Марина болтала у меня за спиной. «В Сен-Лу вечером, после девяти часов, улицы пусты. Когда возвращаешься из кино, становится страшно». Я отвечал рассеянно, повторяя: «Да», «Конечно», «Неужели?» Я спрашивал себя, какого рода освобождение могла мне дать Марина. Я обернулся, увидел ее, лежавшую на смотровом столе, словно неодушевленный предмет. Сущность ее внутреннего мира была обнажена – ни полутеней, ни второго плана. И, точно находясь в нейтральной обстановке, я стал представлять себе, какое удовольствие можно получить от ее тела. Но воспротивился этому импульсу по профессиональной привычке. Еще и потому, что, привыкнув с Ирэн не придавать значения собственному удовольствию ради того, чтобы доставить удовольствие ей, я не решался совершить поступок, не подкрепленный чувством.
– Уже пора. Одевайтесь. Она живо соскочила на пол. Она была не очень крупной. Веселой и отлично сложенной.
Она подставила свою обнаженную руку солнечному лучу, пересекавшему комнату.
– Столько солнца, а все потеряно, как жаль! Нужно работать. А как хорошо было за городом.
– Ну, бывают еще воскресенья. Хотите, как-нибудь в воскресенье мы с вами поедем за город?
Она засмеялась. Подумала, что я шучу. Для нее я был только доктором, и ничем больше, кем-то вроде наемного рабочего, чьи инстинкты подавляют, платя гонорары. Ее деньги, очевидно, должны были не только оплачивать мои услуги, но и выхолащивать желания. Но что воображала себе эта девочка с широким выпуклым лбом и жалкими предрассудками? Поводя плечами и бедрами, она у меня на глазах надевала платье. Она, должно быть, говорила себе: «Врач не мужчина. Что вы! Он уже столько насмотрелся; ему от этого ни жарко ни холодно!»
Она ошибалась. Мне было жарко, когда она находилась тут, менее жарко, когда уходила. К вечеру я обычно замерзал. Дни становились длиннее; магазины в нашем квартале освещали свои витрины нехотя и слабо. Тогда, не строя никаких иллюзий относительно моих шансов покончить с одиночеством раз и навсегда, я подумал, что меня приободрил бы вид, на котором я обещал себе задержать взгляд; опершись на ладони, я смотрел, как Марина на краю кушетки поправляет свою тоненькую косичку.
Однажды воскресным утром – почти через две недели после отъезда Ирэн – я, собираясь нанести три-четыре визита особенно серьезным больным, не спеша шагал при свете восходящего солнца. Внезапно я почувствовал себя плохо, меня лихорадило. Я проглотил слюну. Горло воспалилось и болело.
Я наблюдал, как окружавший меня воскресный Отей, степенно, в туфлях на высоком каблуке, возвращается с мессы. Я представил себе послеполуденное время: свою спальню, приоткрытые окна, гул толпы, направляющейся к спортивным площадкам, и позднее возвращающейся со стадиона; неравномерный шум, внезапное затухание которого делает небо пустым, а город мертвым. Как я ложусь в постель, поддаюсь болезни, даю лихорадке овладеть мной. Нет, лучше сопротивляться. Я подумал о Марине.
Против собственных желаний я не применял силовых приемов. Я не выставлял против них армию и полицию. Я противопоставлял им застойную бюрократию, которая охлаждала их пыл. Слишком долго простояв с документами в руках в очереди у моей двери, они ложились на тротуар и умирали от истощения. Если бы мое желание к Марине встало в один ряд с остальными, оно бы умерло. Случай в облике ангины обернулся для него удачей.
Я взял из гаража машину. Весь в ознобе направился к Сен-Клу. По дороге волнение от моего необычного поступка помогло мне преодолеть барьер между холодной лихорадкой, той, что бросает в озноб, и теплой, обезболивающей, уютной.
Марина часто рассказывала мне о своем доме. Он достался ей от родителей. В течение нескольких месяцев она жила там безо всякого удовольствия, с мужем пьяницей, который пачкал пол, ломал мебель и в конце концов убрался, захватив с собой все семейные деньги. Это был крошечный особнячок, последний справа, в глубине тупика.
Голова моя гудела. Она была наполнена особым жаром, заглушавшим действительность. Марина открыла мне дверь, держа в руке наполовину съеденное яблоко. От удивления она чуть вздрогнула.
– Входите, доктор. Я думала, что это молочница. Я вошел в небольшую, довольно темную прихожую.
