Чего же ждать? Диафрагма – 16, и в кадре, спасибо, нет этой отвратительной черной машины, но зато есть дерево, оно необходимо, чтобы разбить ненужную монотонность фона…
Я поднес аппарат к глазам, сделав вид, что навел объектив туда, где парочки нет, а сам весь напрягся, чуя, что смогу наконец поймать то выражение лица, тот жест, где будет разгадка всему, зная, что схвачу саму жизнь, которая подтверждается движением и которая исчезает в неподвижном образе, если мы, рассекая время, не успеваем запечатлеть его самую главную, почти неуловимую частичку. Мне не пришлось долго ждать. Женщина уверенно шла к цели и мальчик, попавший в плен этой сладостной затянувшейся пытки, терял крупицу за крупицей последние остатки своей воли. Мне по-прежнему рисовались варианты финала (теперь по небу плывет одно-единственное пухлое облачко), я мысленно видел их приход к этой женщине (скорее всего, квартирка на первом этаже, кругом кошки и расшитые подушечки), вообразил его растерянность и то, как он, отчаянно скрывая это под напускной развя-занностью, пошел за ней – нам, мол, не в новинку. С закрытыми глазами (с закрытыми ли?) я отчетливо представил себе все по порядку, поцелуи сквозь усмешку, женщина ласково отталкивает руки, которые спешат раздеть ее, как положено в любовных романах, и сама раздевает его, притихшего и послушного, на постели под сиреневым покрывалом, – ну, поистине мать и дитя под желтоватым светом лампы. А дальше – дальше, все как всегда, но может, посвятительный обряд так и не состоится, может им это не удастся, слишком долгий пролог, и яростные ласки и суета торопливых неловких рук, кто знает, чем это завершится, наверно одиноким и ущербным наслаждением, а может, надменным отпором после искусного умения обессилить мальчишку, опозорить его жалкую невинность. Все вероятно, все вполне вероятно. Разве такая женщина станет искать любовника в этом юнце? Нет, она, завладевая им, преследовала невесть какие цели, если уж гнать мысль о какой-то жестокой игре, где не желают удовлетворить желание, где распаляют себя для кого-то другого, а вовсе не для этого мальчишки.
Мишель горазд на фантастические ходы в литературе. Ему лишь бы придумать ирреальную ситуацию, найти более чем странных героев, даже монстров, а они далеко не всегда вызывают отвращение. Но эта женщина, она явно будила воображение и пожалуй, именно по ее поведению могло все разъясниться. Боясь, что женщина уйдет (вот теперь она всецело займет мои мысли, поскольку у меня есть склонность подолгу пережевывать все события), я решил больше не ждать ни секунды: мой видоискатель сразу схватил и парочку и дерево, и парапет и солнце, каким оно бывает в одиннадцать утра. Снимок был сделан вовремя, потому что я еще успел понять, что они оба догадались об этом, что смотрят на меня – мальчик встревоженно и вопросительно, а женщина раздраженно, враждебно, это читалось во всем ее теле и в ее лице, которые были бессовестно похищены и стали вечными пленниками обыкновенной фотопленки.
Я мог бы рассказывать гораздо подробнее, но стоит ли?
Женщина заявила, что никто не имеет права фотографировать без разрешения, и потребовала отдать ей пленку. Судя по выговору, она была настоящей парижанкой, ее сухой, твердый голос с каждой фразой набирал высоту и силу окраски. В сущности, мне было абсолютно все равно – отдать или не отдавать пленку, но ведь каждому, кто меня знает, давно известно, что со мной надо только добром. Вот почему я уперся и стал говорить, что никто и никогда не запрещал фотографировать в общественных местах, и напротив, это всячески поощряется, как в официальном, так и в частном порядке. Выкладывая все это, я с тайным злорадством следил за тем, как мальчишка почти незаметно подался назад, явно готовясь рвануть прочь, и вдруг (совершенно невероятно – каким образом) бросился бежать, ему, должно быть, казалось, что он удаляется вполне достойно, а на самом деле бедняга понесся со всех ног, проскочил мимо машины и исчез, как исчезают в утреннем воздухе длинные, слетевшие с деревьев «Нити Пресвятой Девы»
Но у «Нитей Пресвятой Девы» есть еще название «Слюни Дьявола». И в Мишеля плевками полетели самые отвратительные проклятия, он был назван мерзавцем и наглецом, который лезет в чужие дела, но, к его чести, держался молодцом и принимал всю эту примитивную брань с учтивой улыбкой и легким наклоном головы. Когда мне порядком наскучило все это, я вдруг услышал, как хлопнула дверца машины. Возле нее стоял мужчина в серой шляпе и смотрел прямо на нас. Только тут меня осенило, что в этом действе у него своя роль.
