А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR Busya
«{e"Дивертисмент". Серия «Новый стиль»»: Амфора, Кристалл; СПб.; 2001
ISBN ISBN 5-94278-254-7, 5-306-00235-8
Аннотация
Роман «Дивертисмент» (1949) не был опубликован при жизни Кортасара, но в нем уже ощущается рука зрелого мастера, будущего создателя таких шедевров, как «Выигрыши», «Игра в классики», «Книга Мануэля».
«Она вечно падала со стульев, и вскоре все поняли, что нет смысла подыскивать ей глубокие кресла с высокими подлокотниками. Она садилась – и тотчас же падала. Иногда она падала навзничь, но чаще всего – на бок. Но вставала и улыбалась – добродушие отличало ее, и понимание, понимание того, что стулья – это не для нее. Она приспособилась жить стоя. Стоя она занималась любовью, на ногах и ела, и пила, она и спала не ложась, опасаясь упасть с кровати. Ибо, что есть кровать, как не стул для всего тела? В день, когда она умерла, ее, торопясь, положили в гроб; столь же спешно он был заколочен. Во время бдения над усопшей гроб то и дело клонился то в одну, то в другую сторону – он словно хотел куда-то упасть.»
Хулио Кортасар
Дивертисмент
…and I'm going to kill you with this sword! At the word «sword», the mishappen lump of metal seemed to Rachel to flicker to a sharp wicked point.
She looked Emily in the eyes, doubtfully. Did she mean it, or was it a game?
Richard Hughes. «High Wind in Jamaica»

I
i
Я поведу рассказ о том далеком, уже обратившемся в прах, времени, когда нас было много, когда мы жили, я бы сказал, чуть-чуть – ради друг друга и почти целиком – ради того, чтобы я мог неустанно наполнять словами свои проводимые в праздности дни. Апельсин раскрывается цветком из полупрозрачных долек. Я поднимаю его к солнцу электрической лампочки, и сквозь мякоть становится виден темный шарик прижавшихся друг к другу косточек. Из одной дольки выходят брат и сестра Вихиль, и вот я уже с ними и со всеми остальными – опять в том доме в Вилья-дель-Парке, гдекогда-то мы так весело играли в жизнь.
В то время Хорхе культивировал в себе склонность к интроспекции; выражалось это в бесконечном начитывании вслух сочиняемых на ходу верлибров. Он сидел, привалившись к письменному столу, разметав волосы по бумаге и кускам рисовального угля, вгоняя себя в транс подготовительными заунывными речитативами.
– Видишь – подшипники смазывает, – пояснила мне Марта, предпочитавшая тогда представать в резко экстравертном образе. – Иди-ка сюда. Смотри, какая красота.
Я подошел к окну, выходившему на запад. Сельскохозяйственный пейзаж был скрыт за парусиновым навесом в оранжево-синюю полоску, в котором кто-то проделал прямоугольное отверстие; сквозь него проникало четырехчасовое солнце, смешанное с фрагментами каких-то предметов и облаков.
– Посмотри отсюда: просто настоящий Пуссен.
Никакой это был не Пуссен, скорее уж какой-нибудь Руссо, но освещение и жара придавали этому куску внешнего мира, отделенного от нас парусиной, некую непреодолимую притягательную значительность. Наклонившись так, как велела Марта, я увидел причину ее восторгов. Через три квартала от нашего дома, у самых стен факультета сельского хозяйства паслись на лугу коровы – под ярким солнцем черные и белые пятна на их шкурах были перемешаны в строжайше отмеренной равной пропорции. Было в них что-то от мозаики и от ожившей картины, какой-то идиотский балет невероятно медленных и столь же упорных силуэтов. На таком расстоянии их движения были незаметны, но, присмотревшись, можно было разглядеть, как медленно-медленно изменяется форма этого узора, этого крупно-рогатого созвездия.
– Самое потрясающее – то, как шестнадцать коров помещаются в этой дырочке, – сказала Марта. – Нет-нет, я все понимаю: расстояние, перспектива, одним пальцем закрывается солнце, и все такое. Но если поверить глазам, просто на миг – одним лишь глазам, увидеть эту переводную картинку там, вдалеке: идеально зеленое поле, черно-белые коровы – две вместе, одна поодаль, три у забора и видны только наполовину, – тогда сразу понимаешь всю невозможность этого пейзажа, сущей почтовой открытки.
– Рамка здорово усиливает впечатление, – согласился я. – Когда придет Ренато, можно будет предложить ему зарисовать это. Фантастический реализм: шестнадцать коров приветствуют рождение Венеры на закате жаркого дня.
