Русская дива
Эдуард Тополь Русская дива «Э.Тополь "Русская дива"»: ACT; Москва; 1999ISBN 5-237-01603-0 Аннотация Эмигрант-плейбой, который любит Россию, должен любить и русских красавиц. Ценой эмиграции может быть не только отказ от русских женщин, не только инспирированный жестоким совковым бытием «любовный треугольник». Это — попытка избежать в череде невероятных приключений «ужасов советского режима». Это — интриги и убийства, секс и любовь и, главное, иронический финал, который не оставит равнодушным никого из читателей! Эдуард ТопольРусская дива От автора Эта книга вышла из моего романа «Любожид», как Ева из ребра Адама. Но как наличие у Евы Адамовой плоти — почек, печени и некоторых других внутренних органов — не мешает Евам всего мира справедливо считать себя совершенно оригинальными созданиями, так и «Русская Дива», смею заверить читателя, уже после пятой-шестой главы отделилась от «Любожида» и ускакала в свой собственный сюжет столь стремительно, что в конце концов, в финале, даже я, автор, изумленно развел руками. Впрочем, это предисловие пишется не в рекламных целях, а просто чтобы проинформировать читателя: да, из дюжины персонажей, населяющих роман-очерк «Любожид», я взял три, связал их интимной тайной и выпустил в отдельный роман. Что из этого получилось — судить читателю. Причем тем, кто не читал «Любожида», это предисловие вообще не нужно, разве что, прочитав «Диву», кто-то захочет узнать, откуда она взялась. А кто знаком с «Любожидом», тем, я надеюсь, все равно имеет смысл преодолеть несколько знакомых страниц, чтобы уплыть со знакомыми персонажами в незнакомый вояж. При всей моей авторской скромности одно я знаю наверняка: как женщины являются несравнимо лучшим творением Господа, чем мужчины (не зря же они созданы после нас!), так и «Русская Дива» куда лучше той плоти, из которой она родилась. Аминь. Посвящаю Юлии, любимой жене Пролог Половая полярность есть основной закон жизни и, может быть, основа мира. Это лучше понимали древние, а мы отвратительно бессильны и вырождаемся все больше и больше. Николай Бердяев. Метафизика пола и любви, 1907 г. Заметьте, я вовсе не хочу сказать, что быть евреем — такая уж удача. В конце концов, у евреев тоже есть проблемы. Ромэн Гари Лето 1961, СССР Пионерлагерь «Спутник» — Знаете ли вы, что такое быть русской женщиной? Я имею в виду — что такое быть настоящей русской женщиной? Он обвел взглядом лица окружавших его девчонок. Тридцать юных комсомолок — весь шестой отряд летнего пионерлагеря «Спутник» — примолкли и смотрели на него с выжидательным интересом. Блики вечернего костра освещали их алые пионерские галстуки, синие маечки, облегающие упругие грудки, и коротенькие шорты, специально застиранные ими добела, чтобы оттенить шоколадный загар их ног, окрепших за лето от волейбола, плавания и туристических походов. Дальше, за ними, в ночной темноте больше угадывались, чем видны, были широкая река, маяки бакенов и тихо проплывающие по речной стремнине плоты лесосплава. — И кто она — настоящая русская женщина? — спросил он, не повышая голоса. — Анна Каренина, изменившая мужу? Или Наташа Ростова, рожающая каждый год по ребенку? Или куртизанка Настасья Филипповна из «Идиота» Достоевского? Или жалкая проститутка Сонечка Мармеладова из романа «Преступление и наказание»? Не смейтесь, это интересный вопрос! Смотрите: французы внушили миру, что француженки самые изысканные модницы. Верно? Испанцы — что испанская женщина самая пылкая и чувственная, так? Про англичанок мы знаем, что они холодные и чопорные. Про евреек и японок — что они лучшие матери. А как насчет русских? Вы — будущие русские женщины. Да, да, нечего хихикать, вам быть русскими женщинами, а кому же еще? Но что вы знаете о себе? Он надломил коленом сухую еловую ветку и пошевелил ею обуглившиеся дрова костра. Огонь жадно вспыхнул на еловых иглах, и он снова глянул на своих слушательниц. Он был ненамного старше их — лет на шесть-семь, и ежедневная война за их внимание утомила его. Вечно их мысли блуждают где-то в стороне от разговора, вечно в их глазах какая-то усмешка и вызов, словно эти пигалицы знают тайну, не ведомую ему, двадцатилетнему. Но теперь, кажется, он задел их за живое. Еще бы! В этом возрасте их, конечно, интересует все, что хоть как-то связано со словом «женщина». Но он не будет спешить… — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — процитировал он русского поэта. — Вот определение, которое дано русской женщине в литературе. Русские писатели, даже самые великие, даже Толстой, не добавили ничего к этим двум строчкам. Так неужели это и есть ваше главное качество — быть эдакими Геркулесами в юбках? Или пожарниками? А? Он переждал их смех и продолжил: — Нет, я думаю, должно быть что-то еще, из-за чего именно в русских женщин влюблялись когда-то монархи Европы и, пренебрегая своими принцессами, возводили русских девушек на английские, французские, британские и норвежские престолы. Но — что? Красота? Вот я смотрю на вас. Конечно, вы все прекрасны и все красавицы. Тихо, не смейтесь. Но намного ли вы красивее француженок или, скажем, итальянок? Ну, честно — красивее? Вот и я не знаю. И тогда я обращаюсь к истории. Я хочу в древних веках найти ответ: что же отличало русских женщин от всех других? И вдруг… вдруг я узнаю, что никаких русских уже давно не существует. Нету русских почти тысячу лет! Да, да, мы живем в России, и весь мир называет нас русскими, но… факты упрямая вещь — от русских у нас только название. Все историки — и российские и западные — потеряли следы русов еще в десятом веке. Русы, настоящие русы — огромное племя, целый этнос, который в первом тысячелетии прокатился по всей Европе, — исчезли! Пропали во тьме веков, оставив после себя скифским племенам только имя свое да позднее династию царей Рюриков. И все. Ни языка, ни культуры, ни письменности, ни легенд. Только имена: Олег, Ольга, Игорь. Да названия рек: Днепр, Днестр. Впрочем, ведь и эти названия звучат больше по-немецки, чем по-русски, правда? Но как же так? Как мог без следа исчезнуть целый народ? И почему? И исчезли? Он порывисто встал. Пламя костра отбросило от его худощавой фигуры большую изломанную тень на белеющие в ночи тенты туристических палаток. Лицо его, узкое и освещенное снизу багровыми бликами, вдруг обрело какое-то мефистофельское и в то же время вдохновенное выражение, темные глаза загорелись внутренним светом, а широкие крылья крупного носа хищно вздрогнули при неожиданно близком всплеске речной рыбы, словно это плеснулась в речной воде та самая тайна, разгадку которой он искал. — Посмотрите вокруг! — вдруг приказал он, очертив в темноте широкий полукруг своей обгорелой еловой палкой, и от этого резкого жеста угольно-красный конец палки вспыхнул, как огненное копье. — Двадцать веков назад здесь была такая же тьма, те же леса и те же комары. Вдоль берегов этих рек жили мелкие племена — какие-то угры, буртасы, гузы. Они занимались рыбалкой, охотой и собирали мед в лесах. Но в пятом — седьмом веках черт знает откуда — с севера, от Прибалтики — сюда хлынули орды воинственных ругов. Это были бандиты, завоеватели. Они не производили ничего, а занимались лишь грабежами и жили за счет мародерства. В девятом веке они покорили славянскую столицу Киев и с тех пор стали править и помыкать всеми, кто был вокруг — полянами, древлянами, северянами. Они грабили их, брали с них тяжелые дани и продавали в рабство в Византию, в Грецию, в Хазарию. Они были грубыми, жестокими, беспощадными в битвах и вероломными в быту, и все свое достояние, нажитое разбоем, они оставляли в наследство дочерям. А сыновьям они завещали только оружие, говоря: «Этим мечом я добыл свое состояние, возьми его и иди дальше меня!» Иными словами, это был этнос бандитов. Но!.. Он поднял горящую еловую палку, как саблю или как жезл. Он уже давно расхаживал вдоль темного берега, вдохновленный вниманием своих слушательниц и теми миражами прошлого, которые виделись ему во мраке этой летней ночи. — Но они были красивы! — объявил он. — Этого отнять нельзя — руги, которых в этих местах стали называть «русами», были очень красивы. Как в 922 году написал своему владыке иранский посол Ахмед ибн Фадлан: «Я видел русов. Я видел русов, когда они прибыли по своим торговым делам и расположились у реки Итиль. Я не видел людей с более совершенными телами, чем у них. Они подобны пальмам, белокуры, красивы лицом и белы телом. Они не носят ни курток, ни кафтанов, но у них мужчина носит кису, которой он охватывает один бок, причем одна из рук выходит из нее наружу. И каждый из них имеет топор, меч и нож, причем со всем этим он никогда не расстается. И у иных от ногтей до шеи все тело разрисовано изображением деревьев, птиц, богов и тому подобного. А что касается их женщин, то они все прекрасны, их тела белы, как слоновая кость, и на каждой их груди прикреплена коробочка в виде кружка из железа, или из серебра, или из меди, или из золота, или из дерева в соответствии с богатством их мужей. Они носят эти коробочки с детства, чтобы не позволять их груди чрезмерно увеличиваться. На шеях у них мониста из золота и серебра, и нож, спадающий меж грудей, а самым великолепным украшением у русов считаются зеленые бусы из керамики. За каждую такую бусину они готовы отдать шкуру соболя. Они прибывают из своей страны и причаливают свои корабли на Итиле — а это большая река, — и строят на ее берегу большие дома из дерева. И собирается их в одном таком доме десять или двадцать, у каждого своя скамья, на которой он сидит, и с ним сидят девушки-красавицы для купцов… Если умрет глава семьи, то его родственники говорят его девушкам: «Кто из вас умрет вмеcте с ним?» Одна из них, которая любила его больше других, говорит: «Я». Тогда собирают то, чем он владел, и делят это на три части, причем одна треть — для его семьи, вторая — чтобы на нее скроить одежды, а третья — чтобы на нее приготовить набиз, который они все пьют десять дней, пока кроят и шьют одежду умершему. На эти десять дней они кладут умершего в могилу, а сами пьют, сочетаются с женщинами и играют на сазе. А та девушка, которая сожжет себя со своим господином, в эти десять дней пьет и веселится, украшает себя разными нарядами и украшениями и так, нарядившись, отдается людям. Мне все время хотелось, — писал Ибн Фадлан, – познакомиться с этим обычаем, пока не дошла до меня весть о смерти одного выдающегося мужа из их числа. Когда же наступил день, в который должны были сжечь его и девушку, я прибыл к реке, на которой находился его корабль, — и вот этот корабль уже вытащен на берег, на деревянное сооружение вроде больших помостов. В середину этого корабля они поставили шалаш из дерева и покрыли этот шалаш разного рода кумачами. Потом принесли скамью, покрыли ее стегаными матрасами и византийской парчой, и подушки — византийская парча. И пришла женщина-старуха, которую называют Ангел смерти, это она руководит обшиванием умерших, и она убивает девушек. И я увидел, что она старуха-богатырка, здоровенная, мрачная. Когда же они прибыли к могиле, они удалили землю и извлекли умершего в покрывале, в котором он умер. Еще прежде они поместили с ним в могиле набиз, какой-то плод и лютню. Теперь они вынули все это. И я увидел, что умерший почернел от холода этой страны, но больше в нем ничего не изменилось, кроме его цвета. Тогда они надели на него шаровары, гетры, сапоги, куртку, парчовый кафтан с пуговицами из золота, надели ему на голову соболью шапку из парчи, и понесли его на корабль, на стеганый матрас, подперли его подушками и принесли набиз, плоды, цветы и ароматические растения, и положили это вмеcте с ним. И принесли хлеба, мяса и луку, и оставили это рядом с ним. Потом принесли его оружие и положили его рядом с ним. Потом взяли двух лошадей, рассекли их мечами и бросили их мясо в корабль. Собралось много мужчин и женщин, играют на сазе, и каждый из родственников умершего ставит шалаш, а девушка, которая захотела быть сожженной со своим господином, разукрасившись, отправляется к шалашам родственников умершего, входит в каждый из шалашей, и с ней сочетается хозяин шалаша и говорит ей громким голосом: «Скажи своему господину: "Право же, я совершил это из любви и дружбы к тебе."» И таким образом она проходит все шалаши.. Когда же пришло время спуска солнца, она поставила свои ноги на ладони мужей, поднялась и произнесла какие-то слова на своем языке, после чего ее спустили. Потом подняли ее во второй раз и в третий раз, и я спросил переводчика об этих действиях, и он сказал: «Она сказала в первый раз, когда ее подняли: "Вот я вижу своего отца и свою мать", — и сказала во второй раз: "Вот все мои умершие родственники, сидящие", — и сказала в третий раз: "Вот я вижу своего господина сидящим в саду, а сад красив, зелен, и вот он зовет меня, — так ведите же меня к нему!"» И так они пришли с ней к кораблю. И она сняла два браслета, бывшие на ней, и отдала их той женщине-старухе, называемой Ангел смерти, которая ее убьет. После этого все мужчины делают свои руки устланной дорогой для девушки, чтобы девушка, став на ладони их рук, прошла на корабль. Но они еще не ввели ее в шалаш ее умершего господина. Пришли мужи, неся с собой щиты и палки, а ей подали кубок с набизом. Она же запела над ним и выпила его. И сказал мне переводчик, что она этим прощается со своими подругами. Потом ей был подан другой кубок, а старуха, имея огромный кинжал с широким лезвием, вошла вмеcте с ней в шалаш, а затем вошли в шалаш шесть мужей из родственников ее мужа и все до одного сочетались с девушкой в присутствии ее умершего господина до тех пор, пока стала она радостной и легкой, как ангел. Затем, как только покончили они с осуществлением своих прав любви, они уложили ее рядом с ее господином. Двое схватили обе ее ноги, двое — обе ее руки, а старуха, называемая Ангел смерти, наложила ей на шею веревку и воткнула ей меж ребер кинжал. А мужи начали бить палками по своим щитам, чтобы не слышен был звук ее предсмертного крика… Когда же она умерла, то ближайший родственник умершего, будучи еще голым, взял палку и зажег ее у огня и пошел зажечь дерево, сложенное под кораблем. И взялся огонь за дрова, потом за корабль, потом за шалаш, и мужа, и девушку, и за все, что в нем находится. Потом подул ветер, большой, ужасающий, и усилилось пламя огня, и разгорелось его пылание. Не прошло и часа, как корабль, и дрова, и девушка, и господин ее превратились в золу, потом в мельчайший пепел. Тогда они соорудили на месте этого сгоревшего корабля нечто вроде круглого холма и водрузили в середине его большое дерево, написали на нем имя этого мужа и имя царя русов и удалились». — Так писал Ибн Фадлан о русах, которых он видел своими глазами вот здесь, на берегу этой реки. Да, это было именно тут — здесь сидели русы со своими товарами и юными красотками, стройными как пальмы, и прекрасными лицом и телом. И здесь же шли в огонь русские девушки за своим возлюбленным или мужем. И было это всего тысячу сорок три года назад. Но потом за каких-нибудь семьдесят — восемьдесят лет все мужчины-русы погибли в неудачных походах на Византию, Персию и Болгарию. А что стало с их прекрасными женщинами — не написано нигде, но, скорее всего, они стали женами славян, полян и древлян, которые переняли их имя, потому что хотели быть такими же грозными и красивыми, как их бывшие владыки. Но стали ли? Спросите себя ночью наедине с собой: сможете ли вы пойти в огонь за своим возлюбленным? Выпить перед смертью чашу набиза, спеть прощальную песню своим друзьям и взойти на горящую ладью своего мужа? Спросите себя, и тогда вы узнаете, сохранились ли русские женщины в России. Спасибо за внимание. А теперь — все по палаткам, спать! Он переждал их визг и крики: «Еще! Расскажите еще что-нибудь! Пожалуйста!» — потом разбросал пепельные угли догоревшего костра и сказал негромко: — Все! На сегодня все. Отбой. Они окружили его, прыгая и вереща: — Нет! Вы знаете больше! Ну, пожалуйста! Расскажите! Он поднял на них глаза, и они смолкли в ожидании продолжения рассказа. А он сказал: — Может быть, я знаю еще сотню интересных историй. Но если вы хотите когда-нибудь услышать их, вы немедленно отправитесь спать. Я считаю до трех. Раз… Они бросились прочь, к своим палаткам. Визг, хохот и мелькание загорелых лодыжек в ночи… Он устало усмехнулся, глядя им вслед. А потом повернулся к реке. Вдали, в темноте, уплывал от него и истаивал в черном пологе ночи последний огонек костра плотогонов.1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Но сверху, с севера, ему вдруг послышались какие-то звуки — не то движение нового лесосплава по реке, не то негромкие всплески весел. Он шагнул к воде, всматриваясь в темноту безлунной ночи. Армада темных силуэтов обозначилась на речной стремнине, но издали и сквозь мрак безлунной ночи он не мог понять, что это — плоты? лодки? или ладьи древних русов, плывущих за новой добычей?