Мужчина двинулся к нам, не выпуская из рук газету, которую старательно и для виду читал в машине. Мне особенно запомнилась его странная гримаса, которая перекашивала рот, покрывала морщинами все лицо, что-то меняя в его форме, потому что губы не переставали дрожать, и гримаса эта металась у самых губ, дергая их то справа, то слева, точно это было что-то живое, неподвластное его воле. И все же это было окаменевшее лицо – набеленный мелом клоун, человек без единой кровинки, с иссохшей дряблой кожей. Глаза сидели слишком глубоко, а ноздри – чрезмерно открытые и совсем черные, чернее бровей, чернее волос или черного галстука. Мужчина ступал так осторожно, словно мостовая причиняет ему боль, его лаковые туфли, как я заметил, были на очень тонкой подошве и казалось, не уберегут от самого безобидного камешка. Не знаю, почему я слез с парапета, хоть убей, не знаю, почему, но я бесповоротно решил не отдавать им пленку, не уступать требовательному голосу, в котором явно проступала тревога и трусость. Женщина и паяц вопрошающе смотрели друг на друга – мы составляли невыносимо правильный треугольник, нечто такое, что должно было обвалиться с грохотом. Я расхохотался им в лицо и пошел прочь, надеюсь, чуть медленнее, чем тот мальчишка. На железном мостике, там, где начинались первые дома, я оглянулся. Они стояли, не двигаясь с места, только газета уже лежала на земле, а женщина, прислонившись спиной к парапету, судорожно водила рукой по камню – классический бессмысленный жест затравленного человека в поисках спасения. Все остальное случилось уже здесь и почти сейчас, в моей комнате на пятом этаже. Прошло несколько дней, прежде чем Мишель проявил воскресную пленку. Консьержери и Сент-Шапель получились вполне прилично. Два-три пробных кадра уже успели выветрится из моей памяти. Явная неудача – кадр с котом, чудом забравшимся на крышу общественного писсуара, а вот и кадр с белокурой женщиной и подростком. Негатив был так хорош, что он увеличил изображение. Увеличенный фотоснимок так понравился, что он сделал его еще больше, размером чуть ли не с театральную афишу. Ему тогда и в голову не пришло (зато теперь он недоумевает), что такой возни стоили лишь снимки Консьержери. Из всей пленки его почему-то больше всего привлек тот моментальный снимок, сделанный на краю острова. Он прикрепил огромную фотографию на стену и первый день какое-то время вглядывался в него и вспоминал, вернее, сравнивал свои воспоминания с потерянной навсегда реальностью – занятие, прямо скажем, невеселое. Да, всего лишь окаменевшее воспоминание, им становится любая фотография, где вроде бы ничто не пропало, но это ничто, в первую очередь и главенствует в фотографии. Вот – женщина, вот – мальчик, а над их головами -застывшее прямое дерево, и небо такое же четкое, как камни парапета, литые облака и камни, единые, тождественные в своей субстанции (а сейчас появилась туча с заостренными краями, точно предводитель грозы). Первые два дня меня вполне устраивал и сам снимок и его увеличение на стене, и я ни разу не задался вопросом, почему, собственно, поминутно отрываюсь от перевода трактата Хосе Норберто Альенде, чтобы еще и еще раз всмотреться в лицо женщины или в темные пятна на парапете. И вот тут вдруг озарило… Ну почему прежде не приходила в голову такая простая вещь, ведь когда фотография прямо перед нами, наши глаза в точности соответствуют положению и видению объектива! Это, возможно, такая очевидная истина, что люди просто не задумываются. Сидя за пишущей машинкой, я смотрел на изображение в трех метрах от меня, и тут-то сверкнула мысль, ба, сейчас я в том самом положении, в каком был наставлен тогда объектив. Ну и прекрасно! Так много легче оценить достоинства фотографии, хотя если смотреть по диагонали, должны быть свои преимущества и даже открытия. Через каждые несколько минут, когда мне не удавалось выразить на хорошем французском языке то, что на хорошем испанском сказал Хосе Альберто Альенде, я поднимал глаза и смотрел на фотографию. Порой меня притягивало лицо женщины, порой