– Название – ничего, даже если не учитывать, что оно было бы, пожалуй, единственной возможностью убедить Ренато написать что-нибудь из того, что видим мы, а не он. Впрочем, картина, которую он сейчас пишет, вполне фотографична.
– Ну да, только фотографию эту делал некий марсианин, к тому же – через фасеточный глаз мухи. Ты только представь себе: фотография реальности, снятая через глаз мухи!
– Нет, мне больше нравятся коровки. Ты только посмотри на них, Инсекто, только посмотри. Жаль, что Хорхе спит, хорошо было бы и его ткнуть носом в эту красоту.
Я уже знал, что должно было произойти: рука Хорхе конвульсивно дернулась, он полувстал, полунавалился на стол Ренато и, с лицом чуть бледнее обычного, уставился на сестру.
– Слышишь, ты, убогая: у меня получилось. Послушайте оба, сейчас пойдет. Ключевое слово мята, все начинается с него. Вроде все вижу, все сходится, но что получится – не знаю. Подождите-ка: тень мяты на губах, таинственно происхождение напитков, тех, что дегустируют в облаках дыма, порой берут назад – как слова, и добавляют к воспоминаниям, чтобы не отпускать их бродить поодиночке под древними лунами мира. (Хорошо получаюсь, – шепнула мне Марта, стремительно записывая слова брата.) Все это – пустое. Важное остается в суровой сдержанности зданий и низких туч; тем не менее оно остается навеки в тех жизнях, что уже покоятся на дне осушенных кубков со следами чьих-то губ по краям – там, где вновь и вновь воздает себе хвачу неясная пыль рассвета.
Таким я помню пронзительный сухой анис, выпитый в доме на улице Пайсанду; медовую алоху, испепеленную адской жарой Тукумана, и огненный цветок гранатового вина, распустившего свои лепестки в японском кафе где-то в Мендосе. В этой стране, напоенной множеством вин, география полнится красным и золотистым вкусом; колючие мосто из Сан-Хуана, бутылки бьянши и краткая слава высоченных башен легендарного сутера. Одно вино – это улитка со склонов Аид, другое – ночь без сна, вся иссеченная шрамами каналов, а самое горькое и самое жалкое – вино, что продают в магазинах па немощеных улочках, обсаженных ивами, вино берегов Буэнос-Айреса, где надоедливое отвращение вызывает жажду.
Хорхе прервался, чтобы перевести дыхание, шумно глотнул воздуха и выразительно пошевелил губами.
– Стоит также склониться перед прозрачной крохотностью рюмок с огненной водой, что… Черт, не идет дальше!
Хорхе, пошатываясь, встал на ноги; лицо его вновь порозовело, но сам он еще не до конца вернулся из мира своих творческих грез. Тяжело и стремительно опустился на стул.
– Целый спектакль закатил, а толку-то? – обернулась ко мне Марта. – Больше всего похоже на каталог вин «Аризу». Вчерашние мне больше понравились. Они у него получились как-то сами собой, на одном дыхании. Просто здорово. Инсекто, ты их еще не слышал?
– Нет.
– Это называется «Стихи с мягкими медведями».
– Каждому медведю – свое время, – мстительно заметил я. – Оказывается, и в бессознательном творчестве встречается плагиат.
– А что такое, по-твоему, плагиат? Ты мне можешь объяснить? Давай посмотрим, в чем его смысл, разберемся во всем – с самого начала. Взять, например, моих коров. Каждая из них – плагиат с соседки; шестнадцать черно-белых плагиатов, а в результате мы имеем великолепную открытку. Шедевр идиотизма.
– Марта, Марта, – замурлыкал я, но осекся, заметив, каким взглядом смотрит на сестру Хорхе.
Его глаза медленно-медленно обводили ее, словно расчленяя ее тело на отдельные куски, отделяя их друг от друга. Целую секунду он не отводил взгляда от пряжки ее ремня.
– Марта, ты записала стихи? О чем они? Что в них было?
– Трактат о виноделии, дорогой. Но уговор ты знаешь: до завтра я их тебе не отдам. Представляешь, Инсекто, он их рвет! Даешь ему запись, а этот тип, решив, что его стихи недостаточно гениальны, тотчас рвет их в клочья.
– Кистью безмолвия выведено для тебя одно слово, и слово это – стерва, – задумчиво проговорил Хорхе. – Я же теперь обращу свое творческое внимание на диагонали, на горький мате и займусь дешифровкой поведения божьих коровок.
– Неплохой материал, – сказал я, постаравшись вложить в эти слова побольше иронии. – Любопытно, как это вам, спонтанно творящим, удается так планомерно готовиться к очередному приступу недержания.