… Часть IДвойная охота 1 В Москве Рубинчик романов не заводил. И не только потому, что дорожил своей репутацией известного журналиста и сотрудника «Рабочей газеты», где печатался под псевдонимом «Иосиф Рубин», но и потому, что в Москве у него не было на эти романы ни времени, ни желания. Худощавый тридцатисемилетний еврей с провинциальным детдомовским воспитанием и столичным честолюбием, он в Москве целиком посвящал себя будничной редакционной лихорадке, двум малым детям, жене и стервозному быту, съедающему весь досуг, скандальным очередям за продуктами, обувью, одеждой, лекарствами для детей и всем остальным, без чего невозможно будничное существование человека. Замотанный этой колготней, Рубинчик не имел в Москве и минуты на то, чтобы взглянуть вокруг себя и увидеть чье-то женское лицо, заманчивый вырез платья или хотя бы тихий танец снежинок под уличными фонарями. Но стоило ему выехать в командировку, стоило сбросить с себя нервотрепку московских забот, как в нем просыпался какой-то мистический, хищный и веселый азарт охотника. Но не на всякую дичь, нет. В Рубинчике не было той всеядности, какая свойственна почти всем мужьям, вырвавшимся из постели пусть даже любимой, но уже такой привычно-знакомой жены. И вообще, дело было не в сексуальном голоде. Дело было в чем-то ином, чему сам Рубинчик не мог дать названия, да и не искал его. Но в тот момент, когда он садился в редакционную машину или в аэрофлотский автобус, чтобы ехать в аэропорт, а оттуда улететь на сибирские нефтяные разработки, уральские рудники или к алтайским лесорубам, мощный выброс адреналина в кровь каким-то странным образом перегруппировывал улежавшиеся на московских орбитах атомы и электроны его тела, вздрючивал их, расщеплял в них новые киловатты энергии, распрямлял Рубинчику плечи, менял посадку головы, прибавлял раскованности и остроумия и наполнял его взгляд самоуверенной дерзостью. И с этой минуты начиналась охота. Так тайный наркоман, почти не отдавая себе отчета в своих действиях, выходит на поиск наркотика. Так маньяк-убийца отправляется на ночную охоту за своей очередной жертвой. Так гениальный поэт бессознательно ищет одно-единственное слово, которое заставит его стих взлететь над морем презренной прозы. Огромная страна — вся советская империя в расцвете ее могущества — лежала перед ним, вольно раскинувшись от Балтики до Тихого океана, и он с трудом сдерживал возбуждение, как инопланетянин при высадке на новую планету или как всадник из орды Чингисхана перед вторжением в Сибирь. В этой стране происходила масса событий — она открывала газ в Заполярье, ловила иностранных шпионов, готовилась к Олимпиаде, прокладывала каналы в прикаспийских пустынях, преследовала диссидентов, строила гидростанции, посылала ракеты в космос, слушала «Голос Америки» и «Свободу», и Рубинчик с профессиональной жадностью поглощал, впитывал и заносил в свои блокноты все, что слышал и видел вокруг. Это была его страна, и она принадлежала ему вся — от Молдавии и Эстонии до Туркмении и Чукотки, и всем своим маленьким еврейским сердцем он любил ее огромность, многоликость и мощь. Впрочем, он никогда не считал себя евреем в полном смысле этого слова — он был атеистом, не знал еврейского языка, укоротил свою фамилию до ее русского звучания, пил водку не хуже любого русского, и, самое главное, он любил русских женщин. О да! Каждый раз, когда где-нибудь в сибирской, вятской или мурманской глуши его ищущий взгляд натыкался наконец на ту, которая заставляла замереть его охотничье сердце, он обнаруживал, что и эта, новая, роднится со всеми его предыдущими находками одним непременным качеством: это всегда были русские женщины, с вытянутым станом, затаенно печальными серыми или зелеными глазами и тем удлиненным лицом, высокими надбровными дугами и тонкой прозрачной кожей, которых можно увидеть на картинах Рокотова, Левицкого и Боровиковского. Конечно, Рубинчик почти никогда не находил копию княгини Струйской или Лопухиной, хотя и эти портреты не передают в точности образ, который по необъяснимой причине жил в его подсознании. Но если объединить лик иконной Богоматери Владимирской с глазами какой-нибудь древнерусской или норвежской воительницы-княжны или хотя бы с суровой жертвенностью в глазах женских портретов Петрова-Водкина, то, может быть, это будет близко к тому идеалу, иметь который было для Рубинчика навязчивым и почти маниакальным вожделением. Такие женские типы еще можно встретить в глубокой русской провинции — хотя все реже и реже. Косметика, мода в одежде и в прическах, кровосмесительство, прокатившееся по русской породе волнами татаро-монгольского ига, турецким пленом, польским и французским вторжениями, беспутством собственных бояр, немецкой оккупацией, чекистским раскулачиванием, подсоветской миграцией и массовым алкоголизмом, — все это замутило, испортило и растворило нордическую, но оригинально смягченную в половецких кровях красоту русских женщин, которая еще несколько веков назад настолько пленяла европейских монархов, что они вели русских невест к свадебным алтарям и сажали рядом с собой на престолы в Англии, Норвегии, Франции, Венгрии — да по всей Европе! Теперь, в наше время, стандарт русской красоты сместился к копированию на русский манер западных кинокрасоток, и только очень редко, случайно, как выигрышное сочетание цифр в лотерейном билете, судьба вдруг сводит в одном материнском лоне старый и утраченный в веках истинно русский набор хромосом. И тогда где-нибудь в провинциальной глуши Сибири, Урала или Карелии тихо, в заурядной семье растет, сама того не зная, юная копия былинной Ярославны, сказочной Василисы Прекрасной или скифской княгини Ольги. По неосознанной для себя и странной для окружающих причине, она сторонится гулевых подруг, заводских танцулек с обязательным лапаньем фиксатыми сверстниками за грудь и прочие интимные места, ранней дефлорацией в кустах районного парка культуры и модного пристрастия пятнадцатилетних к вину, сигаретам и похабели в разговоре. К шестнадцати годам она уже безнадежно «отстала» от своих подруг, она отдаляется от них в уединенную и тревожную для родителей мечтательность, чтение книг, вязание и учебу в каком-нибудь техникуме, а в двадцать два года ее, как старую деву, почти насильно выдают замуж. И, так и не отличенный от других простолюдинок, этот тайный цветок русской расы быстро увядает женой какого-нибудь прапорщика в глухом военном городке, грубеет с мужем-алкашом среди детей, грязного белья и стервозности заводской хрущобы или хиреет сам по себе от неясной и нереализованной своей предназначенности — хиреет до беспросветной русской меланхолии, панели Курского вокзала и женской тюрьмы. Но Рубинчику было достаточно одного взгляда, чтобы среди тысяч женских лиц, что встречались ему на его журналистских маршрутах, выделить и опознать ту, в которой первозданная, исконная русскость еще не была заштрихована провинциальным бытом, изгажена поселковым блядством или замордована мужем-алкоголиком. И когда это случалось, когда он — наконец! — натыкался на то, что он называл про себя «иконная дива», все замирало в нем — пульс мысли, дыхание. Это длилось недолго — долю секунды, но он ощущал это глубоко и мощно, как инфаркт. А затем сердце спохватывалось и швыряло по ослабевшим венам такое количество жаркой крови, что желание иметь эту древнерусскую красоту пронизывало Рубинчику не только живот, пах и ноги, но даже волосы на груди. Все в нем веселело, вздымалось, вставало, как монгольский всадник в стременах и как шерсть на звере, узревшем добычу. Поразительно, что эти его избранницы никогда не оказывали ему сопротивления и даже не требовали предварительного флирта, длительного обольщения или хотя бы ужина в ресторане на манер московских женщин. Что-то иное, какой-то неизвестный и непереводимый на слова способ общения возникал между Рубинчиком и такой «иконной дивой», возникал сразу, в тот первый момент, когда глаза их встречались. Такое же чувство мгновенного внеречевого общения Рубинчик испытал однажды в тайге при случайной встрече с важенкой — юной оленихой, повернувшей к нему голову на таежной тропе. Они замерли оба — и Рубинчик, и важенка. Пять метров отделяли их друг от друга, ровно пять метров, не больше, и они смотрели друг другу в глаза — в упор и со спокойным вниманием. Рубинчик ясно, насквозь, до затылка, почувствовал, как важенка, вглядываясь в него, постигает его своими огромными темными глазами, влажными, как свежий каштан. Он собрал всю свою волю, чтобы тоже проникнуть в глаза и душу этого грациозного и нежного зверя, застывшего на высоких и тонких ногах. И ему показалось, что — да, есть контакт! Там, за влажной роговицей этих сливоподобных глаз он вдруг ощутил нечто широкое, темное, теплое и густое, как кровь, которое только ждет его знака, чтобы впустить его еще глубже или просто пойти за ним по таежной тропе. Казалось, сделай он правильный жест или знак — и важенка шагнет к нему, мягко и доверчиво ткнется губами в шею и станет покорной рабыней, невестой, лесной любовницей. Но там, в тайге, он не знал секретного знака, которого так терпеливо и долго — может быть, целых пять минут — ждала от него таежная красотка. И от досады он вздохнул, сделал какое-то мелкое движение не то рукой, не то кадыком, и в тот же миг важенка нырнула в еловую чащу, рапидно перебирая в полуполете своими тонкими ногами лесной балерины и презрительно задрав над подпрыгивающей белой попкой коротенький упругий хвостик. Оставшись на тропе в одиночестве, Рубинчик почувствовал себя неотесанным мужланом на балу жизни, отвергнутым таежной аристократкой за незнание лесной мазурки. Однако здесь, среди людей, Рубинчику не нужны были ни секретные коды, ни магические жесты, ни слова. Как одним-единственным взглядом он узревал русскую диву в жутком коконе ее телогрейки и нелепого провинциального платья, в толстых трикотажных колготках и резиновых ботах, так и эта дива сама, с первого взгляда, опознавала его каким-то иным, до сей минуты даже ей самой неизвестным чутьем и какой-то другой, генной памятью. И широкая, просторная глубина, густая и теплая, как кровь, открывалась перед Рубинчиком в ее глазах. Конечно, он знакомился с девушкой, говорил какие-то дежурные слова, но ясно видел, что она только слушает его голос и вмеcте с этим голосом вбирает в себя его самого, пьет его, как наркотик… Рубинчик никогда не мог объяснить себе этого эффекта. То есть почему его влекло к русским женщинам — этому можно найти тысячу резонов: от воспитания на русской культуре до комплекса маленького и ущемленного в правах еврея в море славянского и государственного антисемитизма. Но что они — древнерусские княжны, половецкие принцессы, донские ярославны и онежские василисы — видели в нем, невысоком, худощавом еврее с жесткой черной шевелюрой, крупным еврейским носом, маленькими карими глазами и густой шерстью, выбивающейся из открытого ворота рубашки? Почему после нескольких незначительных слов знакомства они покорно, как завороженные важенки, сами приходили к нему в гостиничный номер — открыто! на глазах у всего своего города или поселка! — и даже не видя, какими глазами смотрят на них гостиничные администраторши. Этого Рубинчик никогда не понимал, и каждый раз, когда это случалось, был уверен, что на этот раз он наверняка ошибся и закадрил простую провинциальную давалку. Но когда очередная «княжна» уходила по его приказу в душ и возвращалась оттуда босиком, с гусиной кожей на голых ногах и завернутая от груди до лобка в потертое гостиничное полотенце (с обязательным фиолетовым штампом «Госкоммунхоз», чтобы это полотенце не уперли постояльцы гостиницы), Рубинчик сразу видел, что здесь не пахнет не только блядством, но и вообще каким-нибудь сексуальным опытом. В ее походке, фигуре, вытянутой шее и в глазах было нечто завороженно-испуганное и мистически покорное его воле, слову, жесту и мысли. А самое главное — его вожделению. И медленно отнимая это гостиничное полотенце, прикрывающее ее худое белое тело, грудь и крохотные бледные соски, Рубинчик уже видел, что — да, он не ошибся и на этот раз, она — девственница. Он совращал их, конечно. Но только если понимать под совращением дефлорацию и ничего, кроме этого чисто медицинского акта. Потому что во всех остальных значениях этого слова — лишить женской чести, сбить с правильного пути — то какое тут к черту совращение! Он не трахал их и не ломал целку, а проводил их по узкому мостику от девичества в женственность — проводил с почти отцовской осторожностью, терпеливостью и нежностью, а затем приобщал их к истинной и высокой женской чести быть в постели не расщепленным надвое поленом, а Жрицей. Так в ночном тумане опытный бакенщик сначала одной интуицией находит темный буек маяка, потом на ощупь разбирает фонарь, доливает масла, заправляет фитиль, зажигает наконец огонь — и вдруг свет этого маяка слепит глаза ему самому. Свет истинной женственности, который Рубинчик зажигал в такую ночь где-нибудь в Ижевске, Вологде, Игарке или Кокчетаве, был подобен возвращению к жизни старинной иконы, когда после осторожной и трепетной расчистки на вас вдруг вспыхнут из глубины веков живые и магические глаза. Этот миг Рубинчик готовил особенно тщательно и даже церемониально. В стране, где, несмотря на массовое блядство, сексуальное образование было предоставлено лишь темным подъездам, похабным анекдотам и настенным рисункам в общественных туалетах, где не было ни одной книги на тему «КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ» и где даже слово «гинеколог» стесняются произнести вслух, — в этой стране миллионы юных женщин знают о сексе не больше, чем домашние животные. Лечь на спину, раздвинуть ноги и поддать — вот все, чему учат своих невест и что требуют от своих жен девяносто процентов русских мужчин. Нужно ли удивляться массовой фригидности русских женщин? В черном море сексуального невежества Рубинчик зажигал светлые лампады чувственности и первым наслаждался их трепетным пламенем. — Сейчас, дорогая! Не спеши и не бойся! Забудь все, что тебе говорили об этом подруги, и забудь все грязные слова, которые пишут про это в подъездах. Мы сделаем это совершенно иначе. Так, чтобы ты помнила об этом всю жизнь, как о самом святом дне своей жизни, как о рождественском празднике. Выпей вина. Вот так. И еще глоток. И еще. А теперь дай мне твои губы. Нет, не так. Забудь обо мне и слушай только себя… Черт возьми, они даже целоваться не умели как следует! Их соски не умели откликаться на прикосновения мужских губ, их руки боялись опуститься к мужскому паху, их ноги сводило судорогой предубеждения, и даже когда они делали над собой волевое усилие и разжимали ноги в ту позу готовности, которую многократно видели на похабных рисунках в школьных туалетах, — даже тогда их тело еще не было ни ложем страсти, ни хотя бы желания, а только — ложем страха. Но Рубинчик был поэтом соития, терпеливым и виртуозным. — Подожди! При чем тут ноги? Ты видишь эту ночь за окном? Это не звезды, нет. Это решето вечности. Семнадцать лет твоей жизни утекли через это решето навсегда. Их нет. Они истаяли в космосе. Что осталось от них в тебе? Ничего. Потому что ты не жила еще. Ты дышала — да. Ты ела, пила, что-то учила. Су-ще-ство-ва-ла. И только. А сейчас ты начинаешь жить. После этой ночи ни одна твоя ночь уже не утечет от тебя в никуда. Они будут все твои. Ты слышишь — твое тело наполняется солнечной силой. От каждого прикосновения к тебе этим ключом жизни все в тебе оживает — и спина… и живот… Посмотри на него. Не стесняйся. Возьми его в руки. Только не сжимай так сильно. Нежней. Ты знаешь, почему купола всех церквей и мечетей именно такой формы? Потому что это вершина божественной гармонии! А теперь приложи его к своей груди — сама. Да, милая, так. Ты чувствуешь? Твой сосок растет ему навстречу… Он не шел ниже. Даже когда ее спина уже аркой изгибалась навстречу ему, и ее живот начинал пульсировать от первых приливов желания, и тяжелело дыхание, и губы открывались, — он не спешил. Наоборот, он отнимал свой ключ жизни от ее тела и нес его к ее губам.1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Это был один из самых критических моментов операции. Взращенные в советском невежественно-брезгливом пуританстве, все сто процентов юных русских женщин считают мужской половой орган таким же грязным, как их общественные туалеты. Прикоснуться к нему, а уж тем более взять его губами кажется им немыслимым унижением. Ведь хуже нет в России оскорбления, чем сказать о женщине: «Я имел ее в рот!» И такое же презрительное отвращение испытывает русский мужчина к женскому влагалищу. «Даже если когда-нибудь, — думал Рубинчик, — в двадцать третьем веке, в России будут делать эротические фильмы, невозможно представить, чтобы и в таком фильме русский мужчина поцеловал женщину меж ее ног…» Но Рубинчик легко ломал этот дикий российский предрассудок. Он возносил свой гордый ключ жизни, напряженный и увитый набухшими венами, по груди своей наложницы к ее к подбородку и губам — возносил медленно и торжественно, как приз, как божественный жезл… Чаще всего она в ужасе закрывала глаза. Он не настаивал, нет. Он брал ее лицо двумя руками и говорил тихо и нежно: — Посмотри на меня! Она открывала глаза. И всегда в них было одно и то же — покорность и готовность впустить его в теплую глубину своей души и тела и тайный ужас перед тем, как это произойдет. Нет, и еще что-то — нечто более древнее, какой-то иной, мистический ужас подневольной и завороженной жертвы… Но Рубинчику было недосуг, да он и не пытался разгадать тайну этого страха. Зато он давал этой диве возможность заглянуть в его душу. — Это не стыдно, милая! Посмотри мне в глаза! Нет ничего стыдного в нашем теле. Ни в твоем, ни в моем. Все сделано Богом из одной крови и одной плоти. И все одинаково прекрасно на вкус. Смотри… И он начинал целовать ее тело сверху вниз, медленно опускаясь губами и языком по ее груди и животу, все ниже и ниже, к тонким завиткам ее пуха на лобке. А затем он мягким, но властным движением ладоней разводил ее колени. Тут, в этой лощине, находилась главная западня его жизни, тут, под пухом этих шелковых зарослей, укрывался тот магический магнит, чью неземную силу Рубинчик испытал лишь раз, давным-давно, на берегу древнего Итиля, но который с тех пор властно вырывает его из Москвы и тащит по российской грязи и снегам, через тайгу и тундру на поиски очередной русской дивы. Осторожно, как минер или тигролов, Рубинчик приближал свое лицо к этой маленькой нежной роще и подбородком раздвигал ее спутанные лианы. Сухие, закрытые и еще спящие губы невинного девичьего бутона представали перед его пытливым взглядом, и не было, казалось, никакой мистики в этих бледно-розовых створках, как на вид нет никакой мистики в простой раковине-жемчужнице. Но Рубинчика не могли обмануть эти уловки природы. Не дыша, страшась и одновременно жаждая этого опасного чуда, он сначала губами, а потом языком касался этих бледно-розовых створок. Одно это прикосновение вызывало девичий шок. Не сексуальный, нет — культурный. Пытаясь избавить Рубинчика от ненужного, как они считали, унижения, они всегда в этот миг хватали руками его голову и пытались отстранить, вынуть ее из собственных чресел. Но Рубинчик перехватывал их руки своими руками и сжимал изо всех сил, запрещая им любое движение. Конечно, он знал, что они дадут ему и без этого. Он мог в любую минуту разломить локтями их ноги и войти в их тело, одним ударом прорвав сухоту их девственных губ, судорожно сжатые мускулы устья и тонкую пленку там, внутри. Собственно говоря, в силу своего невежества они ничего иного от него и не ждали, хотя именно это они могли получить в любой подворотне без всякого Рубинчика. Но ведь не в этом была его миссия и магия этой ночи! Учитель, Просветитель, Наставник и Первый Мужчина — даже эти простые титулы наполняли его сексуальное вожделение еще одним качеством, еще одной гранью изыска. А помимо этого… да, помимо этого, он ждал от этой ночи еще чего-то — невероятного, сверхобычного, почти сатанинского, что довелось ему испытать только там, на берегу Итиля… Сжав руками запястья тонких девичьих рук, он продолжал нежно, в одно касание, целовать еще сухие и спящие губы девичьего бутона. Этот бутон всегда напоминал ему заспавшегося ребенка, навернувшего на себя теплое байковое одеяло, которое Рубинчику предстояло развернуть языком и губами. И он приступал к этому процессу с тем ликованием, с каким его трехлетний сын разворачивал обертку шоколадной конфеты. Заострив язык, он медленно, как в рапиде, раздвигал эти оживающие лепестки. Он знал, что в ее подсознании этот маленький бутон начинал увеличиваться, гипертрофироваться, вырастать до гигантских размеров. По силе вожделения это было несопоставимо с любым ее прежним девичьим томлением или безотчетными позывами ее юного тела к мастурбации. Сейчас в ее разгоряченном мозгу ее маленькая лагуна превращалась в отдельное тело, в жадного зверя и в один гигантский рот, алчущий новых прикосновений, поцелуев, ласк, слюны. Так пустыня, высыхающая от многолетней засухи, корчится от жажды и нетерпеливо открывает свои пересохшие поры первым же тучам, наплывающим к ней с горизонта. Но чудо, которого ждал Рубинчик и которое он хотел взрастить, как опытный садовник взращивает редкий экзотический цветок, — это чудо нельзя было ни торопить, ни перегреть своей лаской. Нет, теперь нужно было дать этому чуду возможность прорасти самому, как зерну, проснувшемуся от весеннего дождя. И в тот момент, когда язык и губы Рубинчика начинали ощущать увлажнение ее нижних губ и нащупывали вверху их складок крохотный узелок-жемчужину, Рубинчик останавливал себя. Своим примером он сломал первый барьер — отношение к половому органу как к чему-то грязному и стыдному, что немыслимо тронуть губами, и теперь он снова возносил свой ключ жизни к лицу юной дивы. И еще не было случая, чтобы на этот раз она отвергла его, сомкнула губы или отвернулась. Наоборот, порывисто схватив его руками и губами, как пионерский горн, она показывала Рубинчику, что урок усвоен, что можно идти дальше, дальше… Однако он и тут не давал воли девичьей самодеятельности. Он отнимал свой волшебный ключ жизни от ее губ и приказывал жестким тоном владыки и господина: — Без зубов! Нежней и глубже! Да, теперь он не выбирал выражений и не обращал внимания на испуганные глаза, горящие в темноте, как у маленького зверька. Она должна усвоить терминологию вмеcте с процессом. — Только медленно, не спеша! И играть языком! Играть, как на флейте! Вот так, да! Он знал, что в ее подсознании нижние и верхние ее губы уже соединились в единого монстра, способного поглотить все его тело и душу, но еще дальше, на периферии ее сознания все равно бьется, замирая от ужаса и ликования, последняя нетерпеливая мысль: «Ну когда же? Когда? Я сделаю все, что прикажешь, только и ты быстрей сделай то, главное!» И даже не мыслью это было в них, а сутью и главной задачей их пребывания на земле: стать женщиной. Это записано в их генетическом коде, в подкорке их мозга и в каждой клетке их тела. Дары Господни неотторжимы! Однако Рубинчик оттягивал этот главный момент. Эта оттяжка стоила ему здоровья, поскольку он должен был усилием воли укротить бушующее в его гениталиях давление. Но он шел на эту пытку сознательно, как на жертву ради возвышенной цели. Он приказывал себе отключиться, терпеть, ждать! Ее сознание уже смято жаждой соития, и она уже отдалась этому потоку, открылась ему и поплыла в нем, и вожделение крутит ее, и она получает кайф от всего — от вкуса его плоти, оттого, что — наконец, после стольких лет ожидания! — держит в руках этот живой и горячий ключ жизни, и даже от того, что дышит его запахом! Теперь и не видя ее в темноте, Рубинчик ощущал, что ее язык и губы выполняют его приказ не из страха, не вынужденно, а — с ликованием! Так юный музыкант, который подневольно, по принуждению родителей выучил первую мелодию, вдруг начинает испытывать удовольствие от своей игры — ликуя и гордясь, он играет ее снова и снова, все громче, быстрее, артистичнее, выделяя нюансы, переходы, окраску тембром и уже не желая выпускать изо рта эту волшебную флейту. Именно эта восторженная беглость языка и губ новой ученицы, ее жадное, захлебывающееся упоение от поглощения его плоти говорили Рубинчику, что — все, это состоялось, чувственность проснулась в этом сосуде, Женщина родилась в нескладном ребенке, самка ожила в девственном теле, огонь возгорелся в лампаде. А теперь — к делу! Он погружал свою руку в меховую опушку ее лобка и начинал готовить плацдарм. Медленно, еще медленней, только двумя пальцами… А когда ее ноги уже сами, в диком позыве упирались ступнями в матрас и аркой вздымали ее тело навстречу его пальцам, а ее рот, и губы, и язык уже не просто лизали и сосали, а сжирали его, захлебываясь собственной слюной, — в этот момент Рубинчик, уже и сам захваченный потоком вожделения, заставлял себя дотянуться до ночника и включить свет. Нет, она не реагировала на это, она даже не видела этого света. Потому что жила уже не в мире наружного сознания, а, как морская медуза, только внутри себя — своей чувственностью и своей жаждой соития. Однако Рубинчик не знал пощады. Он возвращал свою ученицу в реальный мир, отнимая от ее губ свой горделивый ключ жизни, и подносил к ним новый бокал вина. Она открывала глаза, и дикие, шальные, ничего не видящие зрачки выкатывались к нему из-под надбровных дуг, выкатывались словно из другого мира и смотрели на него с вопросом, мольбой и нетерпением. — Сейчас ты станешь женщиной. Сейчас, — успокаивал он. — Просто я хочу, чтоб ты видела это своими глазами. Выпей вина… Ее тело еще пульсировало внизу, но она послушно делала один или два судорожных глотка, а потом откидывалась головой на подушку, готовая на все и даже, наверно, досадуя на него за то, что он уже не сделал это — пока она была там, по другую черту, за пределами сознания. Рубинчик, однако, не сожалел о такой упущенной возможности. Женщина в постели, как хорошая проза, требует неспешности. А мужчина именно в сексе приближается к истинному творчеству — сотворению Жизни. Бог, творя земную жизнь, наверняка испытывал оргазм, ведь никак иначе не объяснить происхождение этого самого высшего в мире наслаждения. Рубинчик извлекал подушку из-под головы своей ученицы, подкладывал под ее ягодицы и начинал языком вылизывать ее ушные раковины. Это тут же возвращало ее и его самого в прежнюю пучину вожделения, в самый круговорот чувственности. И тогда он возносил над ее открытыми и горячими чреслами свое темное от застоявшейся крови и напряженное до дрожи копье и медленно, снова медленно, крошечными ступенями начинал погружать его жаркий наконечник в тесную, влажную, розовую расщелину, с каждым шажком все раздвигая и раздвигая нежно-мускулистое устье — до тех пор, пока не упирался в неясную, слепую преграду. Это был святой и милый его душе момент. Теперь он извлекал свое копье на всю его длину, отжимался на руках и смотрел на распростертое под ним тело. Так всадник поднимается в стременах, чтобы вложить в удар копья весь свой вес и всю силу размаха. Бесконечная белая река женской плоти струилась под ним на скрипучей гостиничной кровати. Двумя скифскими курганами вздымалась на этой реке грудь с темными маяками островерхих сосков. Две распахнутые руки отлетали бессильными потоками. Длинная половецкая шея тянулась к подбородку запрокинутой головы. А за ней, дальше, падал с кровати безвольный водопад густых русых тонких волос. Рубинчик смотрел на это тело с нежностью, с умилением, с любовью. Здесь была его Родина, его Россия. Тридцать лет назад она била его, мальчишку, до крови, обзывала «жидом», валила на землю, заламывала руки, мазала губы салом и заставляла жрать это сало вмеcте с землей и пылью. Двадцать лет назад она срезала его на вступительных экзаменах в Московском, Ленинградском и других университетах только за то, что в пятой графе его паспорта значится короткое слово «еврей», и мотала его по солдатским казармам и рабочим общагам. Но он прорвался! И теперь она, эта же Россия, принадлежала ему вся — всей своей плотью, реками, лесами и птицами, поющими в ее туманных садах. И — своей упругой шеей, потемневшими сосками белой груди, трепетной впадиной живота, доверчиво распахнутыми объятиями чресел. Он любил ее в эту минуту. Он любил эту русскую землю так полно и нежно, как ни один русский, как может любить землю только человек, чудом выплывший к берегу из морских штормов, или как любит свой дом ребенок, переживший побои в доме злобной мачехи… Он делал глубокий вдох и без излишней резкости, но мощно и решительно входил в ее родное и прекрасное тело. Тепло ее крови, тихий стон, слезы боли и кайфа, первая несказанная истома от поглощения его ключа жизни и сжатия его девственными мускулами, и почти тут же, через минуту, — бешеные конвульсии ее тела наполняли его радостью. Наконец ее тело дождалось главного, ради чего оно росло и зрело все годы своей юной жизни! Оно дождалось соития с полярной плотью и там, внутри, в глубине своей, салютовало этому соитию гейзерами нежности и влаги, собранной за всю предыдущую жизнь. Ощущение этих горячих и бурных фонтанов защемляло душу Рубинчика божественным, неземным наслаждением. Тонкие руки обнимали его шею и сжимали судорожно и благодарно, не давая шевельнуться; ее губы впивались в его губы до боли; ее ноги замком обхватывали его ноги; а ее трепещущий лобок следовал за ним, не позволяя ему вынуть себя из ее глубин даже на микрон. Так капкан зажимает живую добычу, так ножны обхватывают смертельно-живительный клинок. В этот миг Рубинчик всегда завидовал им. Какие космические ливни сотрясают их плоть! Какие молнии пронизывают! В какие пропасти падают они в момент оргазма! Он видел и понимал, что ни один мужчина, даже самый сладострастный, не может испытать и десятой доли тех божественных мук наслаждения, которые приходят в такие минуты к женщинам. Но он испытывал гордость и радость быть курьером, поставщиком этого Божьего дара, который он держал сейчас в женском теле на копье своей плоти. Бог послал им дикие муки родовых схваток, неведомые мужчинам, и Бог — через него, Рубинчика! — воздавал им за эти муки такой силой наслаждения, которую не дано испытать мужским особям. Рубинчик испытывал наслаждение дарить наслаждение, он чувствовал себя в это время и.