– Вы застали меня врасплох. Здесь такой беспорядок.
В волнении она открывала передо мной одни двери и закрывала другие.
– Мне надо было осмотреть одного больного в вашем квартале. Я подумал о вас. И пришел.
Я присел в плетеное кресло. В столовой было светло, окна выходили в сад, пахло воском.
– Вы легко нашли мою улицу?
– Да, сразу же.
Я улыбался. Я был в доме. Я осматривал все вокруг. Вычурная мебель не была красивой, но ее можно было назвать симпатичной. Видно, это были любимые вещи. Со мной на самом краешке стула сидела Марина, хорошенькая, как никогда; на ней были узкие брюки в черно-белую клетку. Смущенная, она сидела, опершись обеими руками о край стула, расставив ноги и играя коленкой, как часто делают девушки, одетые по-мужски.
– Не согласитесь ли вы пообедать со мной?
Она покраснела, поправила косичку и принялась рассматривать кончики своих сандалий. Я подошел к окну, чтобы взглянуть на сад.
– У вас очень мило.
На подоконнике Марина оставила яблоко, которое не успела доесть. Она положила его надкусанной стороной вверх, чтобы потом, после моего ухода, взять снова. Эта деталь, напомнившая мне детство, вызвала у меня резкое желание, которому я внутренне поддался в надежде, что оно окажется заразительным.
– Почему бы нам не пообедать вместе? Потому что я ваш врач?
– О нет.
– Тогда почему?
С веселым видом, который ей придавали брючки в клетку, она встала, внезапно решившись.
– Ну что же, пойдемте пообедаем, если это доставит вам удовольствие.
Я взял ее за руку и привлек к себе. Погладил руку. Ощутил шероховатость кожи, и эта девушка, чье тело я хорошо знал, часто видя его раздетым у себя в смотровом кабинете, под моими пальцами вновь обрела таинственность. До сих пор мне не были знакомы ни ее мягкость, ни внутренняя пульсация, ни запах. И самое главное, я не мог проникнуть в то, во что не может найти путь никакая ласка, – в сознание другого человека, чужой личности, в сознание, внешне доступное, открытое, но в конечном счете неуловимое, создающее в пространстве и времени свой мир движущихся образов; проникнуть в то, что даже удовольствие, возобновляй я его хоть сотни раз, всегда оставляло бы за пределами моего собственного сознания.
Я обнял Марину. Она не сопротивлялась. Не спеша, словно дегустируя вино и раздумывая между глотками, я следил за тем, как спадает во мне жар; левой рукой, как ловят ногой стакан, ловил шелковые кисточки ее волос, пробовал на вкус слегка солоноватые юные губы. Она смотрела на меня с любопытством, у нее расширились зрачки. Она доверяла мне. Для нее я все еще был врачом. Она как-то со стороны наблюдала за нами, пока мы целовались, потом, когда я от нее отстранился, стала смотреть на меня. Она была слегка взволнована, ее интересовало мое отношение к происходящему; ее вид словно бы говорил: «Ну и что вы об этом думаете?» А поскольку я молчал, она через некоторое время сказала:
– Нехорошо это – то, что мы делаем.
– Почему же?
– Потому что вы меня не любите. В этом нет никакого смысла, и Бог знает, как плохо это может кончиться.
– Но я полюблю вас, и вы тоже меня полюбите.
Пока мы еще не обладаем желанной для нас женщиной, мы храним светлую веру в будущее. Все предполагаемые нами чувства могут постепенно воплотиться в реальность. Чтобы это случилось, достаточно просто заговорить о них.
Как далеко от меня была Ирэн в ту минуту! Мы бываем поражены, когда обнаруживаем, в какую глубь забвения можно отбросить женщину, с которой жили годами в постоянной заботе о единении душ, ради того, чтобы доставить себе удовольствие, изначально для нее недоступное.
Я прижал Марину к своей груди, ее голова склонилась на мое плечо, моя рука лежала на ее щеке; со стороны могло бы показаться, что мы питаем друг к другу необыкновенную нежность. Я отстранился.
– Ну поехали.
Она бегом поднялась по лестнице, вернулась с курткой в руке, остановилась перед зеркалом, чтобы закрепить в волосах заколку. Потом заперла дверь и положила ключ в карман.