мальчик, порой – мостовая, где прекрасно лег сухой листик, чтобы оттенить боковой план. Отдыхая от работы, я с удовольствием переносился мыслью в то утро, которым полнился снимок, вспоминал с усмешкой, как запальчиво требовала женщина отснятую пленку, каким смешным и в то же время драматичным было бегство мальчишки и как неожиданно появился тот человек с бескровным лицом. В глубине души я был собою доволен, хотя уход со сцены не так-то мне удался. Ведь если верить, что французы всегда находчивы, то мне было невдомек, почему я посчитал за лучшее ретироваться, не пожелав высказать им все про гражданские права, привилегии и прерогативы. Но с другой стороны – и это самое главное, действительно самое главное – я помог мальчишке вовремя удрать. (Это если мои соображения верны, что еще неизвестно, хотя его бегство уже о чем-то говорит.) Невольно вмешавшись, я дал возможность этому перепуганному юнцу воспользоваться своим страхом. Пусть он теперь раскаивается, пусть пристыжен, считает себя слюнтяем, но лучше это, чем остаться с женщиной, способной смотреть так, как на него смотрели на острове.
В Мишеле порой пробуждается пуританин и тогда он считает, что нельзя склонять к дурному силой. В конечном счете эта фотография сделала доброе дело. Но вовсе не в мыслях о добром деле я, переходя от абзаца к абзацу, взглядывал на фотографию. В те минуты я знать не знал, почему смотрю на нее, почему мне понадобилось повесить огромную фотографию на стене. Наверно так бывает во всех роковых случаях жизни. Пожалуй, легкий, едва приметный трепет листьев на дереве ничуть меня не встревожил, я продолжал переводить начатую фразу и удачно ее закончил. Наши привычки, они – как огромный гербарий. В сущности, такой большой формат – восемьдесят на семьдесят – это уже напоминает киноэкран, где показывают, как на краю острова женщина беседует с мальчишкой и как над их головами покачиваются ветви с сухими листьями.
Но вот руки – это уже слишком! И забавно, что я только что перевел: «Donc, la seconde clй rйside dans la nature intrinsйque des difficultйs que les sociйtйs…» Однако другое понимание кроется во внутренней природе трудностей, которые общество… (фр.).
, как вдруг увидел, что ладонь женщины осторожно – палец за пальцем – сжимается в кулак. В один миг от меня ничего не осталось, навсегда оборванная фраза, рухнувшая на пол машинка, заскрипевший от толчка стул, все затянулось сплошным туманом. Мальчик, пригнувшись, закрыл голову руками, как это делает обессиленный боксер, в ожидании последнего удара противника. Он поднял воротник куртки и еще больше стал похож на пленника, на идеальную жертву, которая сама потворствует катастрофе. Женщина что-то зашептала мальчику на ухо, ее пальцы разжались и стали медленно, обжигающе ласково поглаживать его щеку. Он слушал ее скорее настороженно, чем испуганно, пару раз заглянул через ее плечо, а она все говорила и говорила, что-то объясняя ему и заставляя смотреть туда, где – Мишель отлично знал об этом, – была машина и тот человек в серой шляпе, намеренно убранный им из кадра. Этот человек жил, отражался в глазах мальчишки и (теперь-то нет никакого сомнения!) в словах женщины, в ее руках, в том, что она оказалась здесь лишь в роли посредника. А потом, когда я увидел, как он подошел к ним, как глянул на них – руки в карманах, на лице то ли злость, то ли нетерпение – жестокий хозяин, что вот-вот свистнет разыгравшейся собаке, мне сразу стало понятно (если это вообще доступно пониманию), что могло произойти между ними, что должно было произойти, что непременно произошло бы, не появись я там совершенно случайно. Мой приход стал невольной помехой тому, что тогда затевалось, но теперь это все равно произойдет, теперь это уже происходит. И явь была куда страшнее, чем все, что рисовалось моему воображению: эта женщина, она пришла не по своей воле, она ласкала, распаляла, уговаривала не для собственной услады, не для того, чтобы увести этого взъерошенного ангелочка к себе и забавляться его робостью и нетерпением. Настоящий