– Порох должен быть сухим, а подшипники – смазанными, – объяснила мне Марта.
– Гимнастика сердца состоит из множества упражнений на удержание равновесия и из прыжков в пропасть, – улыбаясь, заметил Хорхе. – Ладно, хватит на сегодня поэзии. – У Хорхе была удивительная способность выходить из транса и мгновенно собираться с мыслями. – Ну-ка, что вы тут слюни пускали по поводу каких-то коров? – Бросив взгляд в окно, он сразу же посерьезнел. – А что, в этом что-то есть! Коровье созвездие и одновременно – препарат под микроскопом. Чубарые блохи-мутанты. Как хочешь – так и понимай. И насчет открытки ты, Марта, абсолютно права. А не послать ли нам этот шедевр дяде Томасу? «С наилучшими пожеланиями с этих очаровательных лугов. Вихили».
– Ты же знаешь, как он любит поздравления в стихах. Лучше всего – в твоих.
– Согласен.
«Тебе с лугов привет шлют от души
твои возлюбленные племяши».
– Великолепно, сразу видны талант и дерзновенность. Кстати, меня терзают смутные подозрения…
– Они абсолютно обоснованны.
– Хорхе, ты же только что надиктовал мне стихотворение.
– Ну и что? Ты его записала только потому, что we6e самой захотелось. В уговор оно не входило.
– Не прикидывайся дураком, – промурлыкала Марта, усаживаясь поудобнее на старом диване Ренато. – И не делай вид, что не понимаешь, о чем речь. Это стихотворение было заготовлено заранее, а значит – уговор на него распространяется. – Бросив беглый взгляд в свои записки, она процитировала: – В этой стране, напоенной множеством вин… Нет, чтобы так завернуть, тебе нужно было хорошенько подумать.
Хорхе скорчил мне рожу.
– Умная сестра – это просто беда какая-то. Ладно, давай по порядку: ты записываешь то, что я тебе надиктовываю. За каждое увековеченное творение я плачу тебе столько, сколько условлено. Дальше: согласен, часть из них я готовлю заранее. Они рождаются у меня перед сном – обрывочные фразы, какие-то образы, являющиеся мне вперемешку со сновидениями и галлюцинациями. Но ведь потом все это нужно подытожить, собрать воедино и дать «полный вперед». Инсекто, кофе варить будем?
Крохотная кухня находилась рядом с мастерской. Под доносившееся до нас пение Марты я поставил воду кипятиться, а Хорхе занялся пересыпанием точно отсчитанного ложкой кофе в носовой платок, которому не в первый раз предстояло сыграть роль фильтра.
– Ну и свинья же этот Ренато, – заметил он, демонстрируя мне платок. – Того и гляди, переплюнет бессмертные деяния одного чистюли.
Наши голоса слились в монотонном завывании:
– Случилось одному чистюле
Стирать свои трусы в кастрюле.
Ну, а жена в кастрюле той
Ему сварила суп густой
Затем, выдержав торжественную паузу, мы продекламировали:
– Мораль?
Мораль проста как ягодица:
Плевать в колодец не годится!
– Отличный дуэт, – заявил Хорхе. – Марта, ты слышала?
– Ну и мерзость. Вы, ребята, друг друга стоите. Что ты, что Инсекто. Так, мне кофе – двойной. Измученной стенографистке требуется кислородная подушка, обеспечьте ее, пожалуйста, по линии гуманитарной помощи.
– Еще немного, и это уже можно будет называть собственным стилем, – бормотал Хорхе, с трудом процеживая кофе через платок. – Обрати внимание: дело не только в экономии. Минимализм в затратах привносит красоту в отдельные элементы общей структуры. А с измученной стенографисткой и кислородной подушкой получилось очень неплохо. У нас с сестренкой вообще котелки варят. Взять меня: я, например, заметил и понял, что в последнюю неделю Ренато словно умом тронулся.
– Не «словно», а тронулся, и не неделю назад, а изрядно раньше, – внес я свои коррективы.
– Ренато – безумец, – донесся из мастерской голос Марты. – И в этом – ваше перед ним преимущество, так как вы – всего-навсего болваны. Хорхе пишет дурацкие стихи, и есть надежда, что именно поэтому они рано или поздно будут оценены читающей публикой. Тупость нужно растить и лелеять! Манифест младшего поколения семьи Вихиль, детишек, сорвавшихся с цепи.
– С-цепи-он Африканский, – захохотал Хорхе. – По прибытии в Капую Ганнибал предался ничем не ограничиваемым удовольствиям светской жизни. Маленькие радости Капуи, сами понимаете. Марта, переведи-ка это на свой лад.