о. — исполняющим обязанности — Всевластного Бога и старался продлить свое пребывание в этой роли так долго, как только мог. Осиротев в бомбежках 41-го года, когда ему было всего три или четыре месяца, он видел смерть в течение всей войны — в поездах, в голодающих сиротских домах, на горящих волжских баржах с детьми и орущими воспитательницами. И это сделало для него смерть не отдаленным и абстрактным будущим, а такой же реальной, ежеминутной возможностью, как постельное наслаждение. Они — смерть и наслаждение — приближались друг к другу в его сознании, почти смыкались — не зря в момент оргазма все живое, от человека до лесного зверя, испытывает странную, захватывающую, кружащую голову близость смерти. «Эту радость-Смерть, — думал Рубинчик, — может дать только Бог, но мужчина может подвести женщину почти вплотную к этой роковой и восхитительной пропасти экстаза». И он вкладывал все свои силы и талант в это искусство. Ради продления своей роли посланника Бога, ради удержания накала вожделения он умудрялся даже в самые святые и сладостные минуты первовхождения не терять голову и не иссякнуть, а извлечь свое орудие из замка женской плоти — извлечь на микрон. Извлечь и вернуть… Выйти и войти… Сначала — на чуть-чуть… А потом — чуть больше… А потом — еще шире, мощней… Иноходью… Рысью… И наконец вскачь! До хрипа! До крика!. Как копыта, стучали пружины кровати! Белое тело половецкой невольницы выло по-волчьи — но уже не от боли, нет! Она уже не ощущала боли, потому что пламя ее вожделения работало как наркоз, как веселящий газ. В живом синхрофазотроне ее пульсирующего тела их русско-еврейская эротическая полярность разряжалась бурными потоками сексуальной энергии и поила их обоих новым томлением и такой дикой жаждой нового соития, какая неизвестна мужчинам и женщинам одной национальности. Рубинчик скручивал тело своей русской пленницы в кольцо и спираль, он разламывал ей ноги до шпагата — она доверяла ему во всем, слушалась каждого приказа и была уже той ученицей, которая сама тянет руку, чтобы ее вызвали к доске. Зверея от экстаза, она перехватывала инициативу, ускоряла ритм до галопа, билась головой из стороны в сторону, хлестала воздух гривой волос, хватала руками спинку кровати, скрипела зубами, истекала слезами восторга, извергалась жаркими и клейкими фейерверками, опадала, как мертвая, и снова взлетала аркой, и ее рот находил и обсасывал его пальцы, прихватывая их острыми звериными укусами, а ее ноги взлетали на его ягодицы, спину, плечи.1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Что-то, какое-то подсознательное чутье, какой-то интуитивный биологический манометр, говорило ей, что только с ним — евреем! жидом! — возможна такая полная, такая почти враждебная половая полярность, при которой столкновения разнополярных потоков их сексуальной энергии достигают мощности ядерных взрывов. И она отдавалась этим разрядам всей своей плотью и кровью, и ее тело своей собственной плотской памятью запоминало каждый миг этого наслаждения. После каждого ее оргазма, когда она, обмирая, падала и затихала на его груди, Рубинчик чувствовал себя Паганини или Рихтером, только что блистательно сыгравшим сложнейшую симфонию. В ночной сибирской тишине ему даже слышались беззвучные аплодисменты православных и еврейских ангелов и крики «бис!». И он не вредничал и не заставлял себя долго просить, а, тихо шевельнув своими чреслами и сам изумляясь, откуда у него взялись новые силы, неведомые при его общении с еврейской женой, играл на «бис» — сначала в миноре, но уже через минуту переходя к мощным мажорным аккордам и к настоящему крещендо. Позже, перед тем как отпустить себя, Рубинчик, из последних сил контролируя ситуацию, снова отжимался на своих волосатых руках и с нежной улыбкой смотрел на новорожденную русскую Женщину. Он гордился собой. Пожар чувственности уже пылал в этом камине на полную мощь и сам, без его помощи, уже выбрасывал жаркие протуберанцы страсти. Не в силах дотянуться до губ Рубинчика, она лизала языком волосы на его груди, прикусывала зубами его плечи и вонзала свои ногти в его спину и голову. Он смотрел на нее и знал, что теперь она сделает все, что он повелит, и будет выполнять его приказы не из мистической завороженности, как вначале, а с ликованием новообращенной служительницы Бога. Да, лежа под ним на спине, на боку, на животе, на локтях и коленях или взлетая над ним скифской амазонкой, она, эта русская дива, будет всегда видеть в нем Бога. В нем, в Рубинчике. И к утру, когда она истечет, как ей будет казаться, уже абсолютно всеми соками своего тела и когда ее тело станет прозрачным, невесомым и падающим в свободном, как в космосе, падении, — в это время, при рассветной прохладе, вползающей в просветлевшее окно, она даже в самых потаенных уголках своего сознания будет молиться на него и нежить в себе его образ, как в двенадцатом веке женщины поклонялись чувственно-эротическому культу Христа. В свете сиреневого русского рассвета он поднимал ее удивительно легкую голову на свои колени и гладил, гладил, гладил ее тонкие русые волосы. А она, бессильная, безмолвная и легкая, как ангел, тихо, не открывая своих половецких глаз, начинала вылизывать его опавшую плоть, отлетая в сон, в забытье, в детство, в младенчество, где она такими же сытыми губами подбирала, перед тем как уснуть, последние капли молока из соска своей матери. Но даже гладя и любовно нянча эту новую русскую диву, Рубинчик уже знал, что того мистического, колдовского, сатанинского чуда, в поисках которого мотался он в командировках по этой гигантской стране, — этого чуда не случилось и здесь. Вернувшись из командировки в Москву, в редакцию «Рабочей газеты», он подходил в своем кабинете, который делил еще с тремя собкорами, к огромной настенной карте Советского Союза, находил на этой карте место, где он только что зажег очередной маяк женственности, и вставлял в эту точку новую красную кнопку-флажок. За десять лет его работы разъездным корреспондентом «Рабочей газеты» таких флажков на этой карте было уже больше сотни, но странного чуда, которое он испытал лишь однажды, в юности, в пионерском лагере «Спутник», — этого чуда не было нигде. И значит, через две-три недели он опять рванет в дорогу. Вот только — куда? Он не знал, однако, что с недавних пор совсем в другом кабинете — с окном на площадь Дзержинского — кто-то на такой же карте тоже отмечает маршруты его поездок и зажженные им в России «маяки». Этим человеком был Олег Дмитриевич Барский, полковник КГБ. 2 — Ваша фамилия? — Моя фамилия? — Анна усмехнулась. Этот идиот, сидящий под портретом Брежнева, знает ее уже четыре года, а все не может запомнить фамилию. — Моя фамилия Сигал. А ваша? Кузяев, начальник отдела кадров Московской коллегии адвокатов, лысый хорек с крупными ушами и красными глазами тайного алкоголика, изумленно поднял глаза от ее личного дела: — Разве вы не знаете мою фамилию? — Конечно, знаю. И вы мою знаете. Вы же мне сами звонили. Анна оглянулась на мужчину, который сидел в глубине кабинета и слушал их с легкой улыбкой на лице. Ему было около сорока, стройная фигура бывшего гимнаста или офицера, удлиненное медальное лицо, короткая стрижка, импортный темно-синий костюм с бортовой строчкой и идеально завязанный импортный же галстук. Держится с видом постороннего, но Анна с первой минуты почувствовала, что хорек вызвал ее к себе именно ради этого мужика. Кто же он? Кузяев кашлянул в свой кулачок с желтыми прокуренными пальцами. — Давайте сначала уточним ваши анкетные данные. Сигал Анна Евгеньевна, девичья фамилия Крылова. Возраст — 32 года. Русская, беспартийная. Закончила юрфак МГУ, диплом с отличием. Замужем вторым браком… Он говорил громче, чем нужно было для того, чтобы его слышала Анна, — то есть явно для слуха этого мужчины, Анна терялась в догадках. Зачем Кузяев читает ему ее анкетные данные? — Должность — адвокат, член Московской коллегии адвокатов. За время работы участвовала в шестидесяти девяти судебных процессах, из которых выиграла тридцать два… «Неужели?» — внутренне изумилась Анна. Она уже забыла, когда перестала вести учет своим профессиональным победам и поражениям, но, оказывается, этот хорек вел! Что ж, тридцать два выигранных процесса в этой беззаконной стране — совсем неплохой счет, Анна Евгеньевна! — Муж, Сигал Аркадий Григорьевич, доктор наук, директор Института новых технологий Министерства тяжелой индустрии, член КПСС… И тут Анну осенило: ее продают! Этот тип из Инюрколлегии хочет забрать ее к себе, и Кузяев, что называется, «показывает товар лицом». А она, дура, стала дерзить ему с первой минуты. Хотя — стоп, она же не знает ни одного иностранного языка, а Инюрколлегия ведет дела только с западными странами — наследственные, арбитражные. Но тогда кто же этот тип? Его глаза так и сверлят ей затылок… — Морально устойчива, дисциплинированна, политически грамотна… Тут незнакомец нетерпеливо скрипнул креслом, и Кузяев, чуткий, как все бюрократы, к телодвижениям начальства, прервал себя на полуслове, поднял голову и посмотрел на него вопросительно. — Я думаю, это излишне, Иван Петрович, — сказал тот, вставая. — Вы забыли нас познакомить. Анна Евгеньевна, меня зовут Олег Дмитриевич Барский, я из органов безопасности. Скажите, пожалуйста, вы еще поддерживаете отношения с Максимом Раппопортом? У Анны сжалось сердце и рухнуло вниз. Но она тут же взяла себя в руки. О каких отношениях с Максимом они знают? Впрочем, это КГБ, с ними нелепо юлить. Но и показывать, что ты их боишься, тоже нельзя. И с тем спокойствием, с тем надменным спокойствием, которое она воспитала в себе для судебных поединков с прокурором, Анна вскинула на Барского свои большие зеленые глаза одной из самых красивых женщин Москвы. — Разве мои отношения с мужчинами угрожают безопасности нашей страны? Барский расхохотался. Это было так неожиданно — его открытый, громкий смех, и где — в кабинете самого хорька! Сам Кузяев озадаченно захлопал ресницами в ответ на этот смех, а потом, на всякий случай, тоже улыбнулся натянутой улыбочкой, открывшей его желтые и мелкие, как кедровые орешки, зубки хорька. Отсмеявшись и даже якобы утерев слезы в углах глаз, Барский подошел к столу, сел в соседнее с Анной кресло. — Все ясно, Анна Евгеньевна! — сказал он. — Теперь я понимаю, как вы выиграли тридцать два процесса. Но Анна продолжала держаться отстраненно, контролируя каждый мускул своего лица и следя за каждым движением Барского. В чем дело? Что ему от нее нужно? Почему вдруг всплыл Максим? — Ваня, организуй нам кофе, голубчик, — сказал Барский Кузяеву, обращаясь к нему на «ты», хотя был лет на двадцать моложе, и с тем особым «голубчик», который сразу обозначил и полную зависимость хорька от КГБ, и его, Барского, высокую в этой конторе должность. Потому что никто, даже сам председатель президиума коллегии адвокатов, не смел говорить хорьку «ты». Впрочем, кто же не знает, что во всех учреждениях начальники отдела кадров — это номенклатура органов… — Один момент, — сказал хорек и, прихрамывая на левую ногу, раненную, как все знали, во время войны, вышел из кабинета. Барский проводил его взглядом и повернулся к Анне: — Нет, Анна Евгеньевна, ваши связи с мужчинами не угрожают безопасности нашей страны. Тем более что Раппопорт — это дело прошлое. Хотя, честно говоря, он-то нанес ущерб нашему государству, и не без помощи адвокатов. Но, как говорится, кто прошлое помянет, тому глаз вон. Правда? На его губах еще была улыбка, но глаза уже не смеялись. «Теперь он пробует смягчить удар и подбирает ко мне ключи, — подумала Анна. — Чего он хочет?» — Впрочем, — вдруг сказал Барский, словно прервав себя, — что это я, в самом деле? Будто ключи к вам подбираю, вы же сами адвокат. И я, между прочим, тоже выпускник МГУ. Правда, я раньше вас окончил. Вы четыре года назад, верно? — Что вы хотите? — холодно спросила Анна. Он посмотрел на нее, выдерживая паузу и словно оценивая ее заново. Потом хмыкнул не то озадаченно, не то удовлетворенно, вытащил из кармана пиджака очки, словно хотел разглядеть ее пристальней, но тут же сунул их обратно. — Ладно, давайте к делу, — сказал он. — Я, правда, подготовился к длинному и осторожному разговору. Но вижу, что нам ни к чему Раппопорт и с вами нельзя играть в эти игры, верно? Анна молчала. Барский явно хочет показать, что они могут пришить ей соучастие в делах Раппопорта. — И вообще, — продолжал Барский, — мне кажется, я плохой знаток психологии, особенно женской. Я хотел, чтобы у нас было дружеское знакомство, а вы как-то сразу замкнулись. И это моя, дурака, вина. Честно говоря, когда я встречаю таких ярких женщин, я робею и сразу беру неправильный тон. Особенно когда на столе пусто. Где же этот поц ? — И он с досадой повернулся к двери. — Ага, наконец-то! В открывшуюся дверь, обитую темным, под кожу, дерматином, секретарша Кузяева вносила поднос с кофейником, коробкой шоколадных конфет и сахарницей. За ней, на втором подносе, сам Кузяев нес бутылку шестизвездочного армянского коньяка «Арарат», рюмки и тарелку с яблоками. «Ни хера себе! — подумала Анна. — Яблоки в апреле! Наверняка Кузяев сам сгонял на второй этаж в персональный буфет председателя президиума. Только там бывают яблоки и коньяк. Но, черт возьми, кто же этот Барский в КГБ, если сам хорек перед ним так стелется?» — Вот это другое дело! — одобрительно сказал Барский и небрежным жестом смел деловые бумаги со стола Кузяева, освобождая место для подносов. И взглянул на Кузяева: — Спасибо, голубчик. Ты, я знаю, курильщик, а у меня аллергия на дым. Так что можешь пока там покурить, в приемной. — Конечно, конечно… — ответил Кузяев и, прихрамывая меньше, чем обычно, поспешно ретировался за дверь. Только тут Анна вспомнила, что Барский назвал этого хорька еврейским словом «поц», и удивилась про себя: неужели в КГБ ругаются по-еврейски? Это невероятно! — Вам коньяк в кофе или отдельно, Анна Евгеньевна? — спросил Барский, держа на весу над рюмкой уже открытую бутылку «Арарата». — Кто вы и что вам нужно? — снова холодно сказала Анна, глядя ему прямо в глаза. — Моя фамилия Барский, Олег Дмитриевич… — Это я уже слышала. И вы из КГБ. И хотите, чтобы у нас было дружеское знакомство. Зачем? Он выдержал ее взгляд и улыбнулся без всякого раздражения: — Все-таки вам коньяк в кофе или в рюмку, Анна Евгеньевна? Гм, подумала Анна. В принципе, она любила таких сдержанных мужчин, которых нелегко вывести из себя, в этом всегда был какой-то вызов, мимо которого она не могла пройти спокойно. Вот и теперь она сказала с усмешкой: — Если вы действительно готовились к нашему знакомству, то должны были изучить мои привычки. Мне коньяк в кофе или в рюмку? — Ну, не настолько досконально… — несокрушимо улыбнулся Барский, наливая коньяк в обе рюмки. — К сожалению, этот хорек не дал нам коньячных рюмок. Прошу! Ощущение опасности, исходящей от этого Барского, и запах хорошего коньяка, смешанный с запахом кофе, вызвали у Анны такое острое желание закурить, что она даже поймала свои пальцы на нетерпеливом движении к сумочке. И тут же, словно прочитав ее мысли, Барский вытащил из кармана пачку «Данхилл» и протянул ее Анне: — Прошу! Анна усмехнулась. Он выгнал хорька под предлогом аллергии на дым, а сам курильщик. Она взяла рюмку и сразу сделала быстрый и большой глоток — чтобы не чокаться с Барским и чтобы добавить себе храбрости в разговоре с ним. Потому что что-то же этому мерзавцу от нее нужно! Затем достала из сумочки «Мальборо», закурила от услужливо протянутой золотой зажигалки и сказала, откинувшись в кресле: — Слушаю вас, товарищ Барский. Кстати, вы кто — капитан? майор? И тоном, и позой она как бы ставила себя в независимое положение. Но его только позабавила эта уловка. Он закурил свой «Данхилл», отпил коньяк, спросил: — Анна Евгеньевна, вы никогда не задумывались, почему все ваши друзья — евреи? Он сделал такое ударение на слове «друзья», что лучше бы уж прямо сказал «любовники». Анна взорвалась, но ее профессиональная выучка помогла ей и на этот раз. Сузив глаза, она глубоко затянулась сигаретой. Конечно, она знает, почему все ее мужчины были, есть и, скорее всего, всегда будут евреями. Потому что тот, в которого она втюрилась в пятнадцать лет так, что выбрала его своим первым мужчиной, был еврей. И с тех пор все ее мужчины были евреи, только евреи. Впрочем, нужно сказать, они тоже не обделяли ее своим вниманием. Наоборот, они всегда выделяли ее в любой толпе и компании, награждая пристальными взглядами и пытаясь немедленно завязать с ней знакомство. Хотя и этому было объяснение: став женщиной в пятнадцать лет, Анна расцвела в самом прямом и даже ботаническом смысле этого слова. Ее грудь окрепла, налилась и дерзко выпирала из платья упругими сосками, ее глаза позеленели до изумрудного оттенка и стали как два студено-жарких озера, ее кожа налилась каким-то персиковым цветом, светом и соком, и даже ее волосы, льняные от природы, стали словно мягче, нежней. В ней появилась королевская стать, и она стала так красива, что не только прохожие оглядывались на нее на улицах, но и несколько кинорежиссеров всерьез приглашали ее пробоваться на главные роли в кино. А однажды, когда она шла по улице со своим первым мужем, их обогнали два подвыпивших мужика и один из них громко сказал другому: «Вот едрена мать! Ну как красивая русская баба, так обязательно с жидом!» Теперь этот Барский повторил тех алкашей. «Почему все ваши друзья — евреи?» Выдохнув дым, Анна сказала: — А что? Я должна советоваться с КГБ, с кем мне… дружить? — И нажала на это слово так, чтобы у него не оставалось сомнений в том, что она имеет в виду. — Или на это у нас тоже процентная норма? Барский озадаченно потер щеку ухоженными пальцами. — Ну-ну… — произнес он. — Два ноль в вашу пользу. А ведь у нас дружеская беседа, и я хотел вас предостеречь. — От чего? — От ошибок. Вы же знаете, что сейчас некоторые люди еврейской национальности эмигрируют из СССР. Кто на свою историческую родину… — слово «историческую» он произнес с явной иронией, — а кто просто в Америку… У Анны екнуло сердце и снова поплыло вниз, в глубину. Все ясно! Это по поводу израильского вызова-приглашения, который Аркаша нашел в их почтовом ящике месяц назад. «Министерство иностранных дел государства Израиль подтверждает приглашение г-ну СИГАЛУ Аркадию Григорьевичу, 1934 года рождения, и его супруге г-же СИГАЛ Анне Евгеньевне, 1946 года рождения, переехать на постоянное место жительства в Израиль для объединения с семьей г-жи Цви Сигал, проживающей в Тель-Авиве, улица Ха-Ганет, 12». Но они не заказывали этого вызова! Они не знают никакой Цви Сигал, не имеют никаких родственников в Израиле и не собираются