хозяин, плотоядно ухмыляясь, ждал своего часа, в уверенности, что все идет как надо. Не раз и не два бывало так, что вперед посылали женщину, которая цветистой нежностью способна оплести, связать руки очередным пленникам. Ну а дальше – все как на ладони: машина, дом, не тот, так этот, вино, эротические картинки, запоздалые слезы и ужас пробуждения. И я на сей раз ничего не мог поделать, решительно ничего. Оказалось, совсем зря понадеялся на эту фотографию, вот она перед глазами, и теперь мне мстят в открытую, мол, смотри, что сейчас будет. Подумаешь, сделана фотография, но с тех пор прошло немало времени, мы так далеки друг от друга, мальчишка наверняка уже совращен, слезы пролиты, а мне остались лишь эти горькие размышления. Мы поменялись вдруг местами: жили они, а не я, жили, двигались, решали, и там, где решение осуществлялось, было будущее, а я по эту сторону, в плену другого времени, в плену своей комнаты на пятом этаже и полного неведения насчет этих людей – кто они? белокурая женщина, мальчик и мужчина. И я всего лишь линза моей камеры, нечто застывшее, неспособное что-либо изменить. И какой жестокой и откровенной насмешкой над моим бессилием было все то, что решалось на моих глазах: я снова видел, как мальчик смотрел на этого набеленного паяца, и понимал, что он согласится, что его соблазнят деньгами или попросту обманут. Я знал, что мне теперь не крикнуть: – Беги! – не выручить этого парня, не сделать снова такую малость, как щелкнуть аппаратом и порушить разом это сооружение, скрепленное ароматом дорогих духов и слюной. Все по ту сторону шло к концу, и время как бы погрузилось в беспредельную тишину, совсем иную, чем в жизни. Все там выстраивалось, завершалось. По-моему, я крикнул, крикнул отчаянно, и в тот же миг понял, что иду прямо к ним, шаг, полшага, еще десять сантиметров, дерево плавно качало ветвями на переднем плане, темное пятно парапета вышло за кадр, лицо женщины, вроде бы испуганно обернувшейся ко мне, все увеличивалось, и тогда я чуть сдвинулся в сторону, нет, сдвинулся мой аппарат, а не я, и, не теряя из виду женщину, приблизился к мужчине, а он, растерянный и обозленный, смотрел черными провалами вместо глаз, смотрел так, словно хотел пригвоздить меня к чему-то в воздухе, и вот тут откуда-то вне фокуса, появилась большая птица и заслонила собой этого человека, а я, прислонившись к стене моей комнаты, почувствовал себя счастливым, потому что мальчишка удирал оттуда, мне удалось увидеть в самом фокусе, как он бежал, да не бежал, а уже взлетел над островом, подставляя лицо ветру, сумел попасть на мостки и вернуться в город. Во второй раз они упустили его, во второй раз я помог ему удрать и вернуться в свой шаткий рай. С перехваченным дыханием я остановился прямо перед теми двумя. Какой смысл делать что-то еще? Игра, по сути, уже закончена. В безжалостно срезанном кадре едва виднелось плечо женщины и прядь ее волос. Однако передо мной стоял мужчина и я видел, как дрожит его черный язык в приоткрытой яме рта. Медленно подняв руки, он протянул их к переднему плану, попал на миг в самый фокус, а потом сплошной глыбой закрыл все – и дерево, и остров, но мне уже не хотелось ничего видеть; закрыв глаза, я спрятал лицо в ладони и расплакался, как последний идиот.
Сейчас, да и все это время – ему нет начала и конца – плывет большое белое облако. Сейчас не о чем говорить, разве что об этом облаке, или о двух тучах или о небе, долгие часы – чистом, ясном, об этом чистом квадрате бумаги, пришпиленном к стене моей комнаты. Первое, что я увидел, открыв глаза и высушив пальцами слезы, это и было совершенно ясное небо, а потом уже облако, оно зашло слева и медленно, словно красуясь, проплывало вправо. А за ним – другое, но порой все – серое, все затянуто огромной тучей, и тогда разлетаются брызги дождя. Долгое время с квадрата идет дождь, словно слезы текут в меня, а не наоборот, но постепенно все проясняется, должно быть, от солнца, и снова выползают облака – одно, два, а то и три сразу. И еще голуби, а бывает, воробьи – один, другой.
