Разумеется, весь город при таком известии ахнул, и толки о Кроне, о бегстве девушки и вообще говор, рассужденья и пересуды об «оной фамилии» всполошили всю Ригу. Говорили, что Крона будут судить. Дошли до того, что говорили, будто бы Софью выкрал посланец от самого польского короля.
Все эти слухи и вся эта болтовня, доходившие иногда до князя Репнина, наконец до такой степени взбесили его, что, по его приказанию, было арестовано с десяток человек в городе, как в частных домах, так равно в гербергах и пол-пивных. Разумеется, с болтунами ничего не сделали, предполагалось только продержать их под арестом несколько дней и выпустить. Нужна была только острастка, чтобы прекратить всякое «всенародное вранье, статских дел касающееся».
В числе офицеров, добровольно вызвавшихся искать беглецов, был один, недавно выздоровевший и снова способный к исполнению своих служебных обязанностей. Это был офицер Пасынков, которого так жестоко проучила старостиха Ростовская.
Пасынков был почти при смерти. Целый месяц пролежал он в деревушке, затем еле живой доставлен в Ригу и здесь кое-как поднялся на ноги. На его счастье, хотя у него было шесть ран, но ни одна из них не оказалась опасной. Пасынков был самый удалой офицер в распоряжении Репнина. Разумеется, начальник принял его предложение и даже был уверен, что именно Пасынков и разыщет беглецов.
Офицер имел то преимущество перед другими гонцами военачальника, что знал хорошо в лицо не только Софью, которую видал у Крона, но и самого Цуберку. Он мог при розысках по дороге и в деревнях давать подробное описание личностей.
Получив в команду шесть человек солдат на отличных конях, Пасынков лихо выскакал из городской заставы. Выбор дороги зависел от него, и, конечно. Пасынков взял ту, направление которой, по его мнению, должен был взять глупый Цуберка.
Проскакав несколько верст по большому тракту, Пасынков свернул на другой тракт, который шел к местечку Виддава. Цуберка однажды описывал Пасынкову в беседе: «Какое это хорошее место эта Виддава: как там дешев хлеб и какие добрые люди живут». И теперь Пасынков решил, что Цуберка наверно поскакал в свою Аркадию.
Расчет офицера оказался совершенно верен…
Начав расспросы в деревнях по дороге, Пасынков скоро напал на след беглецов. Приметы двух лиц, которых он искал, было давать легко. Отличные кони, один серый, другой гнедой, маленькие санки, молодой белобрысый латыш, богатырски сложенный, а с ним молодая красивая крестьянка, черная как смоль, с огненными глазами, с румянцем во всю щеку и с такими бровями, каких, быть может, не было во всей окрестности. При таких приметах во второй же деревушке по пути Пасынкова несколько поселян заахали и закричааи:
– Вот, вот… Они и есть!.. Они были, проезжали… Останавливались и молоко пили… Превеселые…
– А как кони?.. – спросил Пасынков. – Приустали?..
– Да, приустали, – был ответ. – Видно, что загнал… Должно, сразу шибко гнал… Кони хорошие, а уж почти еле бегут.
«Ну вот и слава Богу!» – решил Пасынков и двинулся далее.
Разумеется, расстояние между беглецами и погоней сокращалось все более. Команда Пасынкова летела верхом, беглецы ехали на лошадях, которых успели покормить только один раз за целые сутки. Команда скакала ровно, беглецы ехали все тише и наконец решили, что надо отдохнуть целую ночь и подумать, куда ехать далее.
Таким образом через сутки после того как в Риге все поднялось на ноги из-за бегства самого видного члена «оной фамилии», молодец Пасынков мог накрыть глуповатого пастуха и красавицу Яункундзе.
В одной из деревушек на рассвете поселяне на расспросы Пасынкова прямо указали на избу, где остановились проезжие.
– Мы так и думали, так и почуяли, – отозвались они, – что это должны быть не простые проезжие, а конокрады.
И тут же Цуберка и Софья, в качестве конокрадов, были арестованы, посажены в их же собственные сани и под конвоем команды двинулись обратно в Ригу. Разумеется, обратный путь совершался тише и благоразумнее.
Пасынков накрыл беглецов почти за сто верст от Риги, и поэтому пришлось сделать четыре остановки для измученных лошадей. Но через сутки после ареста беглецы были доставлены во двор дома князя Репнина.