В переулке было пусто, но на улице, где я остановил машину, полно людей, разглядывавших нас – незнакомцев. Внезапно я вспомнил, что однажды уже приезжал сюда, в квартал Сен-Клу, приезжал с Ирэн. При этом воспоминании у меня кровь прилила к лицу. Я вдруг ощутил лихорадку, которую какое-то время использовало мое желание к Марине и которая, оказавшись вновь свободной, превращалась в настоящую болезнь. Я узнавал этот квартал. Мы крутились здесь с Ирэн больше часа в поисках плетельщика стульев, которого моя подруга считала единственным во всем парижском округе действительно знающим свое дело. И адрес которого она потеряла. Это воспоминание спряталось в засаде на углу улицы и было готово в любой момент вцепиться мне в горло. Я распахнул перед Мариной дверцу машины: – Ну поехали.
Мне не терпелось поскорее уехать из Сен-Клу. Я мог почувствовать себя спокойно лишь в том месте, где мы с Ирэн никогда не были. Впрочем, бежать меня заставляли не угрызения совести, а страх – не страх встретить Ирэн, так как в конце концов было маловероятным, чтобы моя подруга специально вернулась из Италии в воскресное утро ради того, чтобы съездить к плетельщику стульев в Сен-Клу. В таком случае страх чего? Я задался этим вопросом. И пока я заводил машину и потом быстро ехал по направлению к Сене, мне казалось, что Ирэн повсюду, где мы бывали с ней вместе, оставила полный набор чувств, которые ее присутствие могло у меня вызвать. Подобно тому как масло– и бензозаправочные фирмы расставляют при выезде из городов и на дорогах свои станции обслуживания, Ирэн оставила во всех местах, которые мы посещали вместе, не только частичку моей любви к себе – любви, которую нейтрализовало присутствие Марины, – но и частичку моего страха ее потерять. И именно этим страхом, побочным продуктом любви, заправил меня филиал фирмы Ирэн в Сен-Клу, пока я уезжал оттуда с Мариной в том смятении духа, которое возникает порой от уверенности в очень скоро предстоящем удовольствии. Я мог успокоиться лишь в переулках, по которым надеялся добраться до дороги на Фонтенбло. В конце концов я сбавил скорость. Я прижал Марину к себе. Стояла хорошая погода. У земли воздух был неподвижен, и только легкие порывы ветерка шевелили верхушки деревьев.
Мы пообедали в каком-то трактире, на опушке леса. Температура у меня спала, я чувствовал себя хорошо. Между тем я, не показывая вида, наблюдал за Мариной. Я следил за каждым ее движением. Что-то не клеилось.
На такого рода обедах, когда все идет хорошо, присутствуют четверо: двое, которые решили пообедать с глазу на глаз, и двое других, которые, опережая события, пунктиром принимают участие в беседе, чтобы вставить в нее свои ничтожные замечания: «Надо было мне надеть мой черный пояс с подвязками… сначала я закрою ставни… я скажу ему…» Рядом с Мариной я чувствовал, что нас всего трое. Эти немые вставки шли только от меня. «Какой странный этот отрешенный взгляд, которым она недавно, когда я ее целовал, смотрела на меня». Я обронил это немое замечание и затем громко заговорил с Мариной о ее бывшем муже.
– Так он много пил?
– Жутко много. Он только этим и занимался с утра до вечера. Вечером он возвращался и опрокидывал меня на кухонный стол, как скотину.
На этом слове она опустила голову и принялась с повышенным вниманием разрезать куриное крылышко. Слово «скотина» повисло в воздухе. Я зацепился за него. Оно мне не понравилось. Казалось, оно было частью другого текста, не того, в котором прозвучало. Я посмотрел на мою спутницу. Она сидела, опустив длинные черные ресницы, наклонив свой широкий выпуклый лоб. Она подняла голову, улыбнулась мне, в уголках ее губ была успокаивающая нежность.
Тем не менее я все еще волновался. В слове «скотина», в том, как его произнесла Марина, была определенная связь с физическим образом тела молодой женщины. Оно свидетельствовало не только о нравственной оценке образа, но и о физическом отвращении к нему.
Мужчины часто бывают скотами, – сказал я.
– В самом деле так. Судя по признаниям моих подруг, кажется, что почти все мужчины одинаковы.
Она улыбнулась.
– Это я не о вас говорю. Я прекрасно знаю, что вы не такой, как другие.
– А какие они, другие?
– О! Вы отлично знаете. Они думают только об одном, всегда об одном и том же, о том, что на самом-то деле не очень интересно.