1 2
Я поднес аппарат к глазам, сделав вид, что навел объектив туда, где парочки нет, а сам весь напрягся, чуя, что смогу наконец поймать то выражение лица, тот жест, где будет разгадка всему, зная, что схвачу саму жизнь, которая подтверждается движением и которая исчезает в неподвижном образе, если мы, рассекая время, не успеваем запечатлеть его самую главную, почти неуловимую частичку. Мне не пришлось долго ждать. Женщина уверенно шла к цели и мальчик, попавший в плен этой сладостной затянувшейся пытки, терял крупицу за крупицей последние остатки своей воли. Мне по-прежнему рисовались варианты финала (теперь по небу плывет одно-единственное пухлое облачко), я мысленно видел их приход к этой женщине (скорее всего, квартирка на первом этаже, кругом кошки и расшитые подушечки), вообразил его растерянность и то, как он, отчаянно скрывая это под напускной развя-занностью, пошел за ней – нам, мол, не в новинку. С закрытыми глазами (с закрытыми ли?) я отчетливо представил себе все по порядку, поцелуи сквозь усмешку, женщина ласково отталкивает руки, которые спешат раздеть ее, как положено в любовных романах, и сама раздевает его, притихшего и послушного, на постели под сиреневым покрывалом, – ну, поистине мать и дитя под желтоватым светом лампы. А дальше – дальше, все как всегда, но может, посвятительный обряд так и не состоится, может им это не удастся, слишком долгий пролог, и яростные ласки и суета торопливых неловких рук, кто знает, чем это завершится, наверно одиноким и ущербным наслаждением, а может, надменным отпором после искусного умения обессилить мальчишку, опозорить его жалкую невинность. Все вероятно, все вполне вероятно. Разве такая женщина станет искать любовника в этом юнце? Нет, она, завладевая им, преследовала невесть какие цели, если уж гнать мысль о какой-то жестокой игре, где не желают удовлетворить желание, где распаляют себя для кого-то другого, а вовсе не для этого мальчишки.
Мишель горазд на фантастические ходы в литературе. Ему лишь бы придумать ирреальную ситуацию, найти более чем странных героев, даже монстров, а они далеко не всегда вызывают отвращение. Но эта женщина, она явно будила воображение и пожалуй, именно по ее поведению могло все разъясниться. Боясь, что женщина уйдет (вот теперь она всецело займет мои мысли, поскольку у меня есть склонность подолгу пережевывать все события), я решил больше не ждать ни секунды: мой видоискатель сразу схватил и парочку и дерево, и парапет и солнце, каким оно бывает в одиннадцать утра. Снимок был сделан вовремя, потому что я еще успел понять, что они оба догадались об этом, что смотрят на меня – мальчик встревоженно и вопросительно, а женщина раздраженно, враждебно, это читалось во всем ее теле и в ее лице, которые были бессовестно похищены и стали вечными пленниками обыкновенной фотопленки.
Я мог бы рассказывать гораздо подробнее, но стоит ли?
Женщина заявила, что никто не имеет права фотографировать без разрешения, и потребовала отдать ей пленку. Судя по выговору, она была настоящей парижанкой, ее сухой, твердый голос с каждой фразой набирал высоту и силу окраски. В сущности, мне было абсолютно все равно – отдать или не отдавать пленку, но ведь каждому, кто меня знает, давно известно, что со мной надо только добром. Вот почему я уперся и стал говорить, что никто и никогда не запрещал фотографировать в общественных местах, и напротив, это всячески поощряется, как в официальном, так и в частном порядке. Выкладывая все это, я с тайным злорадством следил за тем, как мальчишка почти незаметно подался назад, явно готовясь рвануть прочь, и вдруг (совершенно невероятно – каким образом) бросился бежать, ему, должно быть, казалось, что он удаляется вполне достойно, а на самом деле бедняга понесся со всех ног, проскочил мимо машины и исчез, как исчезают в утреннем воздухе длинные, слетевшие с деревьев «Нити Пресвятой Девы»
Но у «Нитей Пресвятой Девы» есть еще название «Слюни Дьявола». И в Мишеля плевками полетели самые отвратительные проклятия, он был назван мерзавцем и наглецом, который лезет в чужие дела, но, к его чести, держался молодцом и принимал всю эту примитивную брань с учтивой улыбкой и легким наклоном головы. Когда мне порядком наскучило все это, я вдруг услышал, как хлопнула дверца машины. Возле нее стоял мужчина в серой шляпе и смотрел прямо на нас. Только тут меня осенило, что в этом действе у него своя роль.
