Председатель приемочной комиссии предоставил мне слово. Я вышел на сцену, глянул в зал и как ослеп: ну и народищу! Тысяча глаз! Рассказал о себе, как сумел:
- Из рабочей семьи сам. Отец, мать малограмотные. Отдали меня в начальную школу, ну... в третьем классе на второй год остался и бросил. Двенадцать лет мне было, определили "мальчиком" в контору к итальянцу Пеплу на Басманной, дом 4. Надоели тычки, подзатыльники... стал околачиваться на Смоленском рынке. Дружков завел с Рукавишниковского приюта, вот Илюху Петрова, Егозу... вместе с горки на "дно" катились. Поступал на биржу труда, да ведь безработица...
Я стоял весь мокрый и почему-то сжимал и разжимал пальцы рук. Из зала мне задали несколько вопросов: интересовались, в каких тюрьмах сидел, по каким делам.
Потом выступили два поручителя, дали мне характеристику.
- Я Журавля знаю еще с Рукавишниковского, - сказал Илья Петров. Соседями жили, вместе на Смоленском рынке у барынек золотые часики снимали, срывали бриллиантовые брошки, серьги. И вор был хороший и кореш. Три судимости, последний срок отбывал на Мяг-острове, в Белом море. Я с Николаем говорил, он хочет, как и мы, стать на честный путь. Поручаюсь за него.
- Подходит! - выкрикнул кто-то. - Свой.
Общее собрание постановило принять меня в коммуну, и я должен был дать "присягу", или "клятву", обязательную для всех поступающих. Вот что я должен был делать, став воспитанником:
I. Безоговорочно поставить крест на прошлом.
II. Неукоснительно выполнять внутренний распорядок коммуны и поддерживать дисциплину.
III. Старательно работать на производстве и быстрее освоить какую-нибудь квалификацию.
IV. С осени поступить учиться в школу и получить среднее образование.
V. Не употреблять спиртного, наркотиков и не играть в карты.
В последнем пункте заключалась вся жизнь блатных на воле и даже в тюрьме, в лагере, поэтому на него обращалось особое внимание. Каждого предупреждали: неисполнение его влечет за собой исключение из комнуны.
Для меня началась совсем новая жизнь - трудовая жизнь. Большинство моих старых друзей работали на обувной фабрике, поступил туда и я. Поставили меня в заготовочный цех на подсобные операции. На работу я накинулся с жадностью. Подумать только:
мне, вору, завсегдатаю тюремной камеры, дают возможность жить честно, на воле, бок о бок е корешами.
Не сказка ль? Да и хотелось накопить деньжонок, приодеться.
Когда не хватало работы в заготовочном цехе, я бежал в машинное отделение на "закрытие шва", так как на этой операции постоянного рабочего не было.
Первые три месяца мы работали в коммуне бесплатно, погашая долг за спецовку, общежитие и питание, что нам давали "в кредит" с первого же дня поступления. А потом уже начислялась зарплата. Через год, к отпуску 1928 года я получил на руки кучу денег, сразу купил отличное драповое пальто, три костюма и стал "богатым женихом". Я и в самом деле уже приглядывал себе невесту.
Старательность мою заметили, зачислили в актив коммуны, поручили организовать библиотеку: привести в порядок журналы, брошюры. Я стал в тупик. Что с нппи делать? Переплести, что ли? Раньше в нашем доме не было ни одной книги, и я к ним не тянулся.
Я даже не знал, что такое художественная литература. Признаться воспитателям было стыдно, пришлось засесть за чтение. Я уже поступил в коммунскую вечернюю школу, учился старательно. Трудно было, да куда денешься? Характер у меня общительный, я люблю быть на людях - и меня выдвинули помощником заведующего хозяйством. В чем это для меня выражалось? В моем ведении оказался прием, встреча новых коммунаров: я их оформлял, водил в баню, выдавал одежду. А затем ко мне перешла и столовая.
И вот тут-то подоспела командировка в Соловки:
прием новой партии. Коллегия ОГПУ все шире ставила смелый, единственный в мире опыт - перевоспитания бывших заключенных в свободных условиях.
Чтобы обеспечить всех работой, в коммуне расширялись фабрики, строились новые корпуса. Выло отмечено, что производительность труда у нас в Болшево значительно выше, чем в тюрьмах и лагерях. И теперь Смилянскому и нашей комиссии надо было постараться, чтобы среди этих ста, вернее, девяноста восьми, "пассажиров" не было никакого отсева. Тем более мне хотелось сохранить, поставить на верный путь старого друга по Сокольнической тюрьме Павла Смирнова.