Ну вот! Нам больше ничего не оставалось, как вернуться в Париж. Я постарался проглотить свое разочарование. У меня заболело горло. Такая красивая девушка. Какая досада. Впрочем, я мог бы догадаться. Да я в глубине души и догадывался. С самого начала. Я отодвинул свою тарелку.
– Да нет же, возьмите десерт. Я уже сыта.
Она была голодна. Мне не было неприятно наблюдать, как она ест. Напротив. У нее был аппетит, свойственный двадцатилетним. В общем, примитивная чувственность. И кто знает, я ведь мог оказаться не более искусным, чем ее муж.
Она кончила есть. Я предложил прогуляться по лесу. Мы сделали несколько шагов под деревьями. Мест, куда мы могли бы спрятаться, хватало, но поверхность земли была неровной, усеянной камнями. Я поцеловал Марину. Ее губы, еще недавно прелестные, показались мне неловкими, неподвижными. Иногда она высвобождалась, терлась носом о мой пиджак. Ей не было нужно ничего, кроме какой-то неопределенной нежности. Все, что я мог бы сделать, было бы в ее глазах лишено смысла; все, что привязало бы ее ко мне, меня бы только оттолкнуло. Меня охватило что-то вроде бешенства. Я чувствовал себя как человек, который, будучи застигнутым рантьершей в момент воровства, убивает свою жертву, разрезает ее на куски и запихивает в чемодан. Если со мной подобное происшествие когда-нибудь случится, оно не застанет меня врасплох. Я теперь знал, что это такое – пусть в уменьшенном масштабе. Я сказал Марине:
– Мы могли бы заняться любовью?
– Как? Сейчас? Прямо здесь?
– А зачем ждать?
– Это для меня неожиданно. Я и не предполагала, что вы так захотите меня, что не сможете больше ждать.
– А зачем откладывать? Мы поедем в отель в Фонтенбло. Все свои просьбы вы выскажете по дороге.
Да, тоскливый вид был у этой девушки. До дверей отеля она не произнесла ни слова, но в тот момент, когда я выходил из машины, чтобы проложить ей дорогу в спальню, она робко попыталась меня переубедить:
– Почему бы не заняться этим завтра?
– Мы займемся этим и завтра, если пожелаете. В спальне она возобновила свои просьбы:
– Я знаю, что произойдет. Сейчас вы меня хотите, а потом не пожелаете больше видеть.
– Хорошо. Не будем больше об этом говорить.
– Но ведь вы сердитесь.
– Немного.
– Боже мой, что же делать?
– Раздеваться, вот и все.
Она начала расстегивать свои брючки в клетку. Сделала мне целую кучу наставлений. Можно было подумать, что я собирался вырезать аппендицит.
Страдать ей пришлось недолго. Довольно скоро я вновь оказался на ногах, у изголовья прооперированной.
– Ну что? Еще не проснулась?
Она должна была понять, что мне надо– заняться и другими визитами, но теперь она не спешила. Операция была закончена, и она с удовольствием растянула бы свое выздоровление, полное мелких забот и нежных знаков внимания. Она кокетничала со своим хирургом. Я завязал галстук: – Ну же, смелей. Подъем!
Я вернулся в Париж. Меня лихорадило. Голова Марины лежала на моей правой руке, вскоре затекшей. Я думал об Ирэн, которая никогда не опиралась на мою руку, когда я вел машину, никогда не просила, чтобы ее поцеловали, умела – и с каким достоинством! – в любых обстоятельствах не опускаться ниже своего ранга.
Я оставил Марину в Сен-Клу. Ее щеки были прохладными и нежными. Попроси она меня об этом час назад, я, чтобы поскорее от нее отделаться, позволил бы ей вернуться поездом. Но час истек. Мое желание вновь обрело силы, я ничего не мог с ним поделать. Оно вливало в мои вены свой сладкий яд, свои свежие гормоны. Оно вызывало во мне прилив дешевой нежности, исступление пьяницы, который, перевозбудившись, пристает с разговорами к прохожим. Я выпалил: – Мне нужно вернуться. Меня ждут. До встречи. Улицы были пусты. Голова гудела от лихорадки. Разочарование и вновь поднявшееся желание так перемешались друг с другом, что у меня заболел желудок. Я уже не вполне понимал, где нахожусь. Я обманул Ирэн, но из-за какой-то странной путаницы именно я чувствовал себя брошенным. Ирэн не узнает, что я ее обманул. Но любовь, которую, как мне казалось, я к ней испытывал и которой я был увлечен даже больше, чем самой Ирэн, была обманута и знала об этом. Она горевала невесть в каком темном тайнике моей совести, и ее голос, подобно голосу воющей на луну собаки, напоминал скорее о страшном предательстве, жертвой которого я мог быть, чем о том незначительном, автором которого я являлся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
– Уже пора. Одевайтесь. Она живо соскочила на пол. Она была не очень крупной. Веселой и отлично сложенной.