Мужчина двинулся к нам, не выпуская из рук газету, которую старательно и для виду читал в машине. Мне особенно запомнилась его странная гримаса, которая перекашивала рот, покрывала морщинами все лицо, что-то меняя в его форме, потому что губы не переставали дрожать, и гримаса эта металась у самых губ, дергая их то справа, то слева, точно это было что-то живое, неподвластное его воле. И все же это было окаменевшее лицо – набеленный мелом клоун, человек без единой кровинки, с иссохшей дряблой кожей. Глаза сидели слишком глубоко, а ноздри – чрезмерно открытые и совсем черные, чернее бровей, чернее волос или черного галстука. Мужчина ступал так осторожно, словно мостовая причиняет ему боль, его лаковые туфли, как я заметил, были на очень тонкой подошве и казалось, не уберегут от самого безобидного камешка. Не знаю, почему я слез с парапета, хоть убей, не знаю, почему, но я бесповоротно решил не отдавать им пленку, не уступать требовательному голосу, в котором явно проступала тревога и трусость. Женщина и паяц вопрошающе смотрели друг на друга – мы составляли невыносимо правильный треугольник, нечто такое, что должно было обвалиться с грохотом. Я расхохотался им в лицо и пошел прочь, надеюсь, чуть медленнее, чем тот мальчишка. На железном мостике, там, где начинались первые дома, я оглянулся. Они стояли, не двигаясь с места, только газета уже лежала на земле, а женщина, прислонившись спиной к парапету, судорожно водила рукой по камню – классический бессмысленный жест затравленного человека в поисках спасения. Все остальное случилось уже здесь и почти сейчас, в моей комнате на пятом этаже. Прошло несколько дней, прежде чем Мишель проявил воскресную пленку. Консьержери и Сент-Шапель получились вполне прилично. Два-три пробных кадра уже успели выветрится из моей памяти. Явная неудача – кадр с котом, чудом забравшимся на крышу общественного писсуара, а вот и кадр с белокурой женщиной и подростком. Негатив был так хорош, что он увеличил изображение. Увеличенный фотоснимок так понравился, что он сделал его еще больше, размером чуть ли не с театральную афишу. Ему тогда и в голову не пришло (зато теперь он недоумевает), что такой возни стоили лишь снимки Консьержери. Из всей пленки его почему-то больше всего привлек тот моментальный снимок, сделанный на краю острова. Он прикрепил огромную фотографию на стену и первый день какое-то время вглядывался в него и вспоминал, вернее, сравнивал свои воспоминания с потерянной навсегда реальностью – занятие, прямо скажем, невеселое. Да, всего лишь окаменевшее воспоминание, им становится любая фотография, где вроде бы ничто не пропало, но это ничто, в первую очередь и главенствует в фотографии. Вот – женщина, вот – мальчик, а над их головами -застывшее прямое дерево, и небо такое же четкое, как камни парапета, литые облака и камни, единые, тождественные в своей субстанции (а сейчас появилась туча с заостренными краями, точно предводитель грозы). Первые два дня меня вполне устраивал и сам снимок и его увеличение на стене, и я ни разу не задался вопросом, почему, собственно, поминутно отрываюсь от перевода трактата Хосе Норберто Альенде, чтобы еще и еще раз всмотреться в лицо женщины или в темные пятна на парапете. И вот тут вдруг озарило… Ну почему прежде не приходила в голову такая простая вещь, ведь когда фотография прямо перед нами, наши глаза в точности соответствуют положению и видению объектива! Это, возможно, такая очевидная истина, что люди просто не задумываются. Сидя за пишущей машинкой, я смотрел на изображение в трех метрах от меня, и тут-то сверкнула мысль, ба, сейчас я в том самом положении, в каком был наставлен тогда объектив. Ну и прекрасно! Так много легче оценить достоинства фотографии, хотя если смотреть по диагонали, должны быть свои преимущества и даже открытия. Через каждые несколько минут, когда мне не удавалось выразить на хорошем французском языке то, что на хорошем испанском сказал Хосе Альберто Альенде, я поднимал глаза и смотрел на фотографию. Порой меня притягивало лицо женщины, порой мальчик, порой – мостовая, где прекрасно лег сухой листик, чтобы оттенить боковой план. Отдыхая от работы, я с удовольствием переносился мыслью в то утро, которым полнился снимок, вспоминал с усмешкой, как запальчиво требовала женщина отснятую пленку, каким смешным и в то же время драматичным было бегство мальчишки и как неожиданно появился тот человек с бескровным лицом. В глубине души я был собою доволен, хотя уход со сцены не так-то мне удался. Ведь если верить, что французы всегда находчивы, то мне было невдомек, почему я посчитал за лучшее ретироваться, не пожелав высказать им все про гражданские права, привилегии и прерогативы. Но с другой стороны – и это самое главное, действительно самое главное – я помог мальчишке вовремя удрать. (Это если мои соображения верны, что еще неизвестно, хотя его бегство уже о чем-то говорит.) Невольно вмешавшись, я дал возможность этому перепуганному юнцу воспользоваться своим страхом. Пусть он теперь раскаивается, пусть пристыжен, считает себя слюнтяем, но лучше это, чем остаться с женщиной, способной смотреть так, как на него смотрели на острове.