Князь только что поднялся и кушал кофе. Весть несказанно обрадовала его. Он настолько был рад успеху, что даже обнял Пасынкова и сказал ему два слова: «Не забуду!»
Затем, вызвав девушку к себе в кабинет, князь Репнин долго беседовал с ней наедине. О чем была эта беседа – осталось всем совершенно неизвестно. Софья вышла от военачальника вся в слезах, но более или менее спокойная. Тревога, в которой она была всю дорогу после ареста, у нее прошла, озлобление на неудачу тоже исчезло.
По приказанию князя, Софью в его собственном экипаже отвезли обратно в дом, занимаемый «оной фамилией». Что касается похитителя Цуберки, то он был препровожден в городской острог, и здесь в тот же день латышу объяснили, что в этом «циатумсе» (остроге) он познакомится с московскими «жаггари» (розгами), так как его указало начальство наказать «крепчайше и нещадно» для примера прочим.
Такое взыскание «нещадное» мог выдержать только такой богатырь, каким был пастух из Дохабена.
Когда Софья плакала горько, сидя с матерью, но не винясь в своем побеге и обмане, в то же время из острога до прохожих и проезжих долетали дикие вопли. Казалось, завывала благим матом какая-нибудь огромная белуга или ревел какой-то зверь.
После наказания Цуберку выпустили на свободу, но заявили, что его будут брать и пороть каждый раз, если его встретит кто-либо из начальства на улице города Риги.
– Так я лучше уйду! – воскликнул Цуберка, догадавшись.
– Лучше, дурак, лучше…
– А как же Софья-то?.. – спросил, подумав, ганц.
На это несколько человек отвечали глупому латышу только хохотом.
Ганц Цуберка двинулся и пошел…
С тех пор никто в Риге богатыря-ганца не встречал, а дохабенский бобыль всю жизнь помнил рижский «циатумс» и московские «жаггари».
XXVI
Зима проходила. Нового не было ничего. Все заключенные уныло и праздно проводили время. Одна Софья от горя и скуки со страстью училась по-немецки и по-русски и уже владела обоими языками настолько хорошо, что могла легко вести всякую беседу. Крон, прощенный Репниным и вновь занявший свою должность, был главным учителем Софьи. Более всех, однако, волновался князь Репнин.
– Ах, черт бы их побрал! Перемерли бы они, что ли, все до единого! Когда меня от этих дикобразов избавят!
Вот что думал и говорил наедине секретарю своему главный начальник края каждый раз, как дело касалось «оной фамилии», содержащейся под его охраной и покровительством. Князь Репнин как царедворец совершенно не знал, что ему делать с «фамилией», как себя вести, что позволять и что запрещать. В своих отношениях к заключенным он боялся и в ласке, и в строгости недосолить или пересолить. Того и гляди, возбудишь недовольство как за чрезмерную строгость в надзоре, так и за неуместную ласку или попечение о нуждах всех этих хлопов. Главное обстоятельство, затруднявшее и смущавшее Репнина, заключалось в том, что он окончательно не знал, как намерена поступить царица.
– Постоянно переписываясь с близким к царице лицом – Макаровым – князь Репнин получал от него, конечно, по личному указанию самой царицы, самые противоречивые указания и советы. Иногда Макаров советовал ничего не жалеть для удобств, спокойствия «оных персон», входить в их нужды, всячески «покоить» и «обласкивать». И вдруг после того получал он от Макарова приказание иметь строжайшее наблюдение, чтобы оные персоны «не плодили толков, не пускали соблазнительных о себе речей», и посему иметь за всеми «неукоснительный, строгий надзор и бдительное око», а в случае же какого ослушания прибегнуть и к примерному взысканию.
Примерное взыскание! Кроме розог, не было ничего для подания примера…
Вместе с тем Макаров в продолжение шести месяцев обнадеживал Репнина, что вскоре будет прислан к нему в Ригу доверенный человек, который, приняв от него всю «фамилию», повезет всех в Петербург.
– Господи! Когда я их с своей шеи сбуду! – восклицал поэтому Репнин все чаще и отчаяннее.
Наконец под новый 1726 год князь получил известие от Макарова, что курьер Лев Микулин едет из Петербурга за всеми персонами, в Риге содержащимися.