– Капуя – взята, Ганнибал – загулял.
– Четыре слова, льготный тариф! Слушай, а наш покойный папаша, почтенный сеньор Леонардо Нури, он, часом, на почте не работал? Не о телеграммах ли он думал в ту ночь, когда тебя проектировал?
– Не знаю, о чем думал он, а я все думаю о Ренато, – сказала вдруг Марта. – Сдается мне, его здорово гнетет, что он не въезжает в то, насколько мне нравится его картина.
ii
Пока Ренато не пришел, я поспешил принять в душ и, моясь, стал думать о Вихилях с каким-то холодным вниманием стороннего наблюдателя. Оказалось, что я вполне способен обособиться от них, скрывшись за пеленой льющейся воды, и рассматривать их не как близких мне людей, а как какие-то абстрактные образы, наблюдаемые сквозь окошечко в парусиновом тенте. Затем я подумал о Ренато, о том, что он вот-вот должен прийти, и о том, что он не возрадуется, застав меня в очередной раз в его ванной. Ренато называл Вихилей растворителями, способными любого погрузить в атмосферу полного рассеивания. Именно поэтому они были нужны ему, и полагаю, что и я предпочитал трудную дружбу с ними тем чувствам, что могли подарить мне другие, менее отравленные чистотой люди. Марта просто непреодолимо притягивала меня к себе какой-то извращенной невинностью, заполненной вспышками чудовищных молний; она погружала меня в свой мир, из которого час за часом настойчиво изгонялась смерть – всеми возможными заклинаниями, любым подвернувшимся колдовским словом или делом, что не могло не отражаться на ее светлом лице, выражение которого поочередно творили сменяющие друг друга в ее душе решительность и беспомощность, волевой порыв и готовность сдаться. Ренато не найти лучшей модели для своих картин, не говоря уже о Хорхе, которому вовек не видать лучшей стенографистки. Один лишь я, будучи с нею, никак ею не пользовался, скорее наоборот – на самом деле это она питалась мною, моим здоровым отношением к миру, моей упорной верой в жизнь с открытыми глазами.
Хорхе Нури был совсем другим: поэзия возделывала в нем огромное поле, раскинувшееся посреди бескрайней целины хаоса, который он с воодушевлением брался обрабатывать своим поэтическим оралом. И хотя это не всегда бросалось в глаза, он был куда сильнее Марты, он умудрялся относиться к жизни здраво, с такой легкостью, что, пожалуй, сам не отдавал себе в этом отчета. Как же, оказывается, трудно о них говорить! Я-то думал о них без слов, я сам был ими, и в те годы мне было достаточно почувствовать себя, чтобы тотчас же глубоко проникнуть и в их жизнь. И лишь затем, вернувшись из этого мгновенного погружения, я начинал отсчитывать пройденную дистанцию. Но помимо этого, была у меня еще одна причина оставаться рядом с братом и сестрой Вихиль, повсюду следовать за ними по пятам, как подобает внимательнейшему ученику, бывшему тем не менее себе на уме.
Ренато вошел в ванную, когда я уже заканчивал вытираться. Он залез под душ и довольно зафыркал, глядя на меня сквозь струи грязной воды, стекавшей с шевелюры ему на плечи и грудь.
– Хоть бы раз я пришел, и ты не оказался бы в моем душе. Вихили утверждают, что ты это делаешь специально, просто чтобы позлить меня.
– Сволочи они, эти Вихили. А тебе я советую вспомнить о Гераклите, о Темном Гераклите. Вспомнил? То-то же. Я уже не пользуюсь твоим душем. Мои тридцать пять метров нитей теплой воды давно утекли по направлению к реке.
– Ну и удавись ты своими нитями, Инсекто. Пообедаешь с нами? Марта жарит яичницу, а у меня еще осталось мясо – не совсем, кстати, протухшее.
– Я прихватил банку консервированных осьминогов. Говорят, они точь-в-точь как кальмары. Отличная штука: съедаешь, и через полчаса тебя тошнит, как на пароходе в жуткий шторм.
– Через полчаса после того, как ты сюда приходишь, от тебя самого тошнит как от осьминога. Ладно, за консервы спасибо, соорудим салат. Слушай, я ведь полдня ходил по городу, искал цвета, оттенки. Бесполезно! Наш Буэнос-Айрес – абсолютно бесцветен.
– Сегодня вечером будешь писать?
– Я всегда пишу по вечерам, да и хотелось бы поскорее отвязаться от этого кошмара.
– Так и назовешь картину? – не на шутку удивился я;

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Дивертисмент'



1 2