В Мишеле порой пробуждается пуританин и тогда он считает, что нельзя склонять к дурному силой. В конечном счете эта фотография сделала доброе дело. Но вовсе не в мыслях о добром деле я, переходя от абзаца к абзацу, взглядывал на фотографию. В те минуты я знать не знал, почему смотрю на нее, почему мне понадобилось повесить огромную фотографию на стене. Наверно так бывает во всех роковых случаях жизни. Пожалуй, легкий, едва приметный трепет листьев на дереве ничуть меня не встревожил, я продолжал переводить начатую фразу и удачно ее закончил. Наши привычки, они – как огромный гербарий. В сущности, такой большой формат – восемьдесят на семьдесят – это уже напоминает киноэкран, где показывают, как на краю острова женщина беседует с мальчишкой и как над их головами покачиваются ветви с сухими листьями.
Но вот руки – это уже слишком! И забавно, что я только что перевел: «Donc, la seconde clй rйside dans la nature intrinsйque des difficultйs que les sociйtйs…» Однако другое понимание кроется во внутренней природе трудностей, которые общество… (фр.).
, как вдруг увидел, что ладонь женщины осторожно – палец за пальцем – сжимается в кулак. В один миг от меня ничего не осталось, навсегда оборванная фраза, рухнувшая на пол машинка, заскрипевший от толчка стул, все затянулось сплошным туманом. Мальчик, пригнувшись, закрыл голову руками, как это делает обессиленный боксер, в ожидании последнего удара противника. Он поднял воротник куртки и еще больше стал похож на пленника, на идеальную жертву, которая сама потворствует катастрофе. Женщина что-то зашептала мальчику на ухо, ее пальцы разжались и стали медленно, обжигающе ласково поглаживать его щеку. Он слушал ее скорее настороженно, чем испуганно, пару раз заглянул через ее плечо, а она все говорила и говорила, что-то объясняя ему и заставляя смотреть туда, где – Мишель отлично знал об этом, – была машина и тот человек в серой шляпе, намеренно убранный им из кадра. Этот человек жил, отражался в глазах мальчишки и (теперь-то нет никакого сомнения!) в словах женщины, в ее руках, в том, что она оказалась здесь лишь в роли посредника. А потом, когда я увидел, как он подошел к ним, как глянул на них – руки в карманах, на лице то ли злость, то ли нетерпение – жестокий хозяин, что вот-вот свистнет разыгравшейся собаке, мне сразу стало понятно (если это вообще доступно пониманию), что могло произойти между ними, что должно было произойти, что непременно произошло бы, не появись я там совершенно случайно. Мой приход стал невольной помехой тому, что тогда затевалось, но теперь это все равно произойдет, теперь это уже происходит. И явь была куда страшнее, чем все, что рисовалось моему воображению: эта женщина, она пришла не по своей воле, она ласкала, распаляла, уговаривала не для собственной услады, не для того, чтобы увести этого взъерошенного ангелочка к себе и забавляться его робостью и нетерпением. Настоящий хозяин, плотоядно ухмыляясь, ждал своего часа, в уверенности, что все идет как надо. Не раз и не два бывало так, что вперед посылали женщину, которая цветистой нежностью способна оплести, связать руки очередным пленникам. Ну а дальше – все как на ладони: машина, дом, не тот, так этот, вино, эротические картинки, запоздалые слезы и ужас пробуждения. И я на сей раз ничего не мог поделать, решительно ничего. Оказалось, совсем зря понадеялся на эту фотографию, вот она перед глазами, и теперь мне мстят в открытую, мол, смотри, что сейчас будет. Подумаешь, сделана