Действительно, в конце января явился офицер Микулин и привез приказ отпустить Христину Енрихову со всей ее фамилией – мужем, детьми и сродственниками. При этом наказывалось князю не жалеть денег на все им «в дорогу потребное, как в одежде, так и в прочем…»
Так как все двадцать человек все еще ходили в своем крестьянском платье, к тому же поношенном, то пришлось всем, от мала до велика, шить одежду – камчатную женщинам и суконную мужчинам.
Князь Репнин хлопотал от зари до зари и спешил всячески. Он как бы боялся, чтобы там, в Питере, не раздумали, не отложили опять перевоза «оной фамилии».
– И опять вся эта орава останется у меня на плечах! – говорил он. – Помилуй Бог!
За две недели все было готово…
Сковоротские, Енриховы и Якимовичевы оделись с головы до пят в простое, но чистое платье. А Софья была даже особенно принаряжена благодаря жене Крона. На ней было такое ситцевое розовенькое платьице и немецкий передник на помочах и с кармашками, что девушку совсем узнать было нельзя. Красавица Софья стала совсем «hochgeborene Fraulein», то есть чем ее уже давно прозвали латыши Дохабена.
Все, вновь одетые, переменились и лицом. Мужчин и мальчиков остригли по-русски, уничтожив у одних латышскую прическу, у других «натуральную», делаемую лишь при помощи десяти пальцев. А именно эта прическа и была у всех мальчишек Енриховых и Сковоротских.
Все были несколько тревожны, но довольны… Если предстоящее путешествие в «дальние России» – думалось им всем – началось с шитья нового платья и уплаты кой-каких долгов, то, очевидно, не затем, чтобы по привозе в столицу москалей отрубить всем головы. Может быть, затем увезут далеко от столицы, поселят на краю Татарии, но все-таки дадут избы, земли, скот, рухлядь и всякую всячину.
Но в среде бодро собиравшихся в путь членов «оной фамилии» были двое с грустными лицами – Софья и Дирих. Яункундзе горевала, плакала, вздыхала по своем Цуберке, которого уже давным-давно не видала, но все надеялась как-нибудь увидеть. Теперь, покидая Ригу, она должна была, конечно, бросить всякую мысль не только о своем замужестве, но и надежду повидаться с милым.
Софья знала, что после «примерного взыскания», которое применил князь Репнин на дохабенском ганце, ее Цуберка по собственной воле немедленно покинул Ригу. Попросту сказать, ганц бежал без оглядки от возлюбленной, которую ревниво охраняли теперь горячие московские «жаггари». Это обстоятельство несколько ожесточало горе самолюбивой Яункундзе.
«Какое бы наказание ни было, – думалось ей, – как можно было так быстро поддаться, струсить и бежать. Если любишь – то розги не великая беда. Трус ты, Цуберка. Да. Или мало любил меня».
Софье, несколько оскорбленной в своем чувстве этим слабодушием возлюбленного и его изменой, казалось, что сама она, напротив, не уступила бы никаким угрозам и никаким пыткам.
Но это, разумеется, только казалось наивной девушке, балованной до сих пор всеми: отцом, родней, паном, подругами, затем москалями-начальниками и, наконец, самой судьбой, которая всех заставляла ласково обращаться с Софьей. Суровый Адам Иванович и тот не устоял и всей душой полюбил девушку. А теперь новый начальник в предстоящем путешествии, офицер Микулин, тоже как-то особенно сладко и милостиво маслеными глазками поглядывал на Софью.
Другой горюющий член «оной фамилии», но горюющий страшно, искренно и глубоко – был Дирих.
Его разлучили с Триной.
Князь Репнин, а равно и Микулин, разобрав дело, решили, что следует везти одного Дириха, или, как стали называть его москали, Фридриха. Что касается до его сожительницы-латышки и ее двух дочерей, то их брать с собой для представления в столицу было не только не нужно, но даже и не благопристойно.
Ввиду страшного отчаяния Дириха при вести о разлуке с Триной князь Репнин, испугавшись, что «белоглазый дурак» наложит на себя руки от горя, решился было обвенчать Дириха с Триной, заручившись их обоюдной формальной об этом просьбой. Но оказалось, к несчастию, что Трина не вдова, а жена в «бегах обретающегося» хлопа. Мало того, после тщательного расследования оказалось, что законный муж Трины известный в крае «заглис», или вор, сидящий в остроге. Едва не решился сановник притвориться ничего не знающим о незаконном сожительстве Дириха с Триной и отправить их как «якобы венчанных мужа с женой», но при условии не брать двух ее дочерей.