Она подставила свою обнаженную руку солнечному лучу, пересекавшему комнату.
– Столько солнца, а все потеряно, как жаль! Нужно работать. А как хорошо было за городом.
– Ну, бывают еще воскресенья. Хотите, как-нибудь в воскресенье мы с вами поедем за город?
Она засмеялась. Подумала, что я шучу. Для нее я был только доктором, и ничем больше, кем-то вроде наемного рабочего, чьи инстинкты подавляют, платя гонорары. Ее деньги, очевидно, должны были не только оплачивать мои услуги, но и выхолащивать желания. Но что воображала себе эта девочка с широким выпуклым лбом и жалкими предрассудками? Поводя плечами и бедрами, она у меня на глазах надевала платье. Она, должно быть, говорила себе: «Врач не мужчина. Что вы! Он уже столько насмотрелся; ему от этого ни жарко ни холодно!»
Она ошибалась. Мне было жарко, когда она находилась тут, менее жарко, когда уходила. К вечеру я обычно замерзал. Дни становились длиннее; магазины в нашем квартале освещали свои витрины нехотя и слабо. Тогда, не строя никаких иллюзий относительно моих шансов покончить с одиночеством раз и навсегда, я подумал, что меня приободрил бы вид, на котором я обещал себе задержать взгляд; опершись на ладони, я смотрел, как Марина на краю кушетки поправляет свою тоненькую косичку.
Однажды воскресным утром – почти через две недели после отъезда Ирэн – я, собираясь нанести три-четыре визита особенно серьезным больным, не спеша шагал при свете восходящего солнца. Внезапно я почувствовал себя плохо, меня лихорадило. Я проглотил слюну. Горло воспалилось и болело.
Я наблюдал, как окружавший меня воскресный Отей, степенно, в туфлях на высоком каблуке, возвращается с мессы. Я представил себе послеполуденное время: свою спальню, приоткрытые окна, гул толпы, направляющейся к спортивным площадкам, и позднее возвращающейся со стадиона; неравномерный шум, внезапное затухание которого делает небо пустым, а город мертвым. Как я ложусь в постель, поддаюсь болезни, даю лихорадке овладеть мной. Нет, лучше сопротивляться. Я подумал о Марине.
Против собственных желаний я не применял силовых приемов. Я не выставлял против них армию и полицию. Я противопоставлял им застойную бюрократию, которая охлаждала их пыл. Слишком долго простояв с документами в руках в очереди у моей двери, они ложились на тротуар и умирали от истощения. Если бы мое желание к Марине встало в один ряд с остальными, оно бы умерло. Случай в облике ангины обернулся для него удачей.
Я взял из гаража машину. Весь в ознобе направился к Сен-Клу. По дороге волнение от моего необычного поступка помогло мне преодолеть барьер между холодной лихорадкой, той, что бросает в озноб, и теплой, обезболивающей, уютной.
Марина часто рассказывала мне о своем доме. Он достался ей от родителей. В течение нескольких месяцев она жила там безо всякого удовольствия, с мужем пьяницей, который пачкал пол, ломал мебель и в конце концов убрался, захватив с собой все семейные деньги. Это был крошечный особнячок, последний справа, в глубине тупика.
Голова моя гудела. Она была наполнена особым жаром, заглушавшим действительность. Марина открыла мне дверь, держа в руке наполовину съеденное яблоко. От удивления она чуть вздрогнула.
– Входите, доктор. Я думала, что это молочница. Я вошел в небольшую, довольно темную прихожую.
– Вы застали меня врасплох. Здесь такой беспорядок.
В волнении она открывала передо мной одни двери и закрывала другие.
– Мне надо было осмотреть одного больного в вашем квартале. Я подумал о вас. И пришел.
Я присел в плетеное кресло. В столовой было светло, окна выходили в сад, пахло воском.
– Вы легко нашли мою улицу?
– Да, сразу же.