фотография, но с тех пор прошло немало времени, мы так далеки друг от друга, мальчишка наверняка уже совращен, слезы пролиты, а мне остались лишь эти горькие размышления. Мы поменялись вдруг местами: жили они, а не я, жили, двигались, решали, и там, где решение осуществлялось, было будущее, а я по эту сторону, в плену другого времени, в плену своей комнаты на пятом этаже и полного неведения насчет этих людей – кто они? белокурая женщина, мальчик и мужчина. И я всего лишь линза моей камеры, нечто застывшее, неспособное что-либо изменить. И какой жестокой и откровенной насмешкой над моим бессилием было все то, что решалось на моих глазах: я снова видел, как мальчик смотрел на этого набеленного паяца, и понимал, что он согласится, что его соблазнят деньгами или попросту обманут. Я знал, что мне теперь не крикнуть: – Беги! – не выручить этого парня, не сделать снова такую малость, как щелкнуть аппаратом и порушить разом это сооружение, скрепленное ароматом дорогих духов и слюной. Все по ту сторону шло к концу, и время как бы погрузилось в беспредельную тишину, совсем иную, чем в жизни. Все там выстраивалось, завершалось. По-моему, я крикнул, крикнул отчаянно, и в тот же миг понял, что иду прямо к ним, шаг, полшага, еще десять сантиметров, дерево плавно качало ветвями на переднем плане, темное пятно парапета вышло за кадр, лицо женщины, вроде бы испуганно обернувшейся ко мне, все увеличивалось, и тогда я чуть сдвинулся в сторону, нет, сдвинулся мой аппарат, а не я, и, не теряя из виду женщину, приблизился к мужчине, а он, растерянный и обозленный, смотрел черными провалами вместо глаз, смотрел так, словно хотел пригвоздить меня к чему-то в воздухе, и вот тут откуда-то вне фокуса, появилась большая птица и заслонила собой этого человека, а я, прислонившись к стене моей комнаты, почувствовал себя счастливым, потому что мальчишка удирал оттуда, мне удалось увидеть в самом фокусе, как он бежал, да не бежал, а уже взлетел над островом, подставляя лицо ветру, сумел попасть на мостки и вернуться в город. Во второй раз они упустили его, во второй раз я помог ему удрать и вернуться в свой шаткий рай. С перехваченным дыханием я остановился прямо перед теми двумя. Какой смысл делать что-то еще? Игра, по сути, уже закончена. В безжалостно срезанном кадре едва виднелось плечо женщины и прядь ее волос. Однако передо мной стоял мужчина и я видел, как дрожит его черный язык в приоткрытой яме рта. Медленно подняв руки, он протянул их к переднему плану, попал на миг в самый фокус, а потом сплошной глыбой закрыл все – и дерево, и остров, но мне уже не хотелось ничего видеть; закрыв глаза, я спрятал лицо в ладони и расплакался, как последний идиот.
Сейчас, да и все это время – ему нет начала и конца – плывет большое белое облако. Сейчас не о чем говорить, разве что об этом облаке, или о двух тучах или о небе, долгие часы – чистом, ясном, об этом чистом квадрате бумаги, пришпиленном к стене моей комнаты. Первое, что я увидел, открыв глаза и высушив пальцами слезы, это и было совершенно ясное небо, а потом уже облако, оно зашло слева и медленно, словно красуясь, проплывало вправо. А за ним – другое, но порой все – серое, все затянуто огромной тучей, и тогда разлетаются брызги дождя. Долгое время с квадрата идет дождь, словно слезы текут в меня, а не наоборот, но постепенно все проясняется, должно быть, от солнца, и снова выползают облака – одно, два, а то и три сразу. И еще голуби, а бывает, воробьи – один, другой.
1 2