уезжать из СССР! А этот вызов… Многие евреи, уезжая из СССР в Израиль, хотят вытащить туда своих друзей и сообщают израильским властям их адреса для отправки им израильского вызова.1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Но, зная, что в глазах советских властей получение израильского вызова равносильно намерению эмигрировать, Аркадий решил тут же отнести этот вызов в партком своего института. «КГБ подчас само инспирирует присылку таких вызовов евреям-ученым, — сказал он Анне, — чтобы посмотреть, как мы на это отреагируем: отдадим в партком или сохраним на черный день; так они проверяют нашу лояльность». «Но это же постыдно, Аркадий! — возразила тогда Анна. — Это детский сад! Ты, лауреат Государственной премии, доктор наук, побежишь, как мальчишка, в партком с этой бумажкой? Неужели они не понимают, что с твоими допусками ты даже думать не можешь об эмиграции! А если бы думал, то уж наверняка получил бы такой вызов не по почте! Последний дурак знает, что вся иностранная почта у нас перлюстрируется!» Но теперь оказывается, что Аркаша, как всегда, был прав: они таки идиоты в этом КГБ! Вызов — это их работа, и Аркадий должен был отнести этот вызов в партком! — Но конечно, ваш муж вне подозрений, — вдруг сказал Барский, словно прочел ее мысли. — Мы знаем, что он получил вызов, но не отнес его ни в партком, ни в райком партии. И правильно сделал, между нами говоря. Я всегда был против этой унизительной формы проверки крупных ученых. Но, с другой стороны, Анна Евгеньевна, что бы вы сделали в нашем положении? Сейчас в стране у людей еврейской национальности больше двухсот тысяч израильских вызовов. Причем некоторые — такие, как ваш муж и его друзья, — занимают довольно высокое положение. Каждый из них в любой момент может выкинуть нам этот фортель — подать на выезд. И пожалуйста — из-за одного инженера, которому вдруг стукнуло в голову эмигрировать, останавливай важное секретное производство! Из-за писателя, у которого, может, три книги в наборе, — типографию. Из-за сценариста или режиссера — клади на полку фильм! А государство уже миллионы потратило! Или недавно вообще скандальный был случай: скульптор один — вы, конечно, слышали его фамилию или даже знаете его лично, ведь у вас такой широкий круг знакомых! Так вот, этот скульптор выиграл конкурс на памятник Ленину. И по его проекту в Целинограде воздвигли семнадцатиметровую гранитную статую Владимира Ильича. Представляете? Семнадцать метров! Но этого мало — памятник пошел в серию для строек коммунизма. Сорок семь памятников Ленину по проекту этого скульптора по всей Сибири ставят! А он раз — и подал документы на эмиграцию! Ну? Как тут быть, Анна Евгеньевна? Снимать памятники? Это же гевалт! Анна молчала. Она не знала, кто этот скульптор, и ей было плевать на те сраные памятники, которыми они, как матрешками, уставили всю страну. И что бы ни говорил этот Барский, что бы он тут ни плел и как бы мягко ни стелил даже еврейскими словами — это все равно про Аркадия и про то, что он не отнес израильский вызов в партком. Опять она его подставила!.. — Теперь вы понимаете, Анна, в каком мы положении? — сказал Барский, по-своему истолковав ее молчание и опуская ее отчество. — Двести тысяч потенциальных… даже не знаю, как сказать… дезертиров? Или даже хуже. Потому что сегодня еврей создает, например, новую систему навигации для наших ракет, мы тратим миллионы на исследования и опыты, а через пару месяцев — бац, он уже в Тель-Авиве передает результаты этой работы американцам! А с другой стороны, мы же не можем отстранить всех евреев от работы только за то, что на их имя пришел вызов из Израиля! ЦРУ только и ждет, чтобы мы лучших ученых — таких, как ваш муж, например, — отстранили от работы. Они тогда всех наших ведущих ученых, даже русских, засыплют такими вызовами. Чтобы все наше хозяйство парализовать! Вот ведь какая получается ситуация, понимаете? «Действительно, — внутренне усмехнулась Анна, — замечательная идея! Почему бы и в самом деле Израилю не нашлепать миллионов двадцать таких вызовов? Что будет делать КГБ, если и этому Барскому, и Андропову, и Суслову, и самому Брежневу придут израильские вызовы-приглашения эмигрировать к еврейским родственникам в Тель-Авив?» Но вслух она сказала по-прежнему холодно и отстраненно: — Нет, я не понимаю. При чем тут я? Мы с мужем никуда ехать не собираемся. К тому же я не еврейка, что вы, конечно, знаете. Так о чем речь? — Вот! — поспешно сказал Барский, радуясь, что все-таки заставил ее вступить в диалог. И одним глотком допил свою рюмку с коньяком. — Потому мы к вам и обращаемся, что не сомневаемся ни в вашем патриотизме, ни в вашем муже! Вы дружите со многими талантливыми евреями — учеными, инженерами, адвокатами, писателями. Вы могли бы принести нашей стране большую пользу. Как ваш отец. Подождите! — Он жестом предупредил ее возмущение. — Никто не говорит, что вы должны доносить или, проще говоря, стучать на тех, кто хочет уехать. Не об этом речь, Аня. Тоже ничего страшного, между прочим, но мы рассчитываем на вашу помощь как раз в обратном. Нам нужно знать, кто не собирается уезжать. На кого можно положиться хотя бы в ближайшие два-три года. Понимаете? Почему вы не пьете? Анна обратила внимание, какими нервными движениями она загасила сигарету в пепельнице. Напрасно! Это выдало тот буквально желудочный страх, который леденит ее душу с того момента, как Барский назвал свою контору. Какие скоты! Вербовать ее — а через нее и Аркашу — в стукачи! И шантажировать ее Раппопортом! — Знаете, Анна, — доверительно улыбнулся Барский, — мне сказали, что ваши друзья иногда называют вас не Анной Евгеньевной, а Анной Евреевной. То есть доверяют вам, как своей. И наверняка обсуждают при вас и вашем муже, ехать им или не ехать. Нет, подождите! — Он поднял руку, снова предупреждая ее реакцию. — Мы не просим вас агитировать их ни «за», ни «против». И вообще, можете не сообщать нам, кто хочет ехать. Ну, едут и Бог с ними, воздух тут чище будет. Хотя именно из-за них и на таких, как ваш муж, тоже падает тень подозрения. И когда нам звонит Устинов и спрашивает, кому доверить разработку стратегической проблемы — Абрамовичу, Сигалу или Иванову, — что я должен ответить? Могу я поручиться, что товарищ Сигал не закончит решение этой проблемы в Тель-Авиве? Вот я и прошу вас, Анечка, помогите! Не мне и не КГБ, а своим же друзьям и своему мужу! Если мы будем знать, что на них можно положиться, в этом нет ничего дурного. Разве это донос — сказать о честном человеке и патриоте, что он честный человек и патриот? А? Особенно если это для его же пользы! «Красиво, — профессионально отметила про себя Анна. — Как он красиво, сукин сын, все построил!» И она непроизвольно взялась за рюмку, которую даже не заметила, когда выпила. А Барский мгновенно — но не суетливым, а каким-то артистично-гусарским жестом — долил коньяк в ее рюмку, одновременно заполняя паузу еще более доверительной информацией: — Я вам больше скажу, Аня! Откровенно, честное слово! Вот сейчас приближается сто десятая годовщина рождения Ленина. А лучшие фильмы о Ленине сделали в свое время евреи — Каплер, Юткевич, Донской. Но теперь вопрос: кому поручить создание нового фильма? Доверишь какому-нибудь Герману или Авербаху, а они, как тот скульптор, сделают фильм — и за границу! Это же скандал! Вы понимаете, в какой мы ловушке? — А если я откажусь? — решилась она. — Ну, зачем же так сразу, Анна? Я ведь на вас не жму. Хотя, честно сказать, мог бы. И по линии Раппопорта, и по линии отца. Верно? Но у нас дружеская беседа, и я не прошу вашего ответа сегодня. Даже когда дело касается ваших клиентов, вы же не принимаете решений, не обдумав всех последствий, так? Ну а тут тем более! Вы взвесьте все «про» и «контра». А через недельку-другую я вам позвоню, и мы опять поболтаем. Не здесь, конечно, и не у нас в конторе, а в нейтральной обстановке. Главное, Аня, поймите: я не прошу вас быть доносчицей. И, если вы заметили, не покупаю вас соблазнами высокой карьеры. Хотя, как вы знаете, у нас есть возможности влиять как на взлеты, так и на падения карьер. Но это я так, к слову, а вы, конечно, не из тех женщин, которых покупают. Поэтому я предлагаю вам и вашему мужу просто помочь вашим же друзьям — да и самим себе тоже — сохранить работу и репутацию людей, на которых может положиться государство. По-моему, это даже благородно, разве нет? «Надо встать, — подумала Анна. — Надо встать и послать его к чертям собачьим. Нет, еще грубей — матом, чтобы отрезать сразу и навсегда! «По линии Раппопорта и по линии отца»! «Сохранить работу»! Какая сволочь! Ну, Аня! Встань, плюнь в его гэбэшную морду и уйди красиво!..» Но какая-то сила, а точнее, гипноз той организации, которую представлял этот Барский, удержали ее в кресле. А он снова расценил ее молчание по-своему, улыбнулся самодовольно и чокнулся своей рюмкой о ее рюмку: — За дружбу, Анна Евгеньевна. Я уверен, что вы правильно решите эту задачу. Вот моя визитка. Можете звонить мне в любое время. А что касается этого… ну, вызова израильского, то вы его выбросьте от греха подальше. Ладно? И он прямо, в упор посмотрел Анне в глаза. Не то предупреждал, не то уже отдавал приказ. 3 Анна вышла на улицу и только тут почувствовала, как устала. Было такое ощущение, словно она только что с трудом вынырнула из-под свинцовой океанской волны — обессиленная и оглушенная. А здесь, на берегу весенней московской жизни, никто и не знал о существовании того давящего подводного мира. По мостовой катили и гудели машины; на углу Пушкинской улицы и Страстного бульвара шестнадцатилетние девчонки в коротких платьях ели эскимо; у кафе «Лакомка» прохожие раскупали раннюю в этом году мимозу; возле кинотеатра «Россия» очередь змеилась на новый фильм с Вячеславом Тихоновым; под окнами «Известий» толпа зевак рассматривала фотографии мировых событий и очередную карикатуру на Джимми Картера с подписью: «На службе сионизма». А на Пушкинской площади бренчала гитара, и молодежь толпилась под памятником в ожидании свиданий. Мимо них по улице Горького шла яркая, праздная, весенняя толпа — москвичи, иностранцы, туристы из провинции. Еще недавно, всего пару часов назад, Анна была такой же, как они, — со своими друзьями, с трудной, но интересной работой и весенними надеждами на что-то новое, летнее, романтичное. И все это — даже ее разговоры в тюремных изоляторах с преступниками, которых она бралась защищать в суде, — было ее, частное, на что никто не смел посягать. В этой своей жизни Анна жила легко, как рыба в воде: гоняла по Москве свою машину, тратила свои деньги, гуляла со своей собакой, ходила к своему гинекологу, общалась со своим кругом знакомых. Но, оказывается, нет! Оказывается, все это время кто-то следил за ней: Кузяев заносил в картотеку ее проигранные и выигранные ею судебные процессы, а КГБ и Барский — ее любовные романы, знакомства, связи и, может быть, даже аборты. Чтобы в нужный им момент опустить в воду сачок, вытащить ее и всадить ей под жабры тонкую, почти незаметную булавку-микрофон, а потом опять бросить в воду и сказать: плавай, плавай, но помни, что теперь ты — наша, ты одна из нас и мы будем диктовать, как тебе жить, что думать, с кем встречаться и с кем спать… Анна не заметила, как перешла через улицу к Пушкинской площади, села на скамейку и закурила. Она не знала, следят за ней сейчас или нет, да и не хотела знать. Пошли они в!.. Хипповатый парень с горбатым еврейским носом бренчал на гитаре трем девчонкам модную «Из окон корочкой несет поджаристой», весенняя толпа плыла в обе стороны, но все они были для Анны уже из другого, свободного мира — они флиртовали, ели мороженое, нюхали мимозы, смеялись, играли на гитаре и вообще — жили естественно и просто, как хотели. Впрочем… Анна вдруг подумала, что нет — наверно, и в этой толпе есть меченые. Может быть, даже десятки меченых. Она сунула руку в сумочку за новой сигаретой и наткнулась пальцами на жесткий маленький картонный квадрат. Ее пальцы замерли на миг, а потом вытащили визитку: Олег Дмитриевич Барский Телефон 243-12-27 И — все. Ни названия организации, ни должности, ни адреса. КГБ везде и нигде. Мерзавцы! Сразу, с первой минуты, послать ее в нокаут! «Вы поддерживаете связь с Раппопортом?» Но дело, конечно, не в Максиме, который уже стал легендой московских евреев. Дело в ее муже. «Могу я поручиться, что товарищ Сигал не закончит решение этой проблемы в Тель-Авиве?» Вот в чем корень! Им позарез нужно, чтобы Аркадий с его мозгами нового Эйнштейна возглавил какой-то очередной проект, но они хотят связать и его и ее сотрудничеством с КГБ. А иначе они будут шантажировать ее романом с Раппопортом и темным бизнесом ее отца. Но что они могут сделать старику-алкоголику да еще бывшему зэку? Скорее всего, ничего, и, значит, здесь этот Барский блефует. Остается Максим Раппопорт. И это действительно серьезно, тут у них такие козыри, что, не дай Бог, можно легко загреметь по статье 88 за пособничество в нелегальных валютных операциях. И следовательно, спокойно, Анна Евреевна, сейчас нужно стать адвокатом самой себе. Итак, закурим… Конечно, ее роман с Раппопортом был нарушением неписаного закона профессиональных адвокатов — не переходить с клиентом на «ты» и уж тем более — не вступать с ними в интимные отношения! Еще в университете профессор Шнитке со своим жутким гомелевским акцентом кричал им на лекциях: «Адвокат не имеет эмоций! Адвокат не имеет души! Адвокат не имеет пола! Ви поняли меня, дети? Это вам не десять заповедей Моисея. Когда люди нарушают заповеди, они могут пойти в церковь и замолить свой грех. Но когда адвокат нарушает заповеди Шнитке, он перестает быть адвокатом и никакой Бог тут не поможет! Ви поняли меня, дети?» Она поняла. И никогда не нарушала заповеди профессора Шнитке — ни разу и ни с кем. Кроме единственного клиента по фамилии Раппопорт. Для Раппопорта она сделала исключение. Потому что в нем была та самая мистическая сила эротического притяжения, которую она испытала с тем, первым, мужчиной. И, как и тот, первый, этот Раппопорт промчался сквозь ее жизнь, что называется, навылет. — Здравствуйте. Моя фамилия Раппопорт, с тремя «п», — сказал он, стремительно войдя в ее кабинет и блестя тем мягко-иронично-озорным блеском глаз, по которому Анна всегда отличала зерна таланта от плевел посредственности. — Я из нелегальной экономики, и в прокуратуре на меня два дела, Вы будете меня защищать. Цена меня не волнует, ваши служебные расходы — тоже. Если вам нужны ассистенты, консультанты, специалисты в любых областях — все будет оплачено. Ваша задача выиграть процесс… — Все расчеты с клиентами в нашей коллегии идут через кассу, — сухо сказала Анна. — Конечно. Я уже уплатил. — Что вы уплатили? — не поняла она. Их кассирша никогда не брала у клиентов даже копейки без визы адвокатов. — Тысячу шестьсот рублей. За ознакомление с делом. — Сколько-о??? — ахнула Анна — их максимальная ставка за ознакомление с делом была тридцатка. Раппопорт поставил на стол тонкий черный «атташе» с цепочкой, которая была пристегнута к браслету на его левом запястье. Пижон, подумала Анна. А он тем временем отстегнул браслет, нагнулся и поднял с пола емкий квадратный, из светлой кожи саквояж. Этот саквояж он тоже поставил на стол, открыл блестящие замки-защелки и стал вытаскивать толстые, аккуратно переплетенные тома. — Что это? — спросила Анна. — Это копии документов, которые имеет на меня прокуратура. Шестнадцать томов по первому делу, и еще двадцать два я привезу, когда вы ознакомитесь с этими. Вы бы не стали делать эту работу за тридцать рублей, правда? — Но как они могли принять у вас деньги до моего согласия? — Анна Евгеньевна, моя фамилия Раппопорт, с тремя «п». И это все объясняет… И так было всегда. Этот человек был гением бизнеса, казалось бы немыслимого в условиях плановой экономики и диктатуры КПСС. Тридцати девяти лет, среднего роста, плотно сбитый в плечах, с короткой стрижкой темных волос и большим носом с горбинкой, он весь был сгустком веселой энергии, воли и талантливой изобретательности, направленной только на одно: аферы. Или, говоря языком уголовного кодекса, экономические преступления в особо крупных размерах. Здесь было все: золотые прииски Колымы, черная икра Каспия, старинные иконы русского Севера, подпольные цеха ширпотреба в Закавказье, джинсовая ткань для одесского самопала джинсов и даже мочевина для выделки кожи. Но ни в одном из тридцати восьми томов документов, собранных против него Прокуратурой СССР, не было ни одной бумаги, действительно изобличающей именно его, Максима Раппопорта, в преступлении. Другие жулики, авантюристы —1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