– Ступай одна, – предложил ей Микулин. – А детей оставь здесь. Если позволят, мы их выпишем в столицу.
Трина заявила, что она с своими дочерьми ни за что не согласна расстаться и предпочитает разлуку с Дирихом.
Хитрая латышка себя перехитрила, думая, что москали из попечительности о Дирихе согласятся захватить и ее дочерей.
Кончилось тем, что Трине было заявлено, чтобы она немедленно, получив десять рублей на дорогу, покинула Ригу и уходила на все четыре стороны.
Бедный Дирих был почти убит…
XXVII
Наконец столь желанный и счастливый день для именитого начальника князя Репнина настал.
– Слава Тебе, Господи!.. – крестился он на образа у себя в кабинете. – Сбыл я эту треклятую фамилию!.. Замерзни она в дороге, провалися под лед при переправе или разбегись в пути – все мне едино и до меня не касается… Сбыл с рук!.. Слава Создателю.
Из Риги выезжал целый поезд в семнадцать подвод. Помимо двадцати без малого лиц, из которых состояла «оная фамилия», ехала команда, двенадцать человек вооруженных солдат при двух офицерах, под главным начальством петербургского курьера Микулина.
В числе этих двух офицеров был и Пасынков, вызвавшийся снова сам провожать путников.
Несколько подвод, не простых розвальней, а полугородских саней, вновь состроенных, занимали три семьи. Впереди всю дорогу ехали Сковоротские, за ними Енриховы и затем Якимовичевы. Во главе поезда и в хвосте двигались команды с офицерами. Микулин ехал в отдельных санях, позади всех. Он хорошо помнил совет князя Репнина:
– Смотри в оба: едут многие неохотливо… Как бы кто у тебя не утек!
Разумеется, пуще всех отрекомендовал князь в этом отношении Софью и Фридриха. По отношению к последнему князь был прав; что касается Софьи, то она слишком была оскорблена малодушием своего возлюбленного, у которого «жаггари» выстегали долголетнюю любовь.
Софья не знала, какое искреннее убеждение вынес Цуберка: от москалевских «жаггари» никакая любовь не устоит.
По отношению к Дириху Репнин оказался прав. Не проехали путники сотни верст от Риги, как Дирих, хотя глупо и неловко, но уже два раза пытался бежать.
Однажды, при проезде через густой лес, Дирих просто выскочил из саней, бросился в чащу и исчез в рыхлом снегу. Целый час ловили его солдаты по сугробам, как какого зверя, и, разумеется, в конце концов все-таки загнали к саням. Разумеется, все они были недовольны и жаловались.
– Проклятый заяц… – ворчали солдаты. – Только перемочились и перемерзли все из-за него.
В другой раз Дирих на привале тоже пропал и забился в соседнем сеновале под сено. Опять несколько часов искали его по всей деревушке, и только Пасынкову пришло на ум искать на сеновалах.
При этом, конечно, пришлось перетрясти все сено всей деревушки и в одном из сараев накрыли почти уж задохнувшегося беглеца.
На этот раз Микулин стал подумывать, хотя и с боязнью, но беря уж на собственную ответственность: не связать ли Дириха по ногам.
«Может быть, за это зададут мне трезвону в столице… – думал он. – Да что же делать! Если этак на каждом привале или по пути ловить этого дурака, то вдвое долее проедешь, да и народ замучаешь…»
Члены «оной фамилии», двигавшиеся по большому тракту на Псков, с поклажей и с провизией, с конвоем солдат, вежливо обращавшихся с ними, и даже с детьми, выглядели теперь совершенно иначе.
Все были чище одеты, чем прежде, даже, будто казалось, все были чище лицом. Недаром их три раза кряду перед отъездом водили всех в баню, недаром было отпущено изрядное количество казенного мыла. Наконец, всем было роздано на дорогу приличное теплое платье и теплые шапки с наушниками.
Путники двигались по подорожной, выданной курьеру Льву Микулину из московской канцелярии на его собственное имя «с будущими», состоящими из восемнадцати человек. Путники не были названы поименно, а продолжали называться «персонами оной фамилии».
В личных сношениях как солдаты, так и офицеры уже называли путников совершенно иначе. Тут ехали Марья Ивановна и Софья Карлусовна Сковоротские, Христина и Анна Самойловны и, наконец, еще раз пробовавший на привале бежать, в надежде улизнуть от москалей, Фридрих Самойлович Сковоротский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26