Я улыбался. Я был в доме. Я осматривал все вокруг. Вычурная мебель не была красивой, но ее можно было назвать симпатичной. Видно, это были любимые вещи. Со мной на самом краешке стула сидела Марина, хорошенькая, как никогда; на ней были узкие брюки в черно-белую клетку. Смущенная, она сидела, опершись обеими руками о край стула, расставив ноги и играя коленкой, как часто делают девушки, одетые по-мужски.
– Не согласитесь ли вы пообедать со мной?
Она покраснела, поправила косичку и принялась рассматривать кончики своих сандалий. Я подошел к окну, чтобы взглянуть на сад.
– У вас очень мило.
На подоконнике Марина оставила яблоко, которое не успела доесть. Она положила его надкусанной стороной вверх, чтобы потом, после моего ухода, взять снова. Эта деталь, напомнившая мне детство, вызвала у меня резкое желание, которому я внутренне поддался в надежде, что оно окажется заразительным.
– Почему бы нам не пообедать вместе? Потому что я ваш врач?
– О нет.
– Тогда почему?
С веселым видом, который ей придавали брючки в клетку, она встала, внезапно решившись.
– Ну что же, пойдемте пообедаем, если это доставит вам удовольствие.
Я взял ее за руку и привлек к себе. Погладил руку. Ощутил шероховатость кожи, и эта девушка, чье тело я хорошо знал, часто видя его раздетым у себя в смотровом кабинете, под моими пальцами вновь обрела таинственность. До сих пор мне не были знакомы ни ее мягкость, ни внутренняя пульсация, ни запах. И самое главное, я не мог проникнуть в то, во что не может найти путь никакая ласка, – в сознание другого человека, чужой личности, в сознание, внешне доступное, открытое, но в конечном счете неуловимое, создающее в пространстве и времени свой мир движущихся образов; проникнуть в то, что даже удовольствие, возобновляй я его хоть сотни раз, всегда оставляло бы за пределами моего собственного сознания.
Я обнял Марину. Она не сопротивлялась. Не спеша, словно дегустируя вино и раздумывая между глотками, я следил за тем, как спадает во мне жар; левой рукой, как ловят ногой стакан, ловил шелковые кисточки ее волос, пробовал на вкус слегка солоноватые юные губы. Она смотрела на меня с любопытством, у нее расширились зрачки. Она доверяла мне. Для нее я все еще был врачом. Она как-то со стороны наблюдала за нами, пока мы целовались, потом, когда я от нее отстранился, стала смотреть на меня. Она была слегка взволнована, ее интересовало мое отношение к происходящему; ее вид словно бы говорил: «Ну и что вы об этом думаете?» А поскольку я молчал, она через некоторое время сказала:
– Нехорошо это – то, что мы делаем.
– Почему же?
– Потому что вы меня не любите. В этом нет никакого смысла, и Бог знает, как плохо это может кончиться.
– Но я полюблю вас, и вы тоже меня полюбите.
Пока мы еще не обладаем желанной для нас женщиной, мы храним светлую веру в будущее. Все предполагаемые нами чувства могут постепенно воплотиться в реальность. Чтобы это случилось, достаточно просто заговорить о них.
Как далеко от меня была Ирэн в ту минуту! Мы бываем поражены, когда обнаруживаем, в какую глубь забвения можно отбросить женщину, с которой жили годами в постоянной заботе о единении душ, ради того, чтобы доставить себе удовольствие, изначально для нее недоступное.
Я прижал Марину к своей груди, ее голова склонилась на мое плечо, моя рука лежала на ее щеке; со стороны могло бы показаться, что мы питаем друг к другу необыкновенную нежность. Я отстранился.
– Ну поехали.
Она бегом поднялась по лестнице, вернулась с курткой в руке, остановилась перед зеркалом, чтобы закрепить в волосах заколку. Потом заперла дверь и положила ключ в карман.
В переулке было пусто, но на улице, где я остановил машину, полно людей, разглядывавших нас – незнакомцев. Внезапно я вспомнил, что однажды уже приезжал сюда, в квартал Сен-Клу, приезжал с Ирэн. При этом воспоминании у меня кровь прилила к лицу. Я вдруг ощутил лихорадку, которую какое-то время использовало мое желание к Марине и которая, оказавшись вновь свободной, превращалась в настоящую болезнь. Я узнавал этот квартал. Мы крутились здесь с Ирэн больше часа в поисках плетельщика стульев, которого моя подруга считала единственным во всем парижском округе действительно знающим свое дело. И адрес которого она потеряла. Это воспоминание спряталось в засаде на углу улицы и было готово в любой момент вцепиться мне в горло. Я распахнул перед Мариной дверцу машины: – Ну поехали.