20, тоже есть М. Раппопорт? Как это может быть? Что? У этих евреев каждый шестой — Раппопорт? Черт возьми, неужели у него два билета — один на послезавтра, на 19-е, а второй — на сегодня? А начальник таможни на месте? Нет его? Выходной? Господи, может быть, предупредить этого жида, что он не в свой день летит? Предупреждать, конечно, не стали. Успели организоваться. Пока Раппопорт стоял в очереди евреев-эмигрантов на проверку багажа, вся бригада гэбэшников, которая вела его последние семь месяцев, примчалась в Шереметьево и была на местах по ту сторону таможенного контроля. И даже майора Золотарева, начальника таможни, выдернули с его дачки. Еще бы! Ведь предстояло брать самого крупного валютчика и к тому же еврея-эмигранта! Миллион долларов! Вот так эти эмигранты разворовывают советскую страну! Шесть филеров не только не спускали глаз с заветных чемоданов Раппопорта, но, стоя за ним в очереди, практически почти касались их ногами — каждый вел свой, персональный чемодан. А старшие офицеры КГБ, следившие за Раппопортом издали, нервничали особым радостным ознобом охотников, обложивших крупного зверя. Между тем общая атмосфера в зале ожидания шереметьевского аэропорта изменилась совершенно неузнаваемым образом. Евреи-эмигранты, которым выпало улетать из Москвы 17 июля 1977 года, не могли понять, почему таможенники вдруг прекратили придираться к их багажу, перестали конфисковывать икру, мельхиор, лекарства и даже серебряные вилки, а стали наспех просматривать один-два чемодана, спешно шлепать штампы в зеленые проездные визы и торопить: «Следующий! Быстрей! Проходите! Следующий!» Следующим — наконец! — был Максим Раппопорт. Он ничего не замечал вокруг себя — ни слежки, ни спешки таможенных инспекторов. И матерые гэбэшные волки ловили свой кайф — они снимали Раппопорта скрытыми фото- и кинокамерами — и позволили ему самому, собственноручно принести на таможенный стол все шесть его подозрительно легких кожаных чемоданов и неизменный черный «атташе». Так кот растягивает процедуру поедания мышонка, попавшего ему в лапы, — кот играется с ним… — Ваш билет, — сказал таможенный инспектор. Раппопорт положил на стойку свой билет на сегодняшний рейс. — Визу! Раппопорт — с наигранной, конечно, беспечностью — предъявил листок с советской выездной и австрийской въездной визами-штампами. — Откройте замки чемоданов. — Они открыты. — Что? — Они не заперты. — Гм… Откройте этот чемодан! Это был пароль. Шесть офицеров КГБ в сопровождении майора Золотарева возникли за спиной таможенного инспектора, уже подготовленного к своей миссии героя-разоблачителя сиониста-валютчика. Раппопорт удивленно посмотрел на них и с беспечным видом отбросил крышку первого чемодана. В чемодане лежали семь нестираных мужских сорочек. И все. Однако работники органов безопасности знали секрет Раппопорта, а потому таможенный инспектор уверенной и вооруженной ланцетом рукой аккуратно вспорол дно и стенки этого чемодана. А кинооператор вышел из-за стеклянного барьера и, уже не таясь, навел объектив на вспоротое днище этого чемодана. Но там было пусто. Между первым и вторым дном чемодана, а также между его двойными стенками не было абсолютно ничего, даже пыли. Таможенник, удерживая на лице бесстрастное выражение, пропорол этот чемодан насквозь — вдоль и поперек его днища, крышки и стенок. Пусто. — Следующий чемодан! Открывайте! Раппопорт пожал плечами и открыл второй чемодан. В этом чемодане тоже были грязные мужские сорочки в количестве шести штук. И три пары мужских трусов. Таможенник небрежно вышвырнул это барахло на пол и занес над пустым чемоданом свой остро отточенный ланцет. — Может, не надо? — попросил Раппопорт, изображая невинность на своем носатом лице. — Хороший чемодан. Чем портить, могу подарить. Но, как пишут в советских газетах, врагу не удалось вывести из себя инспектора таможенной службы, границы советского государства охраняют выдержанные и тренированные офицеры. Опытная рука снова аккуратно, без аффектации вспорола днище, крышку и стенки роскошного кожаного чемодана. Однако и здесь не было ни-че-го. — Следующий чемодан! В следующем — третьем — чемодане была та же потайная пустота, прикрытая лишь двумя парами потертых джинсов. — Следующий!.. Нужно ли рассказывать, как, позеленев от злости, они изрезали в клочья все шесть его чемоданов и буквально разрубили на куски его пресловутый черный «атташе»? Нужно ли говорить, что они обыскали его самого, просветили рентгеном и провели через унизительную процедуру проверки анального отверстия? И нужно ли говорить, что, кроме 90 долларов, которые эмигрантам разрешено легально купить в банке в обмен на 136 советских рублей, они не нашли в его карманах, в его зубах и даже в анальном отверстии абсолютно ничего ценного? — Можете взять свои вещи! Он собрал с пола свои рубашки, трусы и две пары джинсов, свернул одну рубашку и пару джинсов, а все остальные вещи бросил в урну и, обмахиваясь от жары австрийской визой, пошел на второй этаж аэровокзала, на паспортный контроль. Здесь, уже перед выходом на посадку, офицеры КГБ остановили его: — Одну минутку, Раппопорт! — Простите? — Где валюта? — Вот… Вы же видели… — Он вытащил из кармана жалкую пачку — 90 долларов. — Не морочьте голову! Вы знаете, о какой валюте мы говорим! Смотрите! И они протянули Раппопорту несколько больших черно-белых фотографий, на которых Максим был снят в моменты приобретения валюты у фарцовщиков в Москве, Ленинграде, Риге и Одессе. — Итак! Или вы скажете, где эта валюта, или мы снимем вас с рейса! — Ах, эта валюта! Вот вы что искали! — воскликнул Раппопорт. — Но, дорогие, вы бы так и сказали с самого начала! А то изрезали такие прекрасные чемоданы! И с чем я поеду? Стыдно в Вене выйти из самолета! — Не валяйте дурака! Ну! Глубокая печаль легла на носатое лицо Максима Раппопорта. — Разве вы не знаете, что случилось, товарищи? — сказал он. — Эти жулики надули меня. Ужасно, страшно надули! Они же подсунули мне фальшивые стодолларовые купюры! Я собирал их по всей стране! Я так старался — вы же видите! — Он кивнул на уличающие его фотографии. — И что? Боже мой, вчера ночью я чуть не получил инфаркт! Я показал эти гребаные деньги американским и австралийским дипломатам, и они тут же сказали, что все мои деньги — туфта! Подделка! Даже нигериец понял это с первого взгляда! И я их сжег. А что мне оставалось делать? Я сжег их в камине. Позвоните вашим людям, они, наверно, уже сидят в моей квартире, и попросите их пошуровать в камине как следует. Эти фальшивые деньги плохо горят, и, я думаю, там еще можно найти какие-то клочки… Но им не нужно было звонить в бывшую квартиру Раппопорта, они уже разговаривали со своими коллегами, которые помчались на Фрунзенскую набережную, как только оказалось, что и третий чемодан Раппопорта пуст. И эти коллеги уже сказали им, что в камине среди груды пепла они нашли 649 несгоревших клочков американских стодолларовых купюр. «Он сжег миллион долларов!» — кричали они в телефон. — Что же делать, дорогие мои? — грустно сказал Максим Раппопорт окружившим его офицерам КГБ. — Как говорил мой папа Раппопорт, с деньгами нужно расставаться легко. Даже с миллионом. «Даже миллион, — говорил мой папа, — не стоит буквы «п» в нашей фамилии». Я могу идти? Они молчали. Раппопорт пожал плечами и пошел на посадку в самолет, все так же обмахиваясь австрийской визой и держа под мышкой сверток с джинсами и рубашкой. Они смотрели ему вслед до самого конца, до отлета его самолета. А назавтра эксперты КГБ доложили, что спектральный и химический анализы обгоревших клочков стодолларовых купюр, найденных в камине Максима Раппопорта, показали совершенно определенно: это были настоящие, подлинные американские деньги! Но даже и в этот день они еще не поняли, что же случилось. Неужели Раппопорт сам, своими руками сжег миллион долларов? И только через неделю, ночью, говорит легенда, один из этих гэбэшников, самый главный, проснулся в холодном поту оттого, что во сне, в ужасном, кошмарном сне, он вдруг увидел, как обвел их Раппопорт. Он действительно сжег миллион долларов — десять тысяч стодолларовых купюр! Он сжег их на глазах трех американских и двух австралийских дипломатов. Но до этого каждый из дипломатов получил от Раппопорта микропленки с фотографиями этих купюр, а также перечень их номеров. И они сами, своими глазами сверили эти номера с оригиналами. А потом составили акт об уничтожении этих денег путем сожжения. И сфотографировали это сожжение своими фотокамерами «Кэнон». А там, в США, на основании этих документов, заверенных представителями двух посольств, американский федеральный банк выдаст Раппопорту ровно миллион долларов — взамен уничтоженных. Конечно, КГБ бросилось искать тех иностранных дипломатов, которые были на «отвальной» Раппопорта. Но оказалось, что они — все пятеро — улетели из Москвы одновременно с Раппопортом — 17 июля 1977 года. Впрочем, эти детали молва могла и переврать для пущей красоты легенды. Однако все рассказчики этой нашумевшей в Москве истории неизменно заключали ее одной фразой: КГБ, говорили они, играло против Раппопорта уверенно, как Карпов. А он переиграл их, как Раппопорт с тремя «п». Теперь, сидя на скамейке у памятника Пушкину, Анна гадала, почему Максим не сказал ей тогда о том, что их ведут ? Неужели весь этот их молниеносный роман нужен был ему только для отвода гэбэшных глаз? Нет, это не так, иначе бы он держал ее при себе до последнего дня. А он, наоборот, оттолкнул ее от себя, вывел из-под слежки. Но и — забыл. Два месяца назад кто-то из «доброжелателей» сказал ей, что Максим в Бостоне и что с ним «все в ажуре». Но за все время с момента отъезда он ни разу не позвонил ей, не написал… «Впрочем, к черту этого Раппопорта!» — горько сказала себе Анна, выкуривая третью, наверно, сигарету. Она должна думать о себе. Да, она скрыла от мужа свой роман с Максимом. Это было нечестно, отвратительно и вдвойне несправедливо по отношению к Аркадию. Пять лет назад, в самый жуткий, самый отчаянный момент ее жизни, когда она была на грани черт те чего — самоубийства, безумия, блядства, алкоголизма, Аркадий подобрал ее, оставленную мужем и отвергнутую отцом, привел в свою запущенную холостяцкую квартиру и сказал: «Живи здесь. Закончишь университет, подарю собаку». Но собаку — золотого эрдельтерьера из какого-то военного спецпитомника — он подарил ей куда раньше, вмеcте с обручальным кольцом, а когда она окончила университет, он вручил ей ключи от новеньких «Жигулей». Казалось бы, что еще нужно женщине? Муж — директор института, доктор наук, лауреат Государственной премии, работа — в самой престижной адвокатуре Москвы, квартира в центре города, машина — последняя модель «Жигулей», и даже собака — чистейший золотой терьер! Но, оказывается, кроме всех земных благ, женщине в тридцать лет нужно еще что-то. А точнее, любовь — как ни банально это звучит. И не то, чтобы Аркадий не любил ее, отнюдь! Он любил ее, но — словно издалека. Во-первых, он неделями, а порой и месяцами пропадал в своем закрытом и сверхсекретном институте в Черноголовке, в двух часах езды от Москвы. А во-вторых, даже когда он приезжал в Москву или она ездила к нему в Черноголовку, он все равно отсутствовал, он мог сутками сидеть за столом за своими расчетами, не видя и не слыша ее и не обращая на нее никакого внимания! И даже в постели — она ощущала это — даже в самые интимные моменты, он не был с ней полностью, всей своей душой и сутью. А одновременно обитал в каком-то ином измерении — в своих заумных экспериментах, формулах, математических и физических теориях и гипотезах. Его мозг очередного Эйнштейна, который так интересует этого Барского и маршала Устинова, даже в самые святые для женщины минуты соития продолжал работать черт знает над чем, и это расхолаживало Анну, выключало в ее душе и теле какие-то главные эротические центры и инструменты и не давало этому телу свободы обратиться в органолу, в оркестр и взмыть над постелью в бетховенском крещендо. Иными словами, Анна была, как говорят, при муже, и видела, что ему нравится иметь такую молодую, красивую русскую жену, ходить с ней в гости в Дом ученых или приглашать к ним кучу знакомых физиков, и он готов был — в свободное от работы время — баловать ее нарядами и цветами, но даже и в этих нечастых совместных развлечениях она была при нем, а не он при ней, и рано или поздно какой-то Раппопорт должен был возникнуть в ее жизни, как Вронский возник когда-то у ее тезки Анны Карениной. И все те нереализованная чувственность и эротическое безумие, которые в жизни с Аркадием сдерживались и накапливались в ней плотиной его отстраненности, обрушились теперь на этого Раппопорта и сводили их обоих с ума на черноморских пляжах какой-то взаимной ненасытной сексуальной жаждой, но… в отличие от Вронского… Раппопорт улетел за границу один, без Анны. Оставив ее словно зависшей над самым мучительным вопросом женского бытия: что делать? что делать со своей жизнью и жаждой любви? Биологические часы, заложенные Богом в душу и кровь каждой женщины, все громче и настойчивей напоминали, что ей уже тридцать два (тридцать два!!!), но даже и после отъезда Раппопорта она еще пыталась отложить кардинальное решение своих проблем, уйти от них с головой в работу, в светскую суету — ведь в конце концов у нее уже есть ребенок (пусть даже в Америке) и у нее есть муж — пусть даже в Черноголовке… Час назад товарищ Барский выбил ее из-под страусового крыла этих отговорок и обнажил перед ней всю иллюзорность ее так называемой «стабильной» жизни. Какая тут к черту стабильность, когда любой гэбэшник может, оказывается, подцепить ее на крючок шантажа и открыто, в кабинете чуть ли не самого председателя коллегии адвокатов, вербовать в стукачки! И ведь нет от них спасения! Если она не подчинится Барскому, он сломает карьеру мужа и ее собственную. А если подчинится… Нет! Об этом даже подумать тошно! Барский, Кузяев и все остальные хорьки этой «великой державы» — она знает их по своей адвокатской практике. «Они просто поимеют тебя и в хвост, и в гриву», — холодно и ожесточенно сказала себе Анна, даже не подсчитывая все «про» и «контра». Да и что тут было подсчитывать, если они знают о ней все или почти все и могут действительно пришить ей 88-ю за недоносительство и пособничество валютчику! Но где же выход? Эмигрировать? Выскочить из-под этого незримого, но постоянного, как атмосферное давление, гнета КПСС, КГБ и марксизма-ленинизма? Бежать, как бегут из этой страны десятки знакомых евреев и еще тысячи незнакомых? Но она уже пробовала это однажды, и это кончилось полной катастрофой. «Здесь твоя страна! — кричал ей отец. — Здесь!..» Анна вытащила последнюю сигарету из пачки и закурила, прищурившись в задумчивости. Никакая это не ее страна и нечего дурачить себя на этот счет. Это их страна — Барского, Кузяева, Брежнева, Андропова и им подобных. А там, в Америке, у нее сын. Пусть он забыл ее, и пусть он зовет своей мамой уже другую женщину, Анна имеет право требовать, чтобы ее отпустили к нему! «Нет, имела, а не имеет!» — вдруг жестко одернула себя Анна. Раньше надо было решаться! До появления Барского! А теперь стоит ей только заикнуться о ее праве уехать к сыну, как тут же всплывет «валютчик Раппопорт»! Но как же быть? — Вы много курите… — сказал ей длинноволосый хиппарь с гитарой. — Это последняя. Я бросаю! Она встала, сделала последнюю затяжку и затоптала сигарету носком туфли. Потом вскинула голову и каким-то новым, перископическим зрением увидела всю улицу Горького, Тверской бульвар и Пушкинскую площадь. И от этого нового, провального чувства, запоминающего каждую деталь вокруг: молодого хиппаря с гитарой… грустного араба Пушкина, окруженного цепями… фонтан и очередь перед кинотеатром «Россия»… старинные уличные часы… — от сознания, что все это свое, родное ей придется бросить, у Анны вдруг подвело желудок и стеснило грудь. Ей стало жаль себя — кто дал этим мерзавцам право разрушить ее жизнь? Ведь формально она даже сверхпатриотка — она не уехала из России, даже когда ее первый муж увез отсюда ее сына!.. Анна пошла вниз, в подземный переход через улицу Горького, но вдруг резкая трель милицейских свистков, топот, крики, хлесткие удары мордобоя и глухой звук падающих тел заставили ее оглянуться.1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