Я видел: он настолько закоренел, настолько далек от мысли о честном труде, что с ним нужно провести большую работу. А разве не так же было почти со всеми обитателями Болшева? Терпение тут надо да терпение.
А поезд наш бежал и бежал, в окно смотрел полный месяц, мелькали заснеженные ели. Утром вагон наполнился говором, смехом: все "соловьи-разбойники" оказались на местах.
Павел Смирнов участия в разговорах почти не принимал, ходил задумчивый, настороженный. Он со всеми пил чай, поел хлеба с колбасой, и все-таки у него еще остался изрядный запас. "Объелся", - объяснил он с показным добродушием. Подолгу стоял у окна, жадно смотрел на дорогу.
- Кончилась карельская земля, - сказал я, подойдя. - Скоро Ленинград. У тебя есть там дружки?
Павел изменился в лице, глянул на меня пронзительно.
- А что?
- Так просто. Ведь нашей бражки, воров везде хватает. Наверно, и в Ленинграде кое-кто ошивается, поискать бы, так нашел. А? Мы тут будем часов десять стоять, переведут на запасной путь, а потом вагон наш прицепят к московскому поезду. Если хочешь, пойди в город, погуляй.
Что мелькнуло в глазах Павла: злость? Недоверие? Он стиснул зубы, нахмурился и вдруг принял равнодушный вид. Сказал с деланным смешком:
- Понятно, корешки бы в Ленинграде нашлись.
Знавал я тут кое-кого... адреса даже свои давали. - Он вдруг в упор глянул на меня, холодно произнес: - Только я в город идти не собираюсь. На перрон не хочу сходить. Отдохну. Никак не высплюсь.
Он повернулся и ушел в свое купе.
"Что такое? Почему Павел разнервничался?" Ответа на этот вопрос я не нашел, решил смотреть за ним еще зорче.
В Ленинграде Павел так и не вышел из вагона, большую часть стоянки пролежал на полке.
Вагон наш прицепили к московскому поезду, и мы поехали дальше. Вечером мы с Павлом разговорились совсем по-дружески, и он мне рассказал, когда и за какое "дело" попал в строгую изоляцию на Соловки: брал с товарищем в Москве магазин богатого нэпмана.
Их поймали.
- Полгода отсидел в одиночке, потом перевели на общий режим. Десять лет надо было в Соловках коптить небо. А? Вся молодость пройдет. Не по мне это.
Павел внезапно замолчал, словно не желая высказывать всего, чего хотел.
- Красненькая - срок большой, - сказал я. - На Мяг-острове два года отбывал и то не чаял, когда Большую землю увижу. Отсюда ведь не убежишь. Море. Маяки, катер патрульный.
- Ну это как сказать, - самолюбиво проговорил Павел. - Кто смел, тот два съел.
И, словно спохватившись, не сказал ли чего лишнего, переменил разговор, продолжал с веселой словоохотливостью.
- А в Соловки к нам Горький приезжал с Погребинским.
- Видал ты их?
- Спрашиваешь! Я ведь в типографии работал.
Одним из шефов клуба считался. И в этот день стоял на контроле. Горького я сразу узнал: высокий, худой, в кепке. Думаю: "Спрашивать у него билет? Неудобно". А он уже подошел, глянул на меня и положил руку на голову. "За что сидишь?" Глаза с голубинкой, прямо в душу глядит, бас глуховатый, окает.
Я ему: "За магазин". Он засмеялся. "Решил в нем похозяйничать? Сколько лет срока?" Я сказал: "Червонец". Он и брови поднял. Вздохнул. "Ничего. Еще молодой. А хозяином человека на земле труд делает".
И прошел дальше. Что потом в клубе делалось! Редкий из заключенных Горького не читал. "Челкаш".
"Емельян Пиляй". Кричали: "Ура! Наш босяцкий писатель!" Выступали с поздравлениями. Потом о нем остроту пустили.
- Какую?
- Один заключенный другому говорит: "Слыхал, Горький в Соловки приехал?" А тот ему в ответ: "На сколько? На десять лет?" Передали эту остроту Горькому, он засмеялся: "Я так долго ни на одном острове не жил".
- Алексей Максимович и у нас в Болшеве был, - сказал я. - Ну, а как ты в эту партию попал?
- Это уж после ваша комиссия приезжала. Овчинников ее возглавил. Знаешь, конечно? Бывший ширмач. Записывал желающих работать в коммуну. Я и попросился.
- Решил завязать?
Спросил я словно бы невзначай и тут же стал закуривать. Я не глядел на Павла, но по большой паузе, которая за этим последовала, понял, что он меня раскусил.