Мне не терпелось поскорее уехать из Сен-Клу. Я мог почувствовать себя спокойно лишь в том месте, где мы с Ирэн никогда не были. Впрочем, бежать меня заставляли не угрызения совести, а страх – не страх встретить Ирэн, так как в конце концов было маловероятным, чтобы моя подруга специально вернулась из Италии в воскресное утро ради того, чтобы съездить к плетельщику стульев в Сен-Клу. В таком случае страх чего? Я задался этим вопросом. И пока я заводил машину и потом быстро ехал по направлению к Сене, мне казалось, что Ирэн повсюду, где мы бывали с ней вместе, оставила полный набор чувств, которые ее присутствие могло у меня вызвать. Подобно тому как масло– и бензозаправочные фирмы расставляют при выезде из городов и на дорогах свои станции обслуживания, Ирэн оставила во всех местах, которые мы посещали вместе, не только частичку моей любви к себе – любви, которую нейтрализовало присутствие Марины, – но и частичку моего страха ее потерять. И именно этим страхом, побочным продуктом любви, заправил меня филиал фирмы Ирэн в Сен-Клу, пока я уезжал оттуда с Мариной в том смятении духа, которое возникает порой от уверенности в очень скоро предстоящем удовольствии. Я мог успокоиться лишь в переулках, по которым надеялся добраться до дороги на Фонтенбло. В конце концов я сбавил скорость. Я прижал Марину к себе. Стояла хорошая погода. У земли воздух был неподвижен, и только легкие порывы ветерка шевелили верхушки деревьев.
Мы пообедали в каком-то трактире, на опушке леса. Температура у меня спала, я чувствовал себя хорошо. Между тем я, не показывая вида, наблюдал за Мариной. Я следил за каждым ее движением. Что-то не клеилось.
На такого рода обедах, когда все идет хорошо, присутствуют четверо: двое, которые решили пообедать с глазу на глаз, и двое других, которые, опережая события, пунктиром принимают участие в беседе, чтобы вставить в нее свои ничтожные замечания: «Надо было мне надеть мой черный пояс с подвязками… сначала я закрою ставни… я скажу ему…» Рядом с Мариной я чувствовал, что нас всего трое. Эти немые вставки шли только от меня. «Какой странный этот отрешенный взгляд, которым она недавно, когда я ее целовал, смотрела на меня». Я обронил это немое замечание и затем громко заговорил с Мариной о ее бывшем муже.
– Так он много пил?
– Жутко много. Он только этим и занимался с утра до вечера. Вечером он возвращался и опрокидывал меня на кухонный стол, как скотину.
На этом слове она опустила голову и принялась с повышенным вниманием разрезать куриное крылышко. Слово «скотина» повисло в воздухе. Я зацепился за него. Оно мне не понравилось. Казалось, оно было частью другого текста, не того, в котором прозвучало. Я посмотрел на мою спутницу. Она сидела, опустив длинные черные ресницы, наклонив свой широкий выпуклый лоб. Она подняла голову, улыбнулась мне, в уголках ее губ была успокаивающая нежность.
Тем не менее я все еще волновался. В слове «скотина», в том, как его произнесла Марина, была определенная связь с физическим образом тела молодой женщины. Оно свидетельствовало не только о нравственной оценке образа, но и о физическом отвращении к нему.
Мужчины часто бывают скотами, – сказал я.
– В самом деле так. Судя по признаниям моих подруг, кажется, что почти все мужчины одинаковы.
Она улыбнулась.
– Это я не о вас говорю. Я прекрасно знаю, что вы не такой, как другие.
– А какие они, другие?
– О! Вы отлично знаете. Они думают только об одном, всегда об одном и том же, о том, что на самом-то деле не очень интересно.
Ну вот! Нам больше ничего не оставалось, как вернуться в Париж. Я постарался проглотить свое разочарование. У меня заболело горло. Такая красивая девушка. Какая досада. Впрочем, я мог бы догадаться. Да я в глубине души и догадывался. С самого начала. Я отодвинул свою тарелку.
– Да нет же, возьмите десерт. Я уже сыта.
