльчивого отца его, будившего ненависть к себе, но и смешанное со страхом уважение. Крестьяне обычно с интересом ожидали, какой еще фортель выкинет «барчук». После брака с моей сестрой, к которому деревня отнеслась так же враждебно, как Тетка, там пророчили, что пришло время взрослому помещику расплачиваться за мальчишеские свои выходки. Уход Молодой Помещицы лишь подтвердил это мнение о наследнике бачевской фортуны – хоть и хороший он человек, да зелен уж больно. И то, что он роздал земли, отнюдь не расценивалось, как тщательно продуманный, мужской поступок. В этом скорей усматривали отречение, неприятие всякой борьбы, свойственное роду, из которого происходила его мать. Подписи, которые он ставил под дарственными, всего лишь ускоряли и так бесповоротно принятое крестьянами решение вторгнуться на усадебные земли.
– Мог бы и прочесть, как ему велели, ту бумагу, и поклясться, что не в своем уме тогда был, все равно усадьбе той земли уже вовек не видать.
Столь неприятная для всякого, кто поддался обаянию этого мальчика, убежденность в бессмысленности его смерти, повелела мне воспротивиться безжалостно правдивым – я хорошо это чувствовал – словам Михала.
– Он как-никак голову за это сложил.
– Не он один, – заметил Михал. – Но славы он добился, это точно. Зря вот только мы оставили тут его сестру.
– Ты тоже считаешь, что она подослала тогда «лесных»? – спросил я. Это был главный пункт, от него зависела дальнейшая оценка Теткиных поступков. Только это и не было бесспорным – даже заклятые враги Старой Барыни вынуждены были отказаться от слишком поспешно вынесенных приговоров над «братоубийцей».
– Нет, – сказал Михал. – Наверняка не она. Но нельзя было тогда оставлять ее тут, позволить жить почти на том же самом месте. Вот и сбылось то, что нам тогда в городе предсказывали.
Я хорошо помню наши старания удержать Тетку в Бачеве. Оставить ей Охотничий Домик и несколько примыкающих к нему моргов земли, которые из-за недосмотра землемеров не были учтены реформой. Вместе с Михалом мы настойчиво боролись против официального указания: не оставлять бывших помещиков на земле того же уезда. Мы стучались в двери местных начальников, одержимые уверенностью: нельзя допустить, чтобы у последнего представителя рода Бачевских не осталось тут ни одного, пусть даже самого никудышного родственника, который бы ухаживал за его могилой.
И случилось так, что решение, в конце концов поставившее Тетку вне суровых законов реформы, было единственным ощутимым результатом деятельности Молодого Помещика. Потому что, вопреки заверениям ксендза Станиславского, я уже не верил в силу «морального разрешения», – так священник называл дубликаты дарственных актов, которые выдавались в усадьбе. Да и кому нужно было это «моральное разрешение»? Более всего ему, священнику, так и не сумевшему до конца совместить божьих заповедей с превышающей его революционные устремления действительностью первых послевоенных месяцев. Благодаря этой смерти, рассуждал он, добродетельный акт – дележ с ближним избытком собственности не превратился «в насильственный, боже избави, захват». И нищих одарили, и богачей не выгнали прочь с земли, которая была – как он красиво выразился в одной из торжественных проповедей – «могилой их отцов».
– Сбылось все, что нам предсказывали, – повторил Михал. – Теперь она опять тут первая. Землю у крестьян выкупает, а беззаконием такое не назовешь. И это тут, – возмутился он, – где сгоревшие деревья еще напоминают, как рухнула старая усадьба.
Наблюдая, какой он стал порывистый, резкий, я понял, сколько правды содержалось в сплетнях, будто Михал вернулся из своего убежища на болоте совсем другим человеком. Он, как и Тетка, был одержим теперь борьбой за власть в Бачеве, власть, которую Старая Помещица уже никак не могла вернуть, даже если б выкупила всю ранее принадлежавшую крестьянам землю. Но при этом он потерял способность благоразумно оценивать свою противницу и ее поступки.
«Не стоит, – подумал я, – не стоит рассказывать ему о визите в Охотничий Домик мнимых посланцев деревни, которые требовали немедленно отдать им клад, якобы укрытый в сундуке, выкопанном самым наглым образом среди бела дня». Я даже не знаю, слышал ли он вообще об этом Теткином поступке, хотя всю округу облетела весть, как Старая Барыня появилась в парке с лопатой в руках и у самого дома выкопала ларь, содержимое которого никому не ведомо.