- Ты, Коля, как следователь разговариваешь! - засмеялся он, и смех его был неискренним. - Ну, как заключенные смотрели на вашу комиссию? "Легавые приехали". Кому охота годами из-под замка "любоваться" на Белое море, слушать крики чаек? Вот и записывались.
"Так и увернулся Пашка от прямого ответа, - мысленно засек я. Освободиться захотел. А для чего? Чтобы работать в Болшеве или убежать на волю?"
- Сказать по совести, я не верил, что меня возьмут в коммуну, продолжал Павел. - "Красненькая".
Кому я нужен с таким сроком? И вот не так давно, осенью, приходит Мишка Сопатый, сосед по камере.
"Новость для тебя, Пашка, закачаешься!" Я: "Какая?" Сопатый: "Спляши сперва". Дело во дворе было. Я вдарил "сербияночку", он остановил. "Нет. На воротах пляши". Пришлось мне лезть на перекладину, притопнул разов несколько ногой. И тогда Сопатый:
"В Москву едешь. Сам видал тебя в списке". Всю ночь не спал, думал: "Неужто возьмут? Вдруг вспомнят:
красненькая? И вычеркнут".
- Нет, мы берем всяких, - подтвердил я. - С блатом пора кончать, Паша. Терпение и труд все перетрут. Жалко Мишки Григорьева тут нету, я бы и его забрал.
Поезд пришел в Москву. Перебрались мы на Ярославский вокзал, и тут выяснилось, что двое из партии исчезли.
- Бежали гады, - подытожил кто-то с веселой усмешкой.
- Дураки, - спокойно сказал Алексей Погодин. - Куда денутся? Сколько вор ни ворует - тюрьмы не минует. По себе знаю, а уж я умел концы прятать. Да и вы знаете. И знаете, что с каждой новой судимостью сроки закатывают все большие. А в Болшеве жили бы как люди.
Сперва на лице Павла Смирнова я заметил веселую улыбку. После слов Погодина он удивился и как бы задумался. Видно, он ожидал, что за сбежавшими тотчас организуют погоню, а тут лишь плюнули в след.
"Дураки!" Вот и все.
Через полчаса на дачном поезде добрались до Болшева.
Как зорко смотрел Павел Смирнов, когда высыпали из вагонов на деревянную платформу и, выстроившись парами, пошли через лесок в коммуну! Он все озирался по сторонам. Впрочем, не один он осматривался подозрительно. "Охрану ищут", поняли мы, болшевцы: в свое время и мы сами не верили, что бывшие заключенные, "каторжники" живут тут совсем вольно.
- Потерял чего? - спросил я Павла с невинным видом.
- Чего мне терять? Просто... интересуюсь местностью.
Один из партии не вытерпел:
- Ну где ж колючая проволока? Легавые?
- Соскучился? - усмехнулся Смилянский.
Комиссия наша не могла удержаться от смеха.
Особенно вчерашние заключенные были поражены, вступив на территорию коммуны. Встретил нас весь коллектив со знаменами, музыкой: в Болшеве уже был свой духовой оркестр. Затем дали хороший обед и в клубе состоялся торжественный вечер. Самодеятельность у нас была отменная: свои художники, поэты, танцоры, свой большой хор.
- Ну как? - спросил я Павла, когда мы вечером пошли в общежитие спать.
- Агитировать у вас умеют здорово, - неожиданно ответил он.
Весь этот день он далеко от бараков, клуба не отходил, хотя я и предлагал ему прогуляться в лесу.
И по-прежнему ко всему зорко присматривался.
Наутро партию прибывших провели по цехам конькового завода, лыжной, обувной, трикотажной фабрик, на которых работали коммунары - познакомили с производством. Здесь они лично убедились, где и кто "вкалывает" из их знакомых болшевцев. В каждом цехе управляющий коммуной Богословский спрашивал новых воспитанников:
- Кто бы хотел здесь работать?
И те, кому нравилось, заявляли: "Я". Остальные проходили дальше. Кто оставался в кузнечном, кто в столярном на лыжной фабрике, кто в заготовочном на обувной. Павел Смирнов облюбовал себе механический цех. До этого он не проявлял ни к чему интереса, а перед револьверным станком остановился пораженный.
"Железо железо режет!"
Из-под резца мягко, будто сосновая стружка, бежала металлическая лента, маслянисто блестела эмульсия.
"Здорово!"
- Останусь тут, - заявил он.
Правда, когда его на следующий день подвели к станку, он отскочил в сторону. "Еще руку оторвет".
Затем стало стыдно: ведь считал себя смельчаком.
"Иль не справлюсь? Должен".
Он стал осваивать станок.