Она была голодна. Мне не было неприятно наблюдать, как она ест. Напротив. У нее был аппетит, свойственный двадцатилетним. В общем, примитивная чувственность. И кто знает, я ведь мог оказаться не более искусным, чем ее муж.
Она кончила есть. Я предложил прогуляться по лесу. Мы сделали несколько шагов под деревьями. Мест, куда мы могли бы спрятаться, хватало, но поверхность земли была неровной, усеянной камнями. Я поцеловал Марину. Ее губы, еще недавно прелестные, показались мне неловкими, неподвижными. Иногда она высвобождалась, терлась носом о мой пиджак. Ей не было нужно ничего, кроме какой-то неопределенной нежности. Все, что я мог бы сделать, было бы в ее глазах лишено смысла; все, что привязало бы ее ко мне, меня бы только оттолкнуло. Меня охватило что-то вроде бешенства. Я чувствовал себя как человек, который, будучи застигнутым рантьершей в момент воровства, убивает свою жертву, разрезает ее на куски и запихивает в чемодан. Если со мной подобное происшествие когда-нибудь случится, оно не застанет меня врасплох. Я теперь знал, что это такое – пусть в уменьшенном масштабе. Я сказал Марине:
– Мы могли бы заняться любовью?
– Как? Сейчас? Прямо здесь?
– А зачем ждать?
– Это для меня неожиданно. Я и не предполагала, что вы так захотите меня, что не сможете больше ждать.
– А зачем откладывать? Мы поедем в отель в Фонтенбло. Все свои просьбы вы выскажете по дороге.
Да, тоскливый вид был у этой девушки. До дверей отеля она не произнесла ни слова, но в тот момент, когда я выходил из машины, чтобы проложить ей дорогу в спальню, она робко попыталась меня переубедить:
– Почему бы не заняться этим завтра?
– Мы займемся этим и завтра, если пожелаете. В спальне она возобновила свои просьбы:
– Я знаю, что произойдет. Сейчас вы меня хотите, а потом не пожелаете больше видеть.
– Хорошо. Не будем больше об этом говорить.
– Но ведь вы сердитесь.
– Немного.
– Боже мой, что же делать?
– Раздеваться, вот и все.
Она начала расстегивать свои брючки в клетку. Сделала мне целую кучу наставлений. Можно было подумать, что я собирался вырезать аппендицит.
Страдать ей пришлось недолго. Довольно скоро я вновь оказался на ногах, у изголовья прооперированной.
– Ну что? Еще не проснулась?
Она должна была понять, что мне надо– заняться и другими визитами, но теперь она не спешила. Операция была закончена, и она с удовольствием растянула бы свое выздоровление, полное мелких забот и нежных знаков внимания. Она кокетничала со своим хирургом. Я завязал галстук: – Ну же, смелей. Подъем!
Я вернулся в Париж. Меня лихорадило. Голова Марины лежала на моей правой руке, вскоре затекшей. Я думал об Ирэн, которая никогда не опиралась на мою руку, когда я вел машину, никогда не просила, чтобы ее поцеловали, умела – и с каким достоинством! – в любых обстоятельствах не опускаться ниже своего ранга.
Я оставил Марину в Сен-Клу. Ее щеки были прохладными и нежными. Попроси она меня об этом час назад, я, чтобы поскорее от нее отделаться, позволил бы ей вернуться поездом. Но час истек. Мое желание вновь обрело силы, я ничего не мог с ним поделать. Оно вливало в мои вены свой сладкий яд, свои свежие гормоны. Оно вызывало во мне прилив дешевой нежности, исступление пьяницы, который, перевозбудившись, пристает с разговорами к прохожим. Я выпалил: – Мне нужно вернуться. Меня ждут. До встречи. Улицы были пусты. Голова гудела от лихорадки. Разочарование и вновь поднявшееся желание так перемешались друг с другом, что у меня заболел желудок. Я уже не вполне понимал, где нахожусь. Я обманул Ирэн, но из-за какой-то странной путаницы именно я чувствовал себя брошенным. Ирэн не узнает, что я ее обманул. Но любовь, которую, как мне казалось, я к ней испытывал и которой я был увлечен даже больше, чем самой Ирэн, была обманута и знала об этом. Она горевала невесть в каком темном тайнике моей совести, и ее голос, подобно голосу воющей на луну собаки, напоминал скорее о страшном предательстве, жертвой которого я мог быть, чем о том незначительном, автором которого я являлся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13