«Впрочем, я ведь увижу этих посланцев», – подумал я, вспомнив, что именно сегодня, по словам Тетки, они должны были прийти для окончательного разговора. Меня даже удивило, что известная своей сухостью бачевская помещица решилась так бессмысленно затягивать эти странные переговоры. О том, чтобы она отдала содержимое выкопанного два дня тому назад ларя или хотя бы соблаговолила объяснить, что хранится в сбитом из толстых дубовых, почерневших от времени досок сундуке, конечно, не могло быть и речи. Тетка обладала особого рода храбростью, растущей по мере усиления опасности. А затягивающиеся переговоры казались мне все более опасной игрой.
– Поймите же, тетя, – разъяснял я ей, – все это совершенно бессмысленно. Я даже не уверен, имеют ли право эти люди, пусть даже незаконно, называть себя делегатами деревни.
– Вот именно, – подхватила Тетка. – Я как увидела их, сразу поняла, что они не здешние. Но ведь так было во все времена, когда зло грозило усадьбе. Чужие пришли сюда невесть откуда, чужие велели отобрать у нас землю, чужие, – прохрипела она, – забрали у меня брата и убили его.
Я знал – ничто не сломит ее упорства. Ей снова казалось, что она проникла в причины крушения мира, в котором, несмотря на все испытания, продолжала жить. Я хорошо знал этот мир. Люди, живущие по его законам, не допускали и мысли о черной неблагодарности «любимых и добрых крестьян». Зло, причиненное поместьям, объяснялось вмешательством неведомых сил, почти что безумием, которое обуяло «всех этих несчастных бедняг». Казалось бы, Тетка, много лет ведущая упорную борьбу за удержание позиций усадьбы, лишена хотя бы этих иллюзий. Ведь она отбирала у крестьян искони принадлежавшие им земли, боролась с ними так, словно они-то и были виновниками всех бед, постигших род Бачевских. Побудила ее к тому единственно жадность к земле, чувство, которое она познала, восстанавливая морг за моргом, свое значение на этих бесплодных полях. Но в последних письмах я заметил словно бы перемену в ее убеждениях. Стареющая, одинокая, она, видимо, не могла уже, как раньше, с презреньем отметать мысль о том, что невольно стала причиной смерти любимого брата. Доказательством того, как жаждала она любым способом отделаться от этих мыслей, была ее отчаянная борьба за право поставить такой памятник незабвенному покойнику, который указывал бы, пусть посмертно, на его неразрывную связь со своим родом.
То же, что задумала моя сестра, было профанацией идеи единения всех Бачевских, которую воплощал в себе воздвигнутый, вернее, обновленный и расширенный старый фамильный склеп. Там – рядом с ротмистром, тело которого с невероятным трудом было все же доставлено с маленького, затерянного в полесских лугах солдатского кладбища, рядом с его женой, рядом со старыми надписями на могилах прадедов, положили гроб с телом столь необычного в этом роду помещика.
Здесь, перед лицом «узаконенной, господской», как я мысленно ее называл, смерти, на почтительном расстоянии (как почетные лавки в костеле) от заурядных могил, можно было даже примириться с наградами, полученными Молодым Помещиком в «войске коммунистов». Крест Доблестных, который дали ему за мужество, проявленное во время взятия поморского городишки, ничем не отличался тут от той же награды, присвоенной посмертно его отцу за сопротивление «большевистскому нашествию». Эта мнимая общность и позволила Тетке строить старческие химеры о деятельности «чужаков», которые якобы опутали крестьян, уничтожили усадьбу, убили помещика, а теперь хотят помешать исполнению его последней воли.
– Хамы, ну просто хамы, мой мальчик, – говорила она. – Думаешь, я их боюсь? Знаю, им не по вкусу огласка его последней воли. Они надеются уничтожить то, что сделал мой брат. Хотят отобрать у меня бумаги, где значится, что он, – понимаешь, он сам, – отдавал землю крестьянам. А потом, когда бумаг этих не будет, они станут уверять, что сами это сделали… Их реформа. Сотрут благодарную память о нас. – Резко постаревшее за последний год лицо Старой Барыни напоминало застывшую маску.
«Как же она изменилась, – подумал я. – Ведь совсем еще не старая…»
– Понимаешь… Отобрать все… Перечеркнуть… Обо мне, выкупавшей их обремененные долгами угодья, чтоб они не достались в чужие руки, теперь говорят, будто я, как все Бачевские, пью «кровь народа».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11