Я часто виделся с Павлом, беседовал, помогал, чем мог, подбрасывал деньжонок. Через три месяца новоприбывшая партия отработала "кредит" и перешла на сдельщину: тут уж заработок стал зависеть персонально от каждого. Из получки удерживали всего 34 рубля : за общежитие, питание, остальное - в карман.
Станок Павел освоил быстро, к инструменту относился бережно, трудился старательно и стал копить деньги. "Хочу приодеться", пояснил он мне. Желание было законное, я сам так поступил и... однако не поверил ему. Взгляд Павла по-прежнему оставался настороженным, он часто морщил лоб, что-то обдумывал, бродил один по лесу. Несколько раз я пытался вызвать его на "откровенный разговор", и все напрасно.
"Ходит с камнем за пазухой", решил я и удвоил к нему внимание. Павла уже приметили в цеху, хвалили, зарабатывал он все больше и больше.
Казалось, все у него ладилось, но однажды я увидел его совершенно расстроенным, вроде бы даже ошеломленным. Случилось это после общего собрания, на котором разбирались конфликтные дела провинившихся коммунаров. На чем больше всего попадались ребята? На выпивке. Трудно сразу круто изменить свой образ жизни, особенно если в голове "ветерок ходит".
Вот вчерашние заключенные по старой памяти и потягивали водочку. А у нас в Болшеве стоило только учуять от кого-нибудь даже запах пива, как сразу тащили "судить". С похмелья люди пропускали свою рабочую смену, это тоже было причиной "привода" в конфликтную комиссию, состоявшую из семерых воспитанников-активистов. Попадали туда еще за драки и воровство: последнее у нас было редкостью и преследовалось жестоко.
Какие наказания применялись?
I. Предупреждение.
II. Выговор с предупреждением.
III. Денежный штраф от недельного заработка до месячного.
IV. Содержание на гауптвахте у шефов - в комендатуре ОГПУ на Лубянке от двух недель до месяца.
V. Исключение из коммуны. Кто пришел в нее добровольно - отправляли на все четыре стороны; кто был взят из тюрьмы - возвращали туда же.
Исключение из коммуны - было крайней мерой, и вот такой случай произошел весной 1929 года на четвертый месяц пребывания Павла Смирнова в Болшеве. В апрельский день в клубе "судили" вконец распоясавшегося парня лет двадцати трех. Фамилии его я сейчас не помню, четыре с половиной десятка лет прошло с того собрания, помню только - был он рыжий, с раздвоенной верхней губой. Парень пьянствовал, сломал свой станок, без отпуска уезжал в Москву, возвращался с деньгами: наверное, воровал. Раньше он ширмачом был. Конфликтная комиссия доложила собранию свое решение: никакие меры перевоспитания не действуют - не место ему в коммуне. Со скамей из зала раздались восклицания: "Правильно!", "Пускай не позорит нас!" Рыжий перед собранием стоял, небрежно отставив ногу, ухмылялся, нагло отрицал факты, а когда услышал, что его исключают, улыбнулся, а сам побелел. Казалось, он не поверил тому, что услышал.
- Как это? - сказал он. - Как это?
Он недоверчиво оглядел зал, хотел опять улыбнуться и почти прохрипел:
- Я ж опять сяду. Братцы! Мне "красненькая"
светит. Пропаду!
Схватил себя за ворот рубахи, стал дико озираться:
- Я ж пропаду! Братцы, пропаду ж совсем!
Молчала конфликтная комиссия, молчало собрание. А рыжий чуть не трясся, верхняя раздвоенная губа его прыгала, лицо исказилось.
- Чего хотите делайте, не выгоняйте только. Головой... вот головой клянусь! Не будет больше такого.
И вдруг все увидели, как его обычно наглые глаза затянуло слезой, он мучительно сморщился.
В зале на скамьях сидело семьсот вчерашних воров. Они поняли, что творится с их однокашником.
Исключение рыжему заменили месячной гауптвахтой.
За это проголосовало больше половины собравшихся.
Когда выходили из клуба, я столкнулся с Павлом Смирновым. Он первый быстро, возбужденно заговорил со мной:
- Ведь этот рыжий не из кичи [Кича - тюрьма] в Болшево пришел?
- Толкуют: с воли. Старого поделыцика в Москве встретил. Тот коммунаром был и привел.
- Рыжий бы, значит, на волю отсюда вышел?
Я ничего не понял.
- Ну?
- Вышел бы на все четыре стороны и... не захотел?
И вот тогда в глазах Павла я увидел полную растерянность, даже ошеломленность.
Меня окликнул бухгалтер столовой, надо было решить вопрос с накладными, и я ушел. Лишь потом, вернувшись к себе в общежитие, я задумался: что же так потрясло Павла?
1 2 3 4