И так, наполовину уже скрытая в переходе, Анна замерла. Позади нее возле памятника Пушкину творилось что-то ужасное. Группа мужчин и женщин стояла за цепью, у памятника, — стояла тесным кольцом и высоко подняв над головами самодельные плакаты с шестиконечными звездами и от руки написанными словами «ОТПУСТИ НАРОД МОЙ!». Тот самый хиппарь, который две минуты назад мирно бренчал на гитаре популярные песни, тоже был там, держал над головой свою гитару, а на тыльной стороне этой гитары была нарисована синяя шестиконечная звезда. Рядом с ним были маленькая седая женщина с желтой шестиконечной звездой-нашивкой на груди и какой-то старик, похожий на знаменитого комика Герцианова. — Отказники, — сказал кто-то рядом с Анной. Анна, замерев, видела, как со всех сторон — с Тверского бульвара, с улицы Горького, от метро «Пушкинская», из подъезда типографии «Известий» и, грубо толкнув ее, из подземного перехода — к этой группе стремительно бегут милиционеры, дружинники с красными повязками на рукавах и какие-то крепкие, спортивного вида молодые мужчины в серых костюмах. Первые из них, как авангард, уже врезались в группу отказников-демонстрантов и без слов, с ходу, наотмашь, кулаками в челюсти и ногами в животы били этих несопротивляющихся людей, а вторая волна атакующих крутила им руки, вырывала плакаты и топтала их ногами. Какая-то девушка упала, хиппарь с гитарой кричал: «Звери! Да здравствует свобода!» Боковым зрением Анна увидела на противоположной стороне улицы высокого иностранца, который поднял над собой фотоаппарат. Но и его тут же сбили с ног, вырвали камеру, и эта камера хрустнула под чьим-то каблуком. А из-за кинотеатра «Россия» уже выскочил «черный ворон», рванул прямо к памятнику Пушкину, подпрыгнул при ударе передних колес о тротуар и лихо тормознул на чугунных пушкинских цепях в полуметре от мордобоя. Мигом распахнулись железные задние дверцы «воронка» — и вот уже избитых, окровавленных, в порванной одежде демонстрантов с их изуродованными плакатами и разбитой гитарой впихивают, заталкивают и кулями швыряют в темную глубину машины. А они еще рвутся, сопротивляются и кричат: «Мы мирная демонстрация! Вы подписали Хельсинкское соглашение!..» Анна, онемев, продолжала стоять на ступеньке подземного перехода. Все, что она видела, было как в кино, как во сне, как в кошмаре, который невозможно остановить, — мигом опустевшая Пушкинская площадь, словно сдуло гуляющую толпу, минутный мордобой, хруст плакатов под ботинками дружинников, крики женщин, разорванная одежда, выбитые с кровью зубы и этот «воронок», поглотивший всю группу демонстрантов, хлопнувший задними дверцами и тут же газанувший в сторону близкой Петровки, где находится Московское управление милиции. И — все. Спортивного вида молодые люди быстро подобрали клочки плакатов и чью-то туфлю, дружинники подошвами ботинок затерли пятна крови на асфальте и разошлись, мирно закуривая, и уже новые волны гуляющей публики накатили на площадь. Люди, не видевшие этого блиц-погрома, громко смеялись, флиртовали на ходу, ели эскимо, раскупали у торговок мимозу. И замершее было движение машин возобновилось, «Жигули» и «Волги» зашуршали шинами и загудели при повороте на Тверской бульвар. И все так же беззвучно струился фонтан перед «Россией», и все так же безмолвно и грустно смотрел на этот народ его самый великий поэт Александр Пушкин. Сто пятьдесят лет назад он тоже просил царя разрешить ему поехать за границу, но царь отказал даже ему, Пушкину, и Пушкин — первый русский поэт-отказник — застрял в России навек и был тут убит. Теперь, огражденный цепями, он стоял на улице имени еще одного пленника — Максима Горького. Этот «великий пролетарский писатель» просил уже другого царя, Иосифа Сталина, отпустить его за границу. Но — с тем же результатом. И теперь и он, отказник Горький, тоже окруженный чугунными цепями, памятником стоит в конце своей улицы, перед Белорусским вокзалом. Прислонившись спиной к стенке подземного перехода, Анна пыталась побороть ватную слабость в ногах. Господи, не так-то легко уехать из этой страны! Ни при царях, ни при генсеках. А что, если и ей — откажут? Ведь она даже не еврейка. Неужели и ей предстоит все это — мордобой, кровь, выбитые зубы и темная пасть «черного воронка»? Страшно. Этот страх удержал русского дворянина Пушкина от антицарских демонстраций и русского босяка Максима Горького — от антисталинских. А евреи — откуда у них храбрость, вот так, с гитарой и самодельным плакатом, выйти на площадь? Анна искала в себе эту храбрость подставить под гэбэшно-кремлевский кулак свои такие красивые, такие белые зубы, но во всем ее теле был только страх, ничего, кроме страха. «Максим!» — крикнула она в душе. — Вам плохо? — спросил кто-то рядом. Анна открыла глаза. Два лилипута стояли перед ней — метроворостый мужчина в цилиндре, строгом пиджаке и с сигаретой во рту, и изящная, как куколка, женщина. — Вам плохо? — снова спросил лилипут у Анны. — Очень… — сказала она. — У вас есть сигарета? 5 Каждый четверг, когда трехметровые стрелки часов на Спасской башне показывали 9.58 утра, длинный черный лимузин ЗИЛ-110 въезжал на Красную площадь и останавливался у Лобного места ровно в ста шагах от Кремля. Из машины выходил Михаил Андреевич Суслов — семидесятилетний, высокий, аскетически худой член Политбюро, которого за глаза называли «красным партайгеноссе» и «серым кардиналом» Кремля. В длиннополом габардиновом пальто образца 1955 года, серой шляпе и резиновых галошах, которые он не снимал с сентября до июня, Суслов, ни на кого не глядя, демократично шел в Кремль пешком — в отличие от всех остальных руководителей страны, которые в Кремль въезжали, отгороженные от народа глухими бархатными шторами на пуленепробиваемых окнах своих бронированных «ЗИЛов». Зная об этой сусловской «демократии», топтуны — сотрудники наружной охраны Кремля — заранее очищали все пространство вокруг Лобного места от иностранных и советских туристов и зевак, и Суслов своей циркульной походкой пересекал Красную площадь, проходил через КПП под каменную арку Спасской башни и оказывался во внутреннем дворе Кремля. Здесь, в нише кремлевской стены, уже стояли два гренадерского роста солдата в парадной форме и старшина-разводящий, готовые через минуту, ровно в 10.00, выйти на Красную площадь для смены почетного караула у Мавзолея Ленина. И была какая-то внутренняя символика в неизменности этой многолетней процедуры: военный караул с автоматами на груди уходил, чеканя шаг, стеречь забальзамированное тело вождя мирового пролетариата, а главный блюститель чистоты ленинской теории через пустой кремлевский двор шагал на очередное еженедельное заседание Политбюро блюсти воплощение его бессмертных идей. Священная тишина внутри Кремля, Суслов в его вечном сером пальто и галошах, чеканящие шаг солдаты в зеленых мундирах и с «Калашниковыми» на груди, торжественный перезвон курантов на Спасской башне, построенной миланцем Пьетро Соларио в 1491 году, и огромный красный флаг на здании бывшего царского Сената, а ныне Правительства СССР, — все это создавало ощущение незыблемости и вечности коммунистической империи, раскинувшейся от Эльбы до Курильских островов. На часах истории был 1978 год со дня Рождества Христова, канун 61-й годовщины Великой Октябрьской революции и 72-летия Леонида Брежнева. Империя российских коммунистов была в зените своего могущества: ей подчинялись больше ста народов в Европе, Азии, Африке и Южной Америке, ее межконтинентальные ракеты с ядерными боеголовками держали под прицелом все индустриальные центры США, ее СС-20 могли за минуту сорок секунд накрыть все населенные пункты Западной Европы, Японии и Китая, ее летчики, десантники и танкисты, переодетые под арабов, африканцев, вьетнамцев и кубинцев, воевали на Ближнем Востоке и устанавливали марксистские режимы в Анголе, Алжире, Бангладеш, Лаосе, Камбодже, Мозамбике, Эфиопии, Йемене и Индонезии, а ее дипломаты колесили по всему миру, диктуя ему кремлевские условия выживания. И главным дирижером грандиозного завоевания мира коммунистами был именно этот аскетичный старик в старом пальто и дешевых галошах. До его первой роковой ошибки — афганской эпопеи — было еще почти два года. Суслов пересек пустую Соборную площадь, миновал восьмидесятиоднометровую колокольню Ивана Грозного, старинный царь-колокол и Грановитую палату и взошел на боковое, восточное крыльцо древнего кремлевского дворца. Охранник предупредительно открыл перед ним высокую дверь с начищенной медной ручкой, и Суслов оказался в длинном и светлом мраморном вестибюле с гардеробом по левую руку. Здесь он снял пальто, шляпу и галоши, сдал их услужливой гардеробщице. — Все в сборе? — спросил он у поджидавшего его помощника. — Все. Как обычно, Михаил Андреевич. Суслов кивнул и по широкой лестнице, покрытой красным ковром, поднялся на второй этаж, через помпезную ореховую дверь и аванзал с камином из зеленой яшмы вошел в знаменитый Георгиевский зал — гигантский беломраморный, шестидесятиметровый в длину и двадцатиметровый в ширину, с высоченными семнадцатиметровыми окнами, украшенный по потолку и стенам мраморными плитами с именами Суворова, Кутузова, Нахимова, Ушакова и других российских полководцев. С барельефами Георгия Победоносца, поражающего дракона, на торцовых стенах. С сияющим паркетным полом из двадцати сортов редких пород деревьев — от индийского палисандра до африканской падуки. И с шестью ажурными многоярусными золочеными люстрами, каждая весом почти полторы тонны. До Октябрьской революции в этом зале русские цари давали торжественные балы, принимали зарубежных послов и вручали высшие награды империи. После революции здесь проходили партийные съезды, присуждения Сталинских премий и особо торжественные пиршества — по случаю победы над Германией, полета Гагарина в космос и т. п. А теперь каждый четверг тут заседал ареопаг партии — Политбюро ЦК КПСС. Суслов обошел стол заседаний, за руку поздоровался с каждым членом верховного органа власти: Брежневым, Косыгиным, Устиновым, Громыко, Черненко, Кулаковым, Андроповым и остальными и сел слева от Брежнева в старинное, как и у других членов Политбюро, царское кресло с витыми золочеными ножками, обитое шелком цвета георгиевской ленты. Надев очки, он придвинул к себе повестку сегодняшнего заседания. И тут же все — и члены Политбюро, и секретари ЦК, и министры, и их многочисленные помощники и референты, сидевшие за подсобными столами, — подтянулись, деловито зашелестели бумагами, и Барский, тоже сидевший за подсобным столиком, понял, что с этого момента заседание Политбюро как бы началось, хотя Брежнев еще продолжал свою беседу с шефом КГБ Юрием Андроповым. — Сёдня утром по Би-би-си… — говорил он с некоторым затруднением в речи, которое появилось у него в последние годы, — опять передавали про… вчерашнюю демонстрацию евреев на Пушкинской площади. — Я знаю, — спокойно отвечал Андропов, крупный, с глубокой залысиной на высоком лбу и в тонких очках на тяжелом лице. — Выходит, мы еще Щаранского не успели посадить, а уже другие воду мутят? — заметил Константин Черненко, еще только кандидат в члены Политбюро, но сидевший, на правах друга и помощника Брежнева, по правую руку генсека. — Потому что этому Щаранскому надо было давно «вышку» влепить, а не цацкаться! — вместо Андропова вдруг жестко произнес Федор Кулаков с другого конца стола. — И сразу стало бы тихо! Андропов промолчал, и Барский знал почему. Дело еврейского активиста Щаранского, передавшего на Запад секретную карту лагерей и тюрем СССР, Политбюро обсуждало два месяца назад. Но, как и в истории с другим евреем, Эдуардом Кузнецовым, банду которого Барский в 1970 году взял прямо в аэропорту при попытке угона самолета на Запад, Брежнев не отважился вынести Щаранскому смертный приговор за «шпионаж» — побоялся потерять льготные условия закупок бурильного оборудования, компьютеров и зерна в США. В результате суд над Щаранским все откладывался, Картер, почуяв брежневскую слабину, стал грозить дипломатической изоляцией СССР, а евреи еще больше обнаглели в своих требованиях выпустить их из страны. — Почему они именно возле Пушкина устраивают сборища? Кто им позволил? — уставился Кулаков на Андропова. Этому новому, но нахрапистому претенденту на брежневский престол было ровно шестьдесят, но выглядел он на сорок семь: статный, широкоплечий, с крепким мужицким лицом и легкой сединой на висках, которая только оттеняла его моложавость на фоне явно дряхлеющих Брежнева, Суслова, Устинова, Громыко и Черненко. Андропов пожал плечами, но его холодные светлые глаза не уступили взгляду Кулакова. Барский хорошо знал этот взгляд своего шефа — безмятежная пустота, в которой невозможно прочесть ничего. Но не дай вам Бог встретить такую безмятежность в спрятанных за очками глазах хозяина КГБ. — Ладно, начнем, — сказал Суслов, кашлянув в кулак и давая формальный старт заседанию. Будучи членом Политбюро с 1955 года, он на правах старейшины всегда вел заседания. — Первый вопрос: картеровская дипломатическая блокада и еврейская эмиграция. Вводную информацию по эмиграции от Комитета госбезопасности докладывает полковник Барский, начальник Еврейского отдела. Пожалуйста, полковник. Барский, поднявшись, открыл свою папку. Вот и наступил его час — он делает доклад в Кремле! В зале, где в 1849-м император Николай Первый пожаловал дворянство его предку, купцу Аристарху Барскому. И где в 1936-м Иосиф Сталин вручил Сталинскую премию его отцу, композитору Дмитрию Барскому. А теперь его черед, он принимает участие в решениях вождей… Впрочем, все его сообщение умещалось на одной страничке — таков был нынешний порядок. Несколько лет назад, когда Брежнев был здоров и любил обсуждать все проблемы подолгу, Политбюро заседало по шесть, восемь и даже по десять часов подряд. Но в последние пару лет старик и остальные патриархи явно сдали и, сами склонные к длинным речам, уже не хотели слушать чужих докладов больше минуты. А Брежнев после первого часа заседания вообще уезжал спать в Завидово, на свою ближнюю подмосковную дачу. Поэтому в первый час заседания Политбюро помощники старались втиснуть самые важные вопросы и Барский докладывал только основное. Несмотря на новый нажим картеровской администрации, из 80 тысяч евреев, подавших на эмиграцию в этом году, разрешение покинуть страну получили лишь 8112 человек — в полном соответствии с январским решением правительства о сдерживании эмиграции. И никакие демонстрации отказников или истерия в западной прессе не повлияют на проводимую КГБ политику. В КГБ слабонервных нет. Однако в вопросах эмиграции существуют иные аспекты. Сам факт существования возможности для какой-то части населения уехать из СССР производит заразительное действие на другие, не еврейские группы. Инцидент с группой пятидесятников, которые ворвались в американское посольство и сидят там, требуя вывезти их в США, тому свидетельство. Одновременно наблюдается резкий рост активности немцев Поволжья, армян, закарпатских украинцев и баптистов. Если раньше просьбы о выезде из страны носили единичный характер, то теперь налицо целые движения, выступающие с требованиями о разрешении массовой эмиграции. ЦРУ оказывает этим движениям денежную и техническую помощь и явно планирует использовать их в качестве рычагов для свержения советской власти. Об этом говорит анализ радиопередач «Голос Америки», Би-би-си и «Радио «Свобода»: тема борьбы за так называемые «права человека» заняла в их передачах ведущее место. Кроме того, резко возросли попытки и русской молодежи любым путем, даже с помощью фиктивных браков, выехать из СССР. Особую активность в этом проявляют жители Кавказа, где стоимость «еврейской невесты» уже достигла 10000 рублей… Тут Барский оторвался от текста и бросил быстрый взгляд на членов Политбюро, ожидая от них смеха или хотя бы улыбки. Но патриархи партии не улыбались, их обвисшие от старости лица не выражали абсолютно ничего. И значит, заключил про себя Барский, все это им известно, даже цена «еврейских невест» в Грузии. А «молодежь» Политбюро — шестидесятилетние Кулаков, Мазуров, Демичев, Долгих и Рябов — сидели насупившись, не зная, куда клонят Андропов и его подчиненный. Они считали, что тут вообще нечего обсуждать, а следует прекратить всякую эмиграцию и закрыть страну. Нужно закругляться, решил Барский, и поспешно зачитал последний абзац своего сообщения:1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Необходимо учитывать и международный фактор. Постоянные обращения советских евреев, немцев, крымских татар и других групп то в ООН, то к американскому конгрессу, то к лидерам западных компартий с просьбами о помощи компрометируют наше государство в глазах народов Южной Америки, Африки и Ближнего Востока, которые ведут борьбу за наш, советский путь развития. Можно с уверенностью сказать, что продолжение еврейской эмиграции в ее нынешнем виде, а также растущая активность сионистов, продемонстрированная ими вчера на Пушкинской площади, будут только способствовать усилению этих процессов и могут привести к самым непредсказуемым последствиям. Все. Спасибо за внимание. Закрыв папку, Барский с тревогой посмотрел на секретарей ЦК. Эта «заутреня» апостолов коммунизма хотя и отличалась от тайной вечери Христа помпезностью Георгиевского зала и возрастом самих апостолов, но имела с христовской «вечерей» и внутреннее родство: тут тоже был некто, готовящий гибель вождю. И сейчас этот тайный игрок делал с помощью Барского свой первый ход. Барский поразился, что понял это только теперь, в самом конце своего доклада, который вчера продиктовал ему Андропов. Черт возьми, на бумаге этот доклад выглядел вовсе не так вызывающе, как произнесенный вслух тут, прямо в лицо ареопагу партии. И от страха, что его, как пробную пешку, шеф намеренно подвел под удар брежневской когорты, — от этого страха у Барского мгновенно защемило дыхание. — Гм… Гхм… — прокашлялся Брежнев и поднял на Барского свое бровастое лицо, обвисшее, как сырое тесто. — Получается как в анекдоте, да? Все уедут, а мы с тобой останемся? А? Или ты тоже уедешь? Конец, тут же подумал Барский и вдруг ощутил, что он не в силах произнести ни звука. Этот переход от ликования по поводу соучастия в великих кремлевских решениях к мелкому страху поразил его. — А? — требовательно повторил Брежнев. Барский знал, что у Андропова припасен для Политбюро главный сюрприз, но видел, что шеф не спешит ему на помощь, и в отчаянии сглотнул слюну. А Суслов вдруг поправил Брежнева: — В анекдоте, Леонид Ильич, все уезжают, кроме вас и меня. — О нет! — вдруг живо сказал ему Брежнев. — Я с тобой не останусь. Ты меня зае…шь своим марксизмом-ленинизмом! «Апостолы» громко расхохотались, даже вечно хмурый Громыко натянуто улыбнулся, хотя Суслову, как идеологу партии, эта шутка явно не понравилась — его желчное лицо язвенника заострилось еще больше, а узкие губки сжались. Но еще громче членов Политбюро смеялись их подобострастные помощники, референты и советники, и Барский облегченно перевел дух — этот смех означал, что кризис миновал, напряжение снято. Он осторожно обвел глазами партийных вождей и остановил свой взгляд на Кулакове. Из всех членов Политбюро Кулаков единственный не улыбался, а оставался напряженным и по-бычьи, в упор, смотрел на Андропова, явно не понимая его игры. Неужели Андропов решил переметнуться на сторону открытых противников разрешения эмиграции, которых возглавлял он, Кулаков? Но Андропов, игнорируя Кулакова, с непроницаемым лицом пережидал смех брежневской гвардии. — Ладно, — повернулся Брежнев к Андропову. — Уел ты меня, Юрий Владимирович, с этими явреями. Уел. Решение, правда, принимали все вмеcте, а как виноват — так Брежнев, да? Андропов пожал плечами: — Я, Леонид Ильич, никакой вины ни на кого не возлагаю. Решение о еврейской эмиграции мы действительно принимали все вмеcте, поскольку нефть дает нам валюту, а скважины бурить нечем. И потому формула «евреи за американские бурильные станки» казалась правильной, я делю ответственность со всеми. — Ты-то делишь. Да партия не делит. На меня все валят, — ворчливо перебил Брежнев. — И что ты теперь предлагаешь? Закрыть эмиграцию перед Олимпийскими играми? Чтобы нам не только Картер, а весь мир бойкот объявил? — Нет, я этого не говорил, — ответил Андропов и поднял лежавший перед ним документ. — Мы разработали новую программу. Идея проста. Да, мы не можем закрыть эмиграцию или сократить ее — пока. Но зато мы можем отбить у Запада всякую охоту принимать наших евреев. Как? Очень просто. Если заполнять поток эмигрантов больными, стариками, алкоголиками и криминальными элементами… — Отличная идея! — тут же воскликнул Устинов, министр обороны, и вполоборота повернулся к своему другу Громыко. — А то арабы все жалуются, что мы пополняем израильскую армию. Но если выпускать одних алкоголиков и больных, а? — И преступников! — оживился Кириленко, еще один друг Брежнева, толстенький и гладенький, как спелый помидор. — Да! Очистить страну! Выслать всех преступников с евреями на Запад! До Олимпиады! — Ну, до Олимпиады не получится, — усмехнулся Щелоков, министр внутренних дел. — Если мы в месяц выпускаем только по две тысячи человек, а у нас на учете жулья и бандитов два миллиона… — А кто сказал, что мы должны подлаживаться под американские квоты? — вдруг хитро спросил Черненко. — Они впускают в год тридцать тысяч евреев, а мы выпустим сразу сто тысяч — бандитов, я имею в виду? А? — Молодец, Костя! Правильно! — встрепенулся Брежнев. — Но бандиты же не евреи, — заметил Щелоков. Брежнев живо повернулся к нему: — Ты уверен? Разве у них не может быть еврейской родни в Израиле? А? Если поглыбже поискать, поглыбже? Ты понял? — Это здоровая идея, Леонид Ильич, — веско сказал Устинов. — Таким способом мы и тюрьмы разгрузим от дармоедов, и Западу пилюлю подкинем! Особенно израильской армии! Психами, алкашами… — Да, это хорошо… — задумчиво, словно размышляя вслух, высказался и Суслов. — Это устроит наших арабских друзей… — Позвольте все-таки зачитать хоть один абзац, — сказал Андропов, усмехнувшись им, как расшумевшимся детям. И прочел из своей программы: — «Заполнение эмиграционного потока пенсионерами, криминальными элементами и больными вынудит американский конгресс сократить квоты на еврейскую эмиграцию и отменить поправку Джексона-Вэника, что позволит нам безболезненно закрыть эту эмиграцию через два года, сразу после Московской Олимпиады…» И удивленно поднял глаза от текста: Политбюро — все, кроме Кулакова, — весело аплодировали. — Да мы им такого дерьма подсыплем — они нам еще заплатят, чтобы мы эту эмиграцию закрыли! — выразил Кириленко общую мысль. Барский смотрел на них — помолодевших от оживления и блестевших воодушевленными глазами. — Они там думают, шо все жиды — сплошные Ландау, Моше Даяны и Рихтеры! — улыбался Черненко. — А мы им заместо Рихтеров — алкашей и старух, а? — Рихтер не еврей, — заметил от стены Сергей Игунов, советник и главный эксперт ЦК по сионизму. — Не важно! — отмахнулся Щелоков. — Будем голосовать? — спросил Суслов. — Кто за это предложение? — Да шо тут голосовать? — сказал Брежнев и приказал стенографисту: — Пиши: принято единогласно! — Постойте, у меня не все, — вмешался Андропов. И прочел дальше из своей программы: — «Вместе с тем, учитывая опасное влияние фактора еврейской эмиграции на остальные слои нашего общества, Политбюро предлагает Комитету госбезопасности разработать комплексную программу сдерживания потенциальных эмигрантов, в том числе систему отказов тем лицам, чьи профессии представляют интерес для наших противников…» — Да это и ежу ясно! — устало перебил Брежнев, разом теряя свою на минуту вспыхнувшую живость. — Уж с этим вы справитесь, — покровительственно заметил и Черненко и с благосклонностью посмотрел на Барского. — Верно? — Так точно! — ответил Барский, ликуя в душе и изумляясь, как замечательно все обернулось. Господи, думал он, удерживая губы от улыбки, Андропов — умница, гений, они с его руки все съели, даже не читая! И про вчерашнюю демонстрацию тут же забыли! А ведь по новой комплексной программе Андропова у КГБ появляются практически неограниченные права на организацию любой акции против любого советского еврея. И даже против русского, сочувствующего евреям. О, как он теперь развернется! Какие операции сможет провести его отдел! И первой, самой первой его акцией будет, конечно, дело этого Рубинчика!.. — Вот что, — вдруг сказал Федор Кулаков, про которого все как-то забыли в ходе веселья и оживления. — Я тут сижу и думаю: до каких пор мы будем этой херней заниматься? Я имею в виду: в еврейском дерьме копаться — кто из них больной, а кто Ландау? Что это вообще за политика такая, если даже КГБ признает, что разрешение еврейской эмиграции было ошибкой и только показало пример всяким трясунам, чучмекам и татарам? А? В колкой тишине, которая разом воцарилась при этих словах во всем Георгиевском зале, Кулаков рывком оттянул узел галстука у себя на шее, словно освобождаясь от сдерживающих рамок. Барский невольно обратил внимание на его бычью шею и грудь. Было очевидно, что Кулаков все-таки допер, как лихо обвел его Андропов. Решением всех проблем еврейской эмиграции будут теперь заниматься практики — КГБ СССР. А Кулаков, Мазуров, Долгих, Игунов и все остальные кремлевские идеологи борьбы с сионизмом должны заткнуться хотя бы до Олимпиады. И когда это дошло до Кулакова, он взорвался. Развернувшись к левому крылу стола, за которым сидели кандидаты в члены Политбюро — Демичев, Горбачев, Долгих, Шауро и другая «молодежь», он сказал: — Я считаю: дело не в картеровской блокаде! Начхать на нее! Китайцы живут в изоляции и в ус не дуют! И еще сто лет будут жить! Но если из-за этой жидовской эмиграции начинается разложение страны, то просто немыслимо продолжать такую политику! Это через десять лет всю страну потерять, и никакая Олимпиада нам уже на хер не будет нужна! Тот, кто этого сегодня не видит, ведет нас к катастрофе! Мы должны немедленно взять страну под контроль и закрыть границы, пока не поздно! А не анекдоты тут рассказывать! Барский замер от такого открытого выпада Кулакова против Брежнева. Но самым интересным был тут уже не Кулаков, а те, к кому Кулаков обратился за поддержкой. Их лица превратились в гипсовые маски, словно они не слышали ни единого слова, произнесенного их лидером. И Барский понял, что произошло на его глазах. Кулаков выскочил, не договорившись ни с кем и заранее не разделив с ними портфели. Гениальный Андропов спровоцировал своего конкурента на взрыв и теперь… Барский посмотрел на своего шефа. Ни тени торжества на лице, ни даже удовлетворенной улыбки. Андропов сидел под копьем Георгия Победоносца, пронзившим дракона, с той же отстраненной пустотой в светлых глазах, с какой он в самом начале заседания глянул на Кулакова. «Так вот кого он сегодня подставил — не меня, а Кулакова!» — облегченно подумал Барский. И Брежнев подтвердил его догадку. Он пожевал своей тяжелой челюстью и сказал Суслову таким тоном, словно Кулакова уже не было ни за столом, ни в составе Политбюро: — Ну, ты это, Михаил… Веди заседание… Какой там следующий вопрос? — Афганистан, — сказал Суслов. — Президент Дауд убит, и пора решать, кого мы там ставим вместо него: Кармаля или Тараки. — И повернулся к Барскому: — Вы свободны, полковник. 6 Маленький «Як-28» рухнул на одно крыло, и внизу, посреди белой и голой, как омлет из белков, ледяной пустыни, открылся крохотный городок, заиндевелый от пятидесятиградусного мороза, — Мирный, алмазная столица Якутии. Полтора десятка коротких улиц с домами на бетонных сваях. Сугробы и в стороне — три гигантских, как после ядерного взрыва, котлована. Со дна и из стен этих котлованов эскаваторы выгрызают кимберлит — породу, богатую алмазами и иногда окаменелыми остатками доисторических мамонтов. Сорокатонные самосвалы цепочкой, как муравьи, тащат этот кимберлит наверх, на дробильные фабрики — три огромных и глухих алюминиевых айсберга, заиндевелых, обнесенных пунктиром колючей проволоки. А дальше, за шершавым от торосов панцирем сибирской тундры, до самого горизонта тянется запорошенная снегом тайга, рассеченная с юга на север узенькой ленточкой временной таежной дороги — «зимником». Если когда-нибудь космонавты долетят до Венеры или еще какой-нибудь остывшей планеты, их встретит точно такой неземной пейзаж. Но именно эти три котлована Мирного и еще пять чуть северней, в Надежном, Айхале и Удачной, дают России восемь процентов годового бюджета — алмазами! А потому журналисты бывают на этом полюсе холода чаще, чем в Большом театре. Два капитана КГБ, высокий тридцатилетний блондин Фаскин и его погодок самбист Зарцев, вывалились из самолета вслед за Рубинчиком и тут же задохнулись промороженным воздухом, который иглами проколол им легкие и заледенил влагу в носах. Следующей, через миг, мыслью была паника от ощущения своей полной — несмотря на пальто, свитера и теплое нижнее белье — наготы на этом пронизывающем, ледяном ветру. Черт возьми, как этот сукин сын Рубинчик сможет трахнуть тут очередную девку, когда даже в мае от мороза и ветра тут не гнутся колени, а пока добежишь до низенького домика аэровокзала, гениталии превращаются в ледяные кристаллы! Впрочем, они знали его возможности. Они потратили уже месяц на этого Рубинчика, а точнее — на девочек, которых он поимел в Павлодаре, Усть-Илиме, Падуне, Костомукше, Братске, Тарко-Сале и Кокчетаве. Именно из этих сибирских и заполярных городков и поселков, от администраторш местных гостиниц, была получена информация о порочном поведении московского журналиста Иосифа Рубина, оставлявшего девушек в своем номере на всю ночь, до утра. Конечно, ни для кого не секрет, что сотрудничество с КГБ является главным условием работы гостиничных администраторов, однако и все командированные знают, как избежать их доносов — с помощью трехрублевой взятки, плитки шоколада или польской косметики. Рубинчик наверняка пользовался тем же методом, но он ошибся, полностью доверяя ему. Потому что иные администраторши, даже приняв подношение, все равно строчат свои отчеты в КГБ. И тысячи рапортов о пьянстве и разврате командированных, разъезжающих по гигантской территории СССР, ежедневно стекаются из провинций в Москву, в Особый архив Пятого (идеологического) управления КГБ, где сортируются по ведомствам, профессиям и персоналиям и хранятся, как в информационном банке. А когда у властей возникает нужда в компромате на того или иного человека, КГБ извлекает из архива эту бесценную информацию. Потому что святых, как известно, не бывает и на любого архисвятого всегда найдется какая-нибудь бытовуха — пьянка или адюльтер… Три месяца назад Фаскин, получив из Особого архива очередной ящик материала на людей с еврейскими или «околоеврейскими» фамилиями, впервые выловил в нем два аналогичных рапорта из Павлодара и Падуна об «аморальном поведении московского журналиста Иосифа Рубина, корреспондента «Рабочей газеты», который, в нарушение правил проживания в гостинице, оставил у себя в номере девушку после 22.00». Стандартная первичная разработка показала, что Иосиф Рубин — это литературный псевдоним некоего Иосифа Рубинчика, и как только шеф Фаскина полковник Барский услышал эту характерную еврейскую фамилию, он, что называется, «сделал стойку»: тут же увидел колоссальную перспективность этой информации и, как в операциях с Кузнецовым и Раппопортом, взял это дело в свои руки. В Павлодарское и Падунское управления КГБ срочно улетели телефонограммы с требованием установить все подробности пребывания там Иосифа Рубина-Рубинчика и выяснить личность переспавших с ним девиц. Одновременно в отделе кадров «Рабочей газеты» было установлено время поступления Рубинчика в штат редакции: 1968 год, и Барский отправил Фаскина и Зарцева в служебную библиотеку КГБ, где они извлекли из архива все подшивки «Рабочей газеты» за последние десять лет и по публикациям Иосифа Рубина установили географию его поездок по стране. На основании этого исследования всем территориальным управлениям КГБ, где побывал Рубин-Рубинчик, были посланы оперативки — приказы опросить работников гостиниц, в которых он останавливался, на предмет нарушения им правил проживания. Кроме того, были приглашены для беседы и опрошены три сотрудника «Рабочей газеты» — постоянные информаторы КГБ в этой редакции. В результате этой подготовительной работы выяснилась примечательная картина. В Москве, в редакции, Иосиф Рубин имел стойкую репутацию прекрасного семьянина. В отличие от многих мужчин, не обременяющих себя хозяйственными заботами, он всегда отправлялся из редакции домой, нагруженный продуктами, которые он добывал либо в соседнем гастрономе, либо в редакционном буфете.Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру — распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Русская дива'1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру — распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Русская дива'1 2 3 4